Машина миновала стадион “Динамо” и помчалась по Ленинградскому шоссе. Наш космический корабль должен был тронуться в путь с берега Клязьмы. Оттуда же Камов начал и оба первых полета.
Было девять часов утра, когда мы прибыли на место.
Ракетодром, окруженный высокой оградой, представлял собой огромное поле — пятнадцать километров в диаметре. Вход за эту ограду был строжайше запрещен кому бы то ни было. В центре поля находился наш корабль, готовый к полету. Он висел на высоте тридцати метров от земли, поддерживаемый ажурным переплетом стартовой площадки.
В большом двухэтажном здании, которое мы в шутку называли “межпланетным вокзалом”, где помещались мастерские и лаборатории, обслуживающие корабль, мы застали Камова, Белопольского и членов правительственной комиссии.
Мы с Пайчадзе прибыли последними.
Камов был занят с председателем комиссии — академиком Волошиным, а Белопольский, поздоровавшись с нами, через несколько минут сел в машину и уехал к кораблю.
Камов подозвал Пайчадзе, и я остался в одиночестве. Ко мне подошел корреспондент ТАССа Семенов, которого я хорошо знал. Он спросил меня о самочувствии и передал привет от работников ТАССа. Я рассеянно поблагодарил его.
В половине десятого Камов встал и крепко пожал Волошину руку.
— Пора! — сказал он.
Старый академик, сильно взволнованный, обнял его.
— От всего сердца желаем нам успеха! — сказал он. С величайшим нетерпением будем ожидать вашего возвращения.
Он обнял Пайчадзе и меня.
Мы простились с остальными членами комиссии. Все были очень взволнованы. Один Камов казался невозмутимо спокойным. Когда мы садились в автомобиль, он посмотрел на меня и улыбнулся.
— Ну, как? — спросил он. — Спали?
Я мог только молча кивнуть головой.
Последние рукопожатия, последние пожелания, и машина тронулась. Через восемь минут мы были у корабля.
Белопольский ждал нас у подъемной машины. Рядом с ним стоял инженер Ларин — руководитель работ по подготовке корабля к полету. Кроме него, все работники ракетодрома уже покинули место старта.
Над нами, на высоте десятиэтажного дома, сверкал на солнце белый корпус звездолета. Он имел двадцать семь метров в длину при ширине в шесть метров и формой напоминал гигантскую сигару. Внутреннее его устройство было мне уже хорошо знакомо.
На передней части блестело золотом название корабля — “СССР-КС2”. Камов переговорил с Лариным. Простившись с нами, инженер сел в машину. Было без пятнадцати минут десять. С его отъездом порвалась последняя наша связь с людьми.
— В путь! — сказал Камов.
Подъемная машина быстро доставила нас на площадку. Вблизи я увидел, что корабль висит не строго вертикально, а под небольшим углом к западу. Круглое входное отверстие звездолета было узко, и проникнуть внутрь можно было только ползком. Первым исчез внутри корабля Белопольский, за ним Пайчадзе. Наступила моя очередь.
С этой высоты был виден весь ракетодром. Я заметил удалявшуюся с большой скоростью машину Ларина и помахал ей рукой. Последнее, что я увидел, пролезая в отверстие, была красная ракета, взвившаяся далеко на горизонте.
— Скорее! — сказал Камов. Он последовал за мной, и мы, нажав кнопку, закрыли герметическую крышку.
— Что это за ракета? — спросил я Камова.
— Напоминание, что до старта осталось десять минут, — ответил он. Мы очутились в верхней, вернее, передней, части корабля, в которой помещались обсерватория и командный пункт. Помещение было залито ярким электрическим светом.
Пайчадзе подал нам большие кожаные шлемы.
Я спросил его, зачем они.
— Чтобы поберечь уши, — ответил он. — Наденьте шлем, затяните ремни туже и ложитесь.
Он указал на широкий тюфяк, лежавший на полу.
— Ускорение — двадцать метров. Это немного, но лучше переносить его лежа. Оно продлится почти полчаса.
— Значит, мы ничего не увидим? — разочарованно спросил я.
— Да. Окна откроем, когда работа двигателей прекратится.
Он надел шлем и лег рядом с Белопольским. Мне ничего не осталось, как сделать то же.
Камов, в таком же шлеме, как и мы, сел в кожаное кресло у пульта управления, не спуская глаз с секундомера.
Это кресло, составлявшее с пультом одно целое могло вместе с ним вращаться во всех направлениях, в зависимости от положения корабля. Оно было нужно только при старте и будет нужно при полетах над планетами. В пути, когда внутри звездолета исчезнет тяжесть, надобность в нем, конечно, отпадет.
Я посмотрел на свои часы. Было без двух минут десять.
Трудно описать, что я чувствовал в эти мгновения. Это было уже не волнение, а что-то гораздо более сильное, почти мучительное…
Осталось полторы минуты… Одна минута…
Я мельком взглянул на лежавших рядом товарищей. У Белопольского глаза были закрыты и лицо спокойно. Пайчадзе, приподняв руку, смотрел на часы. Я вспомнил, что он второй раз готовится покинуть Землю. А Камов? Он испытывает это уже в третий раз.
Тридцать секунд… Двадцать… Десять…
Камов повернул одну из рукояток на пульте, потом другую.
Сквозь шлем, плотно закрывший уши, послышался нарастающий гул. Он становился все громче. Я почувствовал содрогание корпуса корабля…
Потом какая-то мягкая сила прижала меня к полу. Рука с часами невольно опустилась. Я сделал усилие, чтобы опять поднять ее. Рука была заметно тяжелее обычного. Одна минута одиннадцатого.
Значит, мы уже летим.
Гул больше не увеличивался, но он был так силен, что я понял — без надетого на меня специально устроенного шлема невозможно было бы переносить его.
Корабль летел все быстрее и быстрее, каждую секунду увеличивая скорость на двадцать метров.
Я жалел, что не смог заснять на пленку удалявшуюся Землю. Это были бы исключительно эффектные кадры. Даже автоматические киноаппараты, вмонтированные в стенки корабля, Камов не разрешил мне использовать. Их объективы были закрыты снаружи металлическими крышками.
Лежать было невыносимо: мне хотелось скорее увидеть все, что нас окружает. Я завидовал Камову, имевшему возможность пользоваться для этого двумя перископами, окуляры которых находились перед ним на пульте. Время от времени он смотрел в них, контролируя полет корабля.
“Сколько времени надо, чтобы миновать атмосферу, — подумал я, — если считать, что она тянется на тысячу километров? В первую секунду корабль пролетел двадцать метров, во вторую — сорок и так далее. Значит, мы миновали ее немного более чем через пять минут после старта”.
Производя это вычисление в уме, я обратил внимание что, несмотря на увеличенную вдвое силу тяжести, мозг работает совершенно нормально. Чтобы как-то сократить время вынужденного безделья, я стал вычислять на каком расстоянии мы будем находиться от Земли когда работа двигателей прекратится. Я помнил, что они должны работать двадцать три минуты сорок шесть секунд. Решить эту задачу в уме, я не смог. Достав за записную книжку, я стал производить вычисление на бумаге. Белопольский неодобрительно посмотрел на меня. Я написал на листке: “Сколько километров мы пролетим с работающими двигателями?” — и протянул ему книжку и карандаш. Он подумал с минуту и, написал ответ, передал мне. Я прочел: “20320,5 км. Лежите спокойно!”.
Время шло. С момента старта прошло уже около пятнадцати минут. Мы находились далеко за пределами атмосферы и летели в пустом пространстве. Мной овладело лихорадочное нетерпение. Лежать становилось все тягостнее. Чудовищный гул наших атомно-реактивных двигателей действовал на нервы и вызывал мучительное желание, чтобы он прекратился хотя бы на минуту. Внутри корабля, сквозь шлем, он был невыносимо громок. Что же творится там, у кормы корабля? Какое это, вероятно, потрясающее зрелище! Исполинская ракета с длинным огненным хвостом за кормой, с непостижимой быстротой несущаяся в черной пустоте.
Я завидовал полному спокойствию, с которым Белопольский терпеливо ждал конца этой пытки. Пайчадзе, более нервный, часто смотрел на часы.
Примерно через двадцать минут после начала полета Камов неожиданно для меня встал и подошел к одному из окон. Он двигался, по-видимому, легко. Немного сдвинув плиту, закрывавшую окно, он посмотрел в узкую щель. Я бы дорого дал, чтобы быть на его месте.
Последние минуты тянулись невероятно медленно. Стрелки часов как будто остановились совсем.
Осталось три минуты… потом две…
Скорость нашего корабля приближалась к чудовищной цифре — двадцать восемь с половиной километров в секунду. Когда двигатели замолкнут, мы будем лететь с этой скоростью семьдесят четыре дня, пока не достигнем Венеры.
Когда осталась одна минута, я закрыл глаза и приготовился к той огромной перемене, которая должна была произойти: от удвоенной тяжести к полной невесомости. Я знал, что шевелиться надо будет очень осторожно, пока организм не приспособится.
Внезапно что-то случилось. В ушах стоял прежний гул, но я всем телом почувствовал перемену. Появилось легкое головокружение и почти тотчас же прошло.
Тюфяк, на котором я лежал, стал вдруг неощутимо мягок. Я почувствовал себя так, как будто лежал на поверхности воды. Гул быстро стихал, и я понял, что он только у меня в ушах. Кругом была тишина. Двигатели Прекратили работу.
Открыв глаза, я увидел Камова, который стоял у пульта.
Стоял… но его ноги не касались пола. Он неподвижно висел в воздухе без всякой опоры.
Эта, впервые увиденная, фантастическая картина поразила меня, хотя я знал, что так и должно быть. Корабль превратился в маленький обособленный мир, в котором полностью отсутствовала тяжесть.
Я лежал, не решаясь сделать хотя бы одно движение. Пайчадзе снял шлем и встал. Ни один акробат на Земле не смог бы сделать это таким образом. Он согнул ногу, поставил ступню на пол и плавно выпрямился во весь рост.
Белопольский сел и какими-то странными, неуверенными движениями тоже снял шлем. По его губам я видел, что он что-то говорит, но не слышал ни звука. Меня окружала мертвая тишина. Взявшись за руку Пайчадзе, Константин Евгеньевич хотел подняться на ноги, но неожиданно оказался висящим в воздухе. Впервые я увидел на всегда невозмутимом лице астронома волнение. Он сделал судорожную попытку коснуться пола и вдруг перевернулся головой вниз. Арсен Георгиевич, смеясь, помог ему принять прежнее положение.
Оба астронома направились к окну. Вернее, направился один Пайчадзе, а Белопольский двигался за ним, уцепившись за его руку. Достигнув стены, он ухватился за один из бесчисленных ремней, прикрепленных повсюду, и, по-видимому, обрел устойчивость. Пайчадзе нажал кнопку — металлическая ставня поползла в сторону.
Любопытство заставило меня покинуть спасительный тюфяк. Я медленно отстегнул ремни и снял шлем. Было странно чувствовать свои невесомые руки. Я бросил шлем на тюфяк, но он не упал, а повис в воздухе. Осторожно, стараясь не делать резких движений, я стал подниматься на ноги. Все шло хорошо, и я самодовольно думал, что избегну ошибки Белопольского, как вдруг, повиснув в воздухе, невольно попытался схватиться за что-нибудь. Мои ноги на короткий миг коснулись пола, и я, как пушинка, взлетел к потолку, — вернее, к той части помещения, которая до сих пор воспринималась как потолок.
Корабль как будто мгновенно перевернулся. “Пол” и все, что на нем находилось, оказалось наверху. Камов, Пайчадзе и Белопольский повисли вниз головой.
Мое сердце бешено билось от волнения, и я с трудом удержался от крика.
Камов посмотрел на меня.
— Не делайте резких движений, — сказал он. — Вы сейчас ничего не весите. Вспомните, что я вам говорил на Земле. Плавайте в воздухе, как в воде. Оттолкнитесь от стены, но только очень слабо, и двигайтесь ко мне.
Я последовал совету Камова, но не сумел рассчитать силу толчка и стремительно пролетел мимо него, довольно сильно ударившись о стену.
Не стоит описывать подробно все происходившее почти непрерывно в первые часы со мной и Белопольским. Если бы эти невольные полеты и кувырканья мы проделали на Земле, то давно сломали бы себе шею, но в этом невероятном мире все прошло безнаказанно, если не считать нескольких синяков.
Камов и Пайчадзе, прошедшие уже школу предыдущего полета, помогали нам получить первые навыки для движений, но и они не избежали ошибок.
Любопытно было наблюдать при этом за выражением лиц моих спутников. Пайчадзе, сделав неловкое движение, весело смеялся, и было видно, что он нисколько не боится показаться смешным. Камов хмурил свои густые брови и сердился на самого себя за проявленную неловкость. Белопольский после каждого невольно проделанного “трюка” украдкой взглядывал на нас, и на его серьезном морщинистом лице появлялось выражение страха. Это был страх перед насмешкой, но даже Пайчадзе, добродушно насмехавшийся надо мной, ни разу не улыбнулся при неловкости, проявленной Константином Евгеньевичем.
Что касается меня, то я, не обращая внимания на насмешки Пайчадзе, намеренно делал различные движения, чтобы скорее научиться “плавать в воздухе”.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98