— Н-н-но! — Душевное движение выплеснулось возгласом: — А какой был хват!
Затем рассказ продолжился:
— Ну, он мне толкует, что она, мол, на него глядела во все глаза, а под конец кинулась на грудь... Ладно. Стали мы с ним о деле. Он сказал — наши днями опять начнут наступать, и мы сделаем налёт. Вышел я от него и не успел далеко отойти — стрельба. Побежал я в обратку... Черти эти рыщут перед домом, а внутри перепалка — как из решета сыплется... Вынесли его, покойника, и кинули наземь, пока подъедет колымага.
Хорунжий в мысли о слежке извострил зоркость.
— У него были списки?
— Всё в голове держал! — уважительно произнёс Лукахин. — И баба не вызнала у него о других. — Он заметил внимание спутника к улице: — Глядеть и я гляжу... нет, не следят! Да они бы сразу и взяли.
“Много ли минуло?” — угрюмо сказал про себя хорунжий, представляя, как в ЧК исследуют всё добытое при обыске.
Никодим с ненавистью и отвращением сплюнул в сторону:
— Выдала сатана блудливая! Вертихвостки — надо им — и схимника улестят.
“Ну тут-то сатане особо изощряться не пришлось”, — подумал хорунжий, отдав вместе с тем дань мужеству убитого.
Подъехали к складу. Пахомыч подождал у ворот, когда Никодим вернётся с порожней телегой. Тот вёз его назад к дому, и хорунжий, пощупывая взглядом фигуры прохожих, мыслью упирался в одно: ничто уж теперь ему так не поможет, как молитва.
— Вы бы что сказали, если бы вас просить на место Дудоладова? — обронил Лукахин.
“Боже, пронеси мимо чашу сию...” — подумалось Пахомычу. Он заговорил устало, но настойчиво:
— Людей ваших я не знаю. Что можно теперь путного сделать — не знаю тоже! Но если и впрямь без меня некому — приму.
Лукахин повернул к нему лицо — Пахомыч увидел обмяклые в красноте бороздки у глаз, горящих каким-то строгим, твёрдым умилением.
— Неотступный вы человек! — сказал Никодим вдохновенно. — Я зачем спросил... чтобы уж ни в какую не сомневаться!
Пустая подвода глухо погромыхивала по мостовой, мокрый круп лошади серо лоснился.
— Я некоторых знаю и спрошу, — говорил Лукахин, держа вожжи, — если будут согласны действовать, я за вами приду. А если нет... — он, казалось, забылся, а потом произнёс: — Не стоит село без праведника!
— А если порушилось, то и правду поднять некому, — в тон ему вставил Пахомыч.
— Ой ли? — будто кому-то третьему насмешливо бросил Лукахин. — Что упало, то поднимется... — произнёс с выражением таинственного намёка. — Человек, который много раз с жизнью простился и в любой миг её за дело положит, должен жить. Черти будут тешиться, что все обиженные, какие не на небе, сидят в покорстве, а он будет всё знать и оставаться недоступным...
Хорунжему представился то ли Никодим, то ли он сам в образе неистового в терпении ветхопещерника: на сухой с натянувшимися жилами шее — цепочка с большим тяжёлым крестом, свалянные волосы спускаются до середины груди.
“Благословением Твоим пройду невредимо перед львом, сниму с плеча скорпиона, перешагну через змия...”
— Отсюда вы уже сами до дома дойдёте, — сказал Лукахин голосом трезвой деловитости. — А мне теперь особенно надо поспевать в срок — чтобы было доверие.
Они расстались. Для Пахомыча потянулись часы, когда он ждал прихода чекистов то с холодной решимостью, то в нестерпимо-горячечном нетерпении, то с душевной судорогой восторга. От раза до раза хватка приступа приотпускала, тогда он слушал в себе: “Всегда радуйтесь, непрестанно молитесь, за всё благодарите: ибо такова о вас воля Божия”. Не щадила бессонница; он открывал фортку и вдыхал ночной воздух с такой жадностью, как если бы все дни сидел взаперти.
В третью подобную ночь приметил во тьме над крышами шевеление каких-то отсветов, там, куда они не доставали, мгла казалась особенно густой, загадочно-караулящей. Постаравшись не разбудить Мокеевну, оделся; ноги несли из дому. Со двора он увидел суровое зарево в полнеба. На улице слышался безостановочно-дробный стук колотушек: так оповещали сторожа о пожаре и при царе Николае, и при Екатерине...
Проехал, тарахтя, грузовик с красноармейцами, следом пробежало не менее роты. Пахомыч пошёл к месту пожара, то и дело обгоняемый резвыми людьми, чей вид намекал на предвкушение поживы. Зарево угрожающе колебалось; снизу взмывал раскалённый свет, смолисто вскипали клубы дыма.
Пылали огромные хозяйственные строения, кувыркаясь, отлетел в сторону багровеющий лист кровельного железа. Пахомыч увидел, что напротив, на взгорке, окна советского учреждения словно налились кровью.
Толпился народ, ближе не пускали военные; на огненном фоне вскидывалась струя воды из слабого насоса. Пахомыч остановился рядом со стариком, одетым в кафтан с блестящими пуговицами и высокой талией: при царе в таких ходили приказчики из отставных, продавцы сбитня или товара с тележек.
— Водовозов надо больше! — поделился с ним мыслью Пахомыч.
— Водово-о-зов... — пропел слово мещанин, смерив собеседника хитро-усмешливым взглядом. — Сено порохом горит!
На глазах запасы корма для гарнизонных лошадей ушли дымом. Не удалось спасти от огня и сарай с попонами, сбруей.
На другой день Мокеевна рассказала услышанное в столовой: пожар устроил возчик, который доставлял фураж и был знаком охране. Одного охранника он зарезал, а потом, чтобы поджечь сараи с разных концов, застрелил из револьвера ещё двоих. Когда поднялась тревога, стал стрелять из захваченной винтовки в команду, которая приехала тушить. Она потеряла несколько человек убитыми и ранеными, его, наконец, достали пулей — да было поздно.
Хорунжий, с ночи молившийся за раба Божьего Никодима, спросил, не выяснено ли чего о личности возчика? Мокеевна, подумав, не припомнила, чтобы его личность больно-то занимала красных командиров. Ненавистник советской власти, какие то тут, то там поднимают восстания. По виду, сказали, вроде бы раскольник. Стрелял-де, старый бирюк, метко. За вред, какой он нанёс, с него б, мол, с живого кожу лентами поснимать.
— Стало быть, Господь его в рай определил! — заключила Мокеевна.
* * *
Вскоре Пахомыча и её пригласил в гости Евстрат. Лучшим, чем смог он попотчевать, была квашеная капуста: ядрёная, сочная, приятно сладковатая. Когда встали из-за стола, хозяин — хотя Олёна, а от неё и Мокеевна всё уже знали — повёл гостя в уединение в огород. Сообщив, что на грядках высажен лук, тихо продолжил: в общине староверов известно, какой человек спалил фуражные запасы красных. Казак из станицы Изобильной. Община посылала людей к кладбищенскому сторожу — выкупить тело, чтобы перезахоронить по обряду в подобающем месте. Да сторож побоялся риска.
— Цена его привлекает, буркалы от жадности маслятся — а страх поперёк лёг! — передавал Евстрат. — Если б, говорит, кого другого, я бы со всей душой. А этого они так люто кляли, когда закапывали! Узнают, что отдал — самого живьём зароют.
68
Корпуса Дутова сделали ещё несколько осторожных попыток овладеть Оренбургом. Красные немного поддались, но дальше не пускали. Тогда белые отдали предпочтение самому решительному из обсуждавшихся замыслов — плану “внезапного налёта на Оренбург двумя полками после двухчасовой артиллерийской подготовки”. Однако командиры корпусов так и не договорились о проведении этой лихой операции.
В то время как уделом белых стало раздумье, Москва требовала от своих инициативы. Оренбург принял подкрепления: не только стрелковые и кавалерийские полки, но также отряд бронеавтомобилей и, как тогда называли авиачасти, “воздухоплавательный отряд”. Особенно же заметно ряды красных пополнялись молодыми женщинами с санитарными сумками на боку. В нескольких местах города можно было увидеть перед дверями учреждений длинные очереди сплошь из девушек: они желали записаться в санитарки, в медсёстры, в армейские прачки.
Остро встал вопрос жилья для них: в женском монастыре было уже тесно, и тогда, как недавно монашки, отправились за ворота жилицы бывшего царского приюта для неимущих вдов. В общежитиях боевой молодёжи — это наименование в противовес иному, стихийно возникшему, настойчиво употребляла газета “Коммунар” — распространилась нужда в постельных принадлежностях. “Коммунар” оповестил о “Молодёжной неделе”, и девушки в гимнастёрках отправились группками собирать по домам тюфяки, подушки, простыни. Если хозяева артачились, одна из девушек, подойдя к фортке, кричала на улицу: “Коля!” Появлялся Коля с добродушно-удивлённой ухмылкой на лице, с винтовкой в руках, и имущество меняло владельцев без дальнейших затруднений.
Пахомыча выручило то, что, впуская во двор золотаря на телеге с бочкой для нечистот, он углядел приближавшихся визитёрок. Пока они обходили квартиры четырёхэтажного дома, Пахомыч во флигеле успел перетаскать скарб вниз в кладовку. Гостьи, стайкой заполнившие комнату, были раздосадованы:
— Так и спите на голых досках?
— Подстилаем верхнее, во что одеты, — с гордостью нищего отвечал Пахомыч.
Самая гладкая из девушек, которой была тесна юбка защитного цвета, уселась на кровать и, пробуя её крепким задом, сказала знающе:
— Такую койку старикам не продавить — и у нас бы постояла! Не отдашь, дедушка?
— Этого сделать никак нельзя, — сокрушённо начал Пахомыч, — кровать мне выделил в награду комендант. Я выгребную яму содержу как похвальный образец, каждая проверка обязательно заверит.
Выгребными ямами советский актив занялся в “Неделю чистоты”. Затем была объявлена “Неделя фронта”, когда принялись собирать гостинцы для “родных фронтовиков, которые в окопах страдают без самого необходимого”.
Над окопами в напирающем жаре солнца крепчал дух испражнений, и обычный гость этих краёв суховей не мог его разогнать. Горячие порывы проносились по жёлто-бурой прошлогодней стерне, по осыпающимся хлебам. Время от времени отстукивал своё послание пулемёт — и перед окопом красных или траншеей белых протягивалась над землёй кисейная ленточка пыли. Но цепи не поднимались в атаку ни с той, ни с другой стороны. Оренбургское начальство телеграфировало требовательной Москве, что “все силы сосредоточены на задаче обороны города любой ценой”, и не высылало войск занять даже те посёлки, из которых белые ушли без боя.
Фронтовики тянулись в Оренбург на побывку. Имея первоочередную цель — постирать обмундирование, — они спешили в армейские прачечные, которые хотя и не работали из-за отсутствия мыла, но были полны тружениц. Охотно посещались общежития боевой молодёжи, откуда с вечера слышались баян, гитара или мандолина, пение, смех. Правда, тут самыми ценимыми гостями были не фронтовики, а обосновавшиеся в городе пилоты воздухоплавательного отряда.
Ночь принадлежала и гостям незваным, которые в квартирах простукивали стены и топором расщепляли подоконники, ища тайники. Хотя таковых они не обнаруживали, хозяев тем не менее сажали в кузов грузовика, а потом грузовик доставлял на кладбище груду тел, раздетых, окровавленных. ЧК очищала город от уцелевших “прихлебателей царизма”. Люди имущие покинули город при белых, и теперь ЧК забирала бывших служащих присутственных мест, адвокатов, мелких домовладельцев, всех тех, кто, по воспоминаниям соседей, ещё недавно носил шинель с меховым воротом или люстриновое пальто.
Поскольку у белых в это лето сохранил воинственность только Отдельный Сакмарский казачий дивизион, состоящий из бородачей-старообрядцев, ЧК проявила интерес к староверам Оренбурга. Пахомыч узнавал от Мокеевны имена старожилов общины, за чьи души надо молиться. Община сплачивалась теснее, и Евстрат, который прежде не слишком проникался её заботами, теперь был одним из тех, кто продолжал переговоры с кладбищенским сторожем о выкупе убитых. Наконец сторож не вынес искушения мздой и занялся торговлей. Тело то одного, то другого расстрелянного единоверцы тайно выкапывали из общей ямы и перевозили на старообрядческое кладбище.
* * *
В конце августа войска Колчака, разбитые на других участках, тронулись в отступ и от Оренбурга. Крепнущая советская власть расширила штаты ЧК, пристраивая тех, кого ранее отвлекала оборона города. Аресты, расстрелы участились. Рядом с Евстратом оставалось всё меньше людей, кто ночами вместе с ним брал в руки лопату. Хорунжий попросился в помощь, несколько раз принял участие в секретных ходках — а потом расстреляли сторожа. Оказалось, что, помимо предложенного ему, он имел и свой собственный промысел: откармливал покойниками свиней в сарае на слободской окраине. Скороспелые свиньи сальной породы, чьё наличие владелец тщился скрыть, были учуяны обострённым, по-пролетарски голодным чутьём соседей, и ЧК получила сигнал.
Той же судьбы не избежал, пойдя проторённым путём, и новый сторож. А жизнь продолжала искушать соблазнами, прежде неслыханными. В двадцать первом году народ до того очумел от голода, что то одна, то другая мать останавливала на ребёнке долгий, особенной внимательности взгляд, после чего дитя исчезало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61