..
Юрий воспринимал открывавшееся перед ним как удачу, от которой он буквально “очумел” (позднее в мозг впилось это слово). Всё его существо испытывало такой восторг, что даже коже передалось ощущение торжества. Кипятком дал бы себя обварить, лишь бы старик не замолчал!
Пахомыч довёл повествование до эпизода, с которого начал.
— Житор перед нами ползает, а старшой его разведки — тут рядом, под присмотром. Я обещал ему жизнь, но какая мерзость на нём: человеку руку отсёк. Не мог я... — в глазах старика мелькнуло неутолённо-мучительное, — не мог я просто так его отпустить . Я велел, чтобы он казнил Житора .
— И-ии?.. — не стерпел Вакер.
— Дали ему карабин... руки у него тряслись... Стал садить в комиссара, всю обойму расстрелял... Убил. Я велел труп закопать. А бой ещё шёл, поехал я его докончить... Потом узнал: труп не зарыли, а сволокли к реке и в прорубь...
— Вот ведь как! — неопределённо высказался Юрий, отдавая должное постулату римлян: “Горе побеждённым!”
— Разведчику тому дали мы отсидеться у нас до темноты, а там отпустили, — поведал Пахомыч. — А другие, люди-то его, — нарвались. Они были в амбаре заперты, но как следует не обысканы: у кого-то оказался револьвер “бульдог”. Когда начался бой, они решили воспользоваться заварушкой, караульного убили. Но не удалось им разбежаться — положили их всех!
— Всё это о-о-очень интересно! — воскликнул Юрий с честностью, столь непривычной, что возглас окрасился оттенком фальши.
Рассказчика это не отвлекло:
— Много позже — я уже на кладбище обжился — вдруг вижу этого человека, старшого разведки. Бывшего. Огрузнел, брюшко несёт с одышкой... Супругу он хоронил. Меня не узна-а-л... нет. А я на могильной тумбочке фамилию покойной прочитал: “Маракина”. Сколько-то лет прошло, гляжу, на свежей могиле — памятник, а на нём: “Маракин”. Было дано ему умереть своей смертью... — произнёс Пахомыч тоном философского раздумья.
Вакер приступил к тому, что стояло в сознании завораживающим вопросительным знаком:
— Скажите, а куда ваши... кто бой выиграл, — подобрал он выражение, — скрыться сумели? Ведь никого из участников не нашли!
Лицо старика стало загадочно-отсутствующим.
— Секрет взял вас за живое, а? — сказал он так, что Юрий с нехорошей явственностью ощутил себя под зорким, прицельным наблюдением. — Когда мы ваших крошили, — произнёс рассказчик, — они, может быть, в нас заметили странность...
— Какую? — в чувстве, будто его щекочут между лопатками холодным пальцем, прошептал Вакер.
— Да старики были-то мы! Самым молодым — за сорок пять.
Вакер узнал, как казаки призывных возрастов, сытые войной кто на германском, кто на австрийском, кто на турецком, а кто — и на персидском фронтах, не захотели “вдругорядь от порога плясать”. Вопреки доводам отцов и дедов, несмотря на вести о том, что красные учинили в станице Ветлянской, собрание молодых казаков порешило: “В нас большевики не стреляли — а мы первыми не станем!”
Но и старики не отступились от своего: “Костьми ляжем, а казацкую честь отстоим!” Две стороны сошлись на таком уговоре: молодёжь уедет в станицу Буранную, где будет устроено гулянье, и потом свидетели смогут удостоверить, кто во время боя гулял в Буранной и перед красными чист.
А старики отправили по ближним станицам и хуторам посыльных созывать подмогу. Немало откликнулось — из пожилых казаков. Так и возник стремительно отряд “на момент”.
Покончив с красными, старики разъехались по домам. Понимали, что неминуемо явятся новые силы коммунистов — мстить. Но пусть-де сперва докопаются, кто изничтожал их братву... Не сжился ещё народ с революционным, с небывалым — закоснело судил по прежним порядкам. О молодёжи, к примеру, полагали: коли руки кровью не обагрены и очевидцы — не один, не двое, а станица вся! — подтвердить это могут: какой спрос с невинных? Держалось ещё упование на стародавний, не одним веком проверенный приём: “Меня там не было — а потому знать ничего не знаю, ведать не ведаю!” Молодые казаки обязались на том стоять.
Некоторые из стариков, кто в бою особо на виду был, подались, как хорунжий, в другие края спасаться. Но большинство положились на Божью волю. Надеялись, как велось у старообрядцев: свои не выдадут.
Пришедшие в станицу каратели заставили вспомнить другое: и не подлежащие дани платят имением, и не подлежащие ярму склоняют выю под нож... Уж, казалось бы, станичный-то атаман должен был потревожиться о своей участи. Но, видать, держало его убеждение, что он “в стороне”. Благословив уговор молодёжи и стариков, он во время дела оставался дома с семьёй: кто опровергнет это? Красные, однако, согнав на площадь перед церковью народ, расстреляли атамана с сыном — и с ними священника, мельника и шестерых самых зажиточных казаков Изобильной. Четверо из них действительно участвовали в истреблении житоровского отряда — но никто их вины не открыл, а сами они не признались.
Должно быть, многие из молодых казаков теперь пожалели, что не выступили против красных. Во всяком случае, когда каждого седьмого из тех, кто провёл день в Буранной, избивали и штыками кололи перед тем как пристрелить, — ни словечка у них о стариках не вырвалось.
72
Вакер, до конца жизни запечатлевший в памяти каждую детальку рассказа, более всего обжигался мыслью: “И Нюшин, и Сотсков были в Буранной! Оба, они оба знали — кто истребил отряд Житора, кто убил его самого! И, однако, Марат — при всём его неистовом упрямстве, при его бешенстве напора — не смог расколоть их”.
Юрия приводило в восхищённо-недоумевающее беспокойство: они молчали и теперь — после столького, что пережили с того дня Святого Кирилла в Буранной! после столького, что должно было научить их... скептицизму — выбрал он слово.
Молчали, чтобы не подвести под расстрел стариков, какие ещё жили? Он с бесцеремонной быстротой упёр в Пахомыча вопрос:
— Вас не тревожит, что участников боя теперь найдут? Кому тогда по сорок пять было — им шестидесяти пяти нет. Могли бы пожить...
— Могли бы, — согласился хорунжий, — да только никого их не осталось. Я к старообрядцам принадлежу, — напомнил он гостю, — и знаю: мои единоверцы давно собирали имена всех тех, кто выступил против Житора. Немало потом ушло с Дутовым. А других социализм поел. Выделялись они мнением, поведением: брали их и до коллективизации. А она уже окончательным триумфом прошлась. Но за мёртвых братья молиться не перестали, каждое имя поминают.
“Религиозный опий я когда почуял?! спросил Марата о старце: он верующий? — отдал Юрий должное своей прозорливости. — Однако этим ли только они были крепки? Старики, на вере свихнутые, — понятно. А молодые казаки? Что-то ещё другое их держало, что-то глубинно-древнее и детски-дикарское... Общинно-земляческая круговая порука!” — нашёл он формулировку.
— Могу я спросить... — обратился к Пахомычу со старанием соблюсти “беспристрастную”, “чисто деловую” манеру, — я о молодых казаках... Они до боя, на митинге, — вы говорите — кричали: “За кого-то чужую и свою кровь проливать надоело!” Наотрез отказались восставать против советской власти. Выразили явное несогласие со старшим поколением.
— Явное, — подтвердил хорунжий.
— Но потом они с необычайной преданностью спасали стариков своим молчанием. Я понимаю — дали слово молчать. Но одного убеждения, что слово надо держать, — мало! Должно быть и крайне сильное чувство. Должна быть всепоглощающая страсть — чтобы выдержать э-ээ... суровое обращение... не отступить перед угрозой расстрела. То есть, — продолжал Вакер с ожесточённым увлечением, — они были в плену у чувства местнической спайки, которое восходит к родо-племенным отношениям. На него наложилась вспыхнувшая ненависть к советской власти...
— Вам угодно моё мнение выслушать, — терпеливо сказал хорунжий, — так вот. Обида у них была! Они на разделение с отцами и дедами пошли — чтобы против красных оружия не поднимать. Уверены были, что и те к ним мирно отнесутся. Уважали их за то, что они с германской войной развязались. А красные наплевательски их обидели.
— Вон оно что. Обиженными ваши себя почувствовали, — проговорил Вакер осторожно, прикрывая мнимым участием иронию. Ему доводилось писать репортажи со строек, где зэки-уголовники “перековывались” в трогательно самоотверженных тружеников. Имея, таким образом, некоторый опыт общения с блатными, он знал их поговорку: “На обиженных х... кладут!” Фраза-плевок вызывала представление о ничтожествах с выбитыми передними зубами, о существах безвольных, заискивающих и презренных.
Сидящий перед ним старик так и не понял за свою жизнь, что такое обида . Да, поначалу она озлобляет, возбуждая страстишку отомстить, нагадить, напакостить обидчикам. Но если обиду наносит сила непреодолимая — обиженный превращается в живую падаль.
Вакер объяснил это Пахомычу с подчёркнутой — от сознания своего превосходства — любезностью. Тот не промешкал с ответом:
— Быть задетым тем, что тебе наносят обиду, — это одно. Ваши слова к этому идут. А к другому — нет! Другое — уважать в себе что-то и почувствовать себя в этом уважении обиженным. Вопрос и простой и тонкий.
У Юрия приподнялись брови, губы слегка скривились.
— И что же такое они в себе уважали?
— Жертву.
— Жертву? — вырвалось у Вакера раздражённо-недоумевающее.
Хорунжий сплёл пальцы рук, что, казалось, стоило ему усилия.
— Они своим отцам возразили, всему возразили старшинству! В лицо отцам и дедам бросили “нет!” Это ль не жертва? Принесли её коммунистам, а те на неё нас...ли! Обида и поднялась. И ещё то стало обидно молодым казакам, — произнёс Пахомыч с мрачной значимостью, — что старики правильно предупреждали их, а они оказались в дураках. Только и оставалось им себя отстаивать — перед палачами не смущаться.
“Не смущаться!” — потрясённо подумал Вакер. — Сказано, однако... И как сумел обиженность подать высоко-трагедийно...” — он ощутил восхищение и зависть и при этом не поверил объяснению, сохранив приверженность собственной трактовке. Спорить не имело смысла: бесценный случай следовало использовать — вызнавая и вызнавая подробности, уточняя те и другие моменты...
Близился рассвет, когда гость, наконец, нашёл уместным вопрос, который уже несколько часов держал под спудом:
— Ещё одну правду хотелось бы узнать... Почему вы мне сделали это признание?
Пахомыч одобрительно кивнул:
— Дельно! Дельно, что напоследок приберегали — когда и по амбарам поскребли, и по сусекам помели... А теперь подавай вам непременный колобок! Оно и то: как же без такого колобка?
Вакер ждал. И когда старик заговорил — увиделся прошлый визит. Тогда с той же сумрачной обстоятельностью хозяин отвечал на вопрос, пошёл бы он без страха за комиссаром Житором? “Вслед за ним и мне? Ну, так и пошёл бы”.
Юрий спрашивал о готовности к смертному бою за новую жизнь и ответ понял соответственно. А старик-то говорил о другой готовности: пойти туда, куда он отправил комиссара.
Вакера поразила тогда обезоруживающая естественность, с какой Пахомыч высказал свои слова. Он и сейчас отвечал с той же естественностью. Отвечал... “идя за комиссаром Житором”, — произнеслось в сознании.
Вакер слегка передвинул плечами, словно бы зябко пожимаясь.
— Много вы рассказали, но работать с этим нельзя, — он вздохнул, закрыл глаза и тряхнул головой, будто сбрасывая сонливость. Потом молниеносно глянул на Пахомыча: — Ничем не подкреплено. Если бы я самое главное записал, а вы бы подписались...
— Подписано уже, — хозяин устало, тяжело поднялся, обеими руками снял с посудного шкафа деревянный ящичек и поставил на стол. Сдвинув скользящую крышку, стал извлекать тетрадки одну за другой. — Всё тут найдёте. Писано моей рукой. И заявление есть, что в доподлинности я — Байбарин Прокл Петрович, в старорежимное время — отставной хорунжий.
— Так я беру... — поспешно сказал Вакер, уже завладев стопкой тетрадей. В верхней, на которую указал хозяин, он нашёл заявление. Прочитав, достал карандаш, попросил старика поставить сегодняшнюю дату и — по правилу: “Кашу маслом не испортишь!” — расписаться ещё раз.
Хорунжий сделал это молча и аккуратно и холодно сказал:
— А сейчас извините — силы вышли. Мне бы соснуть...
“...перед тем как придут!” — продолжилась фраза в уме Вакера, отчего ему стало неприятно. Впервые он конфузился перед человеком, который не представлял никакой власти и силы.
Гость застегнул пуговицы реглана. Хозяин стоял рядом, было видно: ноги едва его держат. Уйти, ничего не сказав, не годилось — а врать почему-то претило.
— Что я могу обещать... — он умолк в недовольстве собой: “Зачем я это?”
— Будет донесено, и ладно, — сказал хорунжий.
Юрий почувствовал, что брошен на лопатки. Всё существо его так и взвилось, он вывернулся:
— Донесено до читателей! Донесено до потомков! Задача достойная. — Он был готов взглянуть в глаза старику, но тот, отвернувшись, смотрел на окно, за которым светало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Юрий воспринимал открывавшееся перед ним как удачу, от которой он буквально “очумел” (позднее в мозг впилось это слово). Всё его существо испытывало такой восторг, что даже коже передалось ощущение торжества. Кипятком дал бы себя обварить, лишь бы старик не замолчал!
Пахомыч довёл повествование до эпизода, с которого начал.
— Житор перед нами ползает, а старшой его разведки — тут рядом, под присмотром. Я обещал ему жизнь, но какая мерзость на нём: человеку руку отсёк. Не мог я... — в глазах старика мелькнуло неутолённо-мучительное, — не мог я просто так его отпустить . Я велел, чтобы он казнил Житора .
— И-ии?.. — не стерпел Вакер.
— Дали ему карабин... руки у него тряслись... Стал садить в комиссара, всю обойму расстрелял... Убил. Я велел труп закопать. А бой ещё шёл, поехал я его докончить... Потом узнал: труп не зарыли, а сволокли к реке и в прорубь...
— Вот ведь как! — неопределённо высказался Юрий, отдавая должное постулату римлян: “Горе побеждённым!”
— Разведчику тому дали мы отсидеться у нас до темноты, а там отпустили, — поведал Пахомыч. — А другие, люди-то его, — нарвались. Они были в амбаре заперты, но как следует не обысканы: у кого-то оказался револьвер “бульдог”. Когда начался бой, они решили воспользоваться заварушкой, караульного убили. Но не удалось им разбежаться — положили их всех!
— Всё это о-о-очень интересно! — воскликнул Юрий с честностью, столь непривычной, что возглас окрасился оттенком фальши.
Рассказчика это не отвлекло:
— Много позже — я уже на кладбище обжился — вдруг вижу этого человека, старшого разведки. Бывшего. Огрузнел, брюшко несёт с одышкой... Супругу он хоронил. Меня не узна-а-л... нет. А я на могильной тумбочке фамилию покойной прочитал: “Маракина”. Сколько-то лет прошло, гляжу, на свежей могиле — памятник, а на нём: “Маракин”. Было дано ему умереть своей смертью... — произнёс Пахомыч тоном философского раздумья.
Вакер приступил к тому, что стояло в сознании завораживающим вопросительным знаком:
— Скажите, а куда ваши... кто бой выиграл, — подобрал он выражение, — скрыться сумели? Ведь никого из участников не нашли!
Лицо старика стало загадочно-отсутствующим.
— Секрет взял вас за живое, а? — сказал он так, что Юрий с нехорошей явственностью ощутил себя под зорким, прицельным наблюдением. — Когда мы ваших крошили, — произнёс рассказчик, — они, может быть, в нас заметили странность...
— Какую? — в чувстве, будто его щекочут между лопатками холодным пальцем, прошептал Вакер.
— Да старики были-то мы! Самым молодым — за сорок пять.
Вакер узнал, как казаки призывных возрастов, сытые войной кто на германском, кто на австрийском, кто на турецком, а кто — и на персидском фронтах, не захотели “вдругорядь от порога плясать”. Вопреки доводам отцов и дедов, несмотря на вести о том, что красные учинили в станице Ветлянской, собрание молодых казаков порешило: “В нас большевики не стреляли — а мы первыми не станем!”
Но и старики не отступились от своего: “Костьми ляжем, а казацкую честь отстоим!” Две стороны сошлись на таком уговоре: молодёжь уедет в станицу Буранную, где будет устроено гулянье, и потом свидетели смогут удостоверить, кто во время боя гулял в Буранной и перед красными чист.
А старики отправили по ближним станицам и хуторам посыльных созывать подмогу. Немало откликнулось — из пожилых казаков. Так и возник стремительно отряд “на момент”.
Покончив с красными, старики разъехались по домам. Понимали, что неминуемо явятся новые силы коммунистов — мстить. Но пусть-де сперва докопаются, кто изничтожал их братву... Не сжился ещё народ с революционным, с небывалым — закоснело судил по прежним порядкам. О молодёжи, к примеру, полагали: коли руки кровью не обагрены и очевидцы — не один, не двое, а станица вся! — подтвердить это могут: какой спрос с невинных? Держалось ещё упование на стародавний, не одним веком проверенный приём: “Меня там не было — а потому знать ничего не знаю, ведать не ведаю!” Молодые казаки обязались на том стоять.
Некоторые из стариков, кто в бою особо на виду был, подались, как хорунжий, в другие края спасаться. Но большинство положились на Божью волю. Надеялись, как велось у старообрядцев: свои не выдадут.
Пришедшие в станицу каратели заставили вспомнить другое: и не подлежащие дани платят имением, и не подлежащие ярму склоняют выю под нож... Уж, казалось бы, станичный-то атаман должен был потревожиться о своей участи. Но, видать, держало его убеждение, что он “в стороне”. Благословив уговор молодёжи и стариков, он во время дела оставался дома с семьёй: кто опровергнет это? Красные, однако, согнав на площадь перед церковью народ, расстреляли атамана с сыном — и с ними священника, мельника и шестерых самых зажиточных казаков Изобильной. Четверо из них действительно участвовали в истреблении житоровского отряда — но никто их вины не открыл, а сами они не признались.
Должно быть, многие из молодых казаков теперь пожалели, что не выступили против красных. Во всяком случае, когда каждого седьмого из тех, кто провёл день в Буранной, избивали и штыками кололи перед тем как пристрелить, — ни словечка у них о стариках не вырвалось.
72
Вакер, до конца жизни запечатлевший в памяти каждую детальку рассказа, более всего обжигался мыслью: “И Нюшин, и Сотсков были в Буранной! Оба, они оба знали — кто истребил отряд Житора, кто убил его самого! И, однако, Марат — при всём его неистовом упрямстве, при его бешенстве напора — не смог расколоть их”.
Юрия приводило в восхищённо-недоумевающее беспокойство: они молчали и теперь — после столького, что пережили с того дня Святого Кирилла в Буранной! после столького, что должно было научить их... скептицизму — выбрал он слово.
Молчали, чтобы не подвести под расстрел стариков, какие ещё жили? Он с бесцеремонной быстротой упёр в Пахомыча вопрос:
— Вас не тревожит, что участников боя теперь найдут? Кому тогда по сорок пять было — им шестидесяти пяти нет. Могли бы пожить...
— Могли бы, — согласился хорунжий, — да только никого их не осталось. Я к старообрядцам принадлежу, — напомнил он гостю, — и знаю: мои единоверцы давно собирали имена всех тех, кто выступил против Житора. Немало потом ушло с Дутовым. А других социализм поел. Выделялись они мнением, поведением: брали их и до коллективизации. А она уже окончательным триумфом прошлась. Но за мёртвых братья молиться не перестали, каждое имя поминают.
“Религиозный опий я когда почуял?! спросил Марата о старце: он верующий? — отдал Юрий должное своей прозорливости. — Однако этим ли только они были крепки? Старики, на вере свихнутые, — понятно. А молодые казаки? Что-то ещё другое их держало, что-то глубинно-древнее и детски-дикарское... Общинно-земляческая круговая порука!” — нашёл он формулировку.
— Могу я спросить... — обратился к Пахомычу со старанием соблюсти “беспристрастную”, “чисто деловую” манеру, — я о молодых казаках... Они до боя, на митинге, — вы говорите — кричали: “За кого-то чужую и свою кровь проливать надоело!” Наотрез отказались восставать против советской власти. Выразили явное несогласие со старшим поколением.
— Явное, — подтвердил хорунжий.
— Но потом они с необычайной преданностью спасали стариков своим молчанием. Я понимаю — дали слово молчать. Но одного убеждения, что слово надо держать, — мало! Должно быть и крайне сильное чувство. Должна быть всепоглощающая страсть — чтобы выдержать э-ээ... суровое обращение... не отступить перед угрозой расстрела. То есть, — продолжал Вакер с ожесточённым увлечением, — они были в плену у чувства местнической спайки, которое восходит к родо-племенным отношениям. На него наложилась вспыхнувшая ненависть к советской власти...
— Вам угодно моё мнение выслушать, — терпеливо сказал хорунжий, — так вот. Обида у них была! Они на разделение с отцами и дедами пошли — чтобы против красных оружия не поднимать. Уверены были, что и те к ним мирно отнесутся. Уважали их за то, что они с германской войной развязались. А красные наплевательски их обидели.
— Вон оно что. Обиженными ваши себя почувствовали, — проговорил Вакер осторожно, прикрывая мнимым участием иронию. Ему доводилось писать репортажи со строек, где зэки-уголовники “перековывались” в трогательно самоотверженных тружеников. Имея, таким образом, некоторый опыт общения с блатными, он знал их поговорку: “На обиженных х... кладут!” Фраза-плевок вызывала представление о ничтожествах с выбитыми передними зубами, о существах безвольных, заискивающих и презренных.
Сидящий перед ним старик так и не понял за свою жизнь, что такое обида . Да, поначалу она озлобляет, возбуждая страстишку отомстить, нагадить, напакостить обидчикам. Но если обиду наносит сила непреодолимая — обиженный превращается в живую падаль.
Вакер объяснил это Пахомычу с подчёркнутой — от сознания своего превосходства — любезностью. Тот не промешкал с ответом:
— Быть задетым тем, что тебе наносят обиду, — это одно. Ваши слова к этому идут. А к другому — нет! Другое — уважать в себе что-то и почувствовать себя в этом уважении обиженным. Вопрос и простой и тонкий.
У Юрия приподнялись брови, губы слегка скривились.
— И что же такое они в себе уважали?
— Жертву.
— Жертву? — вырвалось у Вакера раздражённо-недоумевающее.
Хорунжий сплёл пальцы рук, что, казалось, стоило ему усилия.
— Они своим отцам возразили, всему возразили старшинству! В лицо отцам и дедам бросили “нет!” Это ль не жертва? Принесли её коммунистам, а те на неё нас...ли! Обида и поднялась. И ещё то стало обидно молодым казакам, — произнёс Пахомыч с мрачной значимостью, — что старики правильно предупреждали их, а они оказались в дураках. Только и оставалось им себя отстаивать — перед палачами не смущаться.
“Не смущаться!” — потрясённо подумал Вакер. — Сказано, однако... И как сумел обиженность подать высоко-трагедийно...” — он ощутил восхищение и зависть и при этом не поверил объяснению, сохранив приверженность собственной трактовке. Спорить не имело смысла: бесценный случай следовало использовать — вызнавая и вызнавая подробности, уточняя те и другие моменты...
Близился рассвет, когда гость, наконец, нашёл уместным вопрос, который уже несколько часов держал под спудом:
— Ещё одну правду хотелось бы узнать... Почему вы мне сделали это признание?
Пахомыч одобрительно кивнул:
— Дельно! Дельно, что напоследок приберегали — когда и по амбарам поскребли, и по сусекам помели... А теперь подавай вам непременный колобок! Оно и то: как же без такого колобка?
Вакер ждал. И когда старик заговорил — увиделся прошлый визит. Тогда с той же сумрачной обстоятельностью хозяин отвечал на вопрос, пошёл бы он без страха за комиссаром Житором? “Вслед за ним и мне? Ну, так и пошёл бы”.
Юрий спрашивал о готовности к смертному бою за новую жизнь и ответ понял соответственно. А старик-то говорил о другой готовности: пойти туда, куда он отправил комиссара.
Вакера поразила тогда обезоруживающая естественность, с какой Пахомыч высказал свои слова. Он и сейчас отвечал с той же естественностью. Отвечал... “идя за комиссаром Житором”, — произнеслось в сознании.
Вакер слегка передвинул плечами, словно бы зябко пожимаясь.
— Много вы рассказали, но работать с этим нельзя, — он вздохнул, закрыл глаза и тряхнул головой, будто сбрасывая сонливость. Потом молниеносно глянул на Пахомыча: — Ничем не подкреплено. Если бы я самое главное записал, а вы бы подписались...
— Подписано уже, — хозяин устало, тяжело поднялся, обеими руками снял с посудного шкафа деревянный ящичек и поставил на стол. Сдвинув скользящую крышку, стал извлекать тетрадки одну за другой. — Всё тут найдёте. Писано моей рукой. И заявление есть, что в доподлинности я — Байбарин Прокл Петрович, в старорежимное время — отставной хорунжий.
— Так я беру... — поспешно сказал Вакер, уже завладев стопкой тетрадей. В верхней, на которую указал хозяин, он нашёл заявление. Прочитав, достал карандаш, попросил старика поставить сегодняшнюю дату и — по правилу: “Кашу маслом не испортишь!” — расписаться ещё раз.
Хорунжий сделал это молча и аккуратно и холодно сказал:
— А сейчас извините — силы вышли. Мне бы соснуть...
“...перед тем как придут!” — продолжилась фраза в уме Вакера, отчего ему стало неприятно. Впервые он конфузился перед человеком, который не представлял никакой власти и силы.
Гость застегнул пуговицы реглана. Хозяин стоял рядом, было видно: ноги едва его держат. Уйти, ничего не сказав, не годилось — а врать почему-то претило.
— Что я могу обещать... — он умолк в недовольстве собой: “Зачем я это?”
— Будет донесено, и ладно, — сказал хорунжий.
Юрий почувствовал, что брошен на лопатки. Всё существо его так и взвилось, он вывернулся:
— Донесено до читателей! Донесено до потомков! Задача достойная. — Он был готов взглянуть в глаза старику, но тот, отвернувшись, смотрел на окно, за которым светало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61