— Отчего же вульгаризация? — Байбарин, на минуту отрешившись, полузакрыв глаза, высосал второй помидор. — Глядите в корень! Гольштейн-Готторпы знают, что распоряжаются страной, а правильнее — владеют вотчиной, — используя чужую фамилию. Знают, что если это откроется народу, он будет не особенно доволен.
Так как же, при таком важном, страшно важном обстоятельстве, они могут считать народ своим, испытывать к нему участие? В тесные черепа этих не блещущих способностями ограниченных немцев вместились Белосельские-Белозерские с их понятными аппетитами, но ни за что не вместится образ народа-исполина. Для них это неинтересная тьма-тьмущая безгласных, что существует, дабы приносить доход и, по приказу, превращаться в послушные полки.
С точки зрения Гольштейн-Готторпов, — вывел хорунжий, — было бы бестактно, некрасиво и, кроме того, даже опасно встревать между Белосельскими-Белозерскими и русской чернью, на которую те, в силу происхождения, имеют гораздо больше прав.
Михаил Артемьевич встрепенулся, будто желая заспорить, после чего внимательно взглянул на рюмку... Заев водку груздем, хрустнувшим на зубах, он поддел вилкой и отправил в рот сельдяную молоку. Ему было хорошо, и он дружелюбно кивал, слушая гостя.
— В Петербурге, — передавал тот, — мне рассказали, как во дворец приходит караул — оберегать ночной покой государя императора, — и начальнику караула, офицеру-гвардейцу, приносят ужин из царской кухни. Он на глазах солдат ест с серебра французские тонкие кушанья, а солдаты ждут, когда им приволокут из их казармы котёл с кашей. — Прокл Петрович убеждённо выделил: — Это очень по-немецки! Я рос в Лифляндии — так там управляющий барона-немца, оказавшись на мельнице или у овина, где застало его время обеда, принимался за каплуна, а батраки-латыши смотрели и ели горох.
Калинчин сказал с горячностью, как бы оправдываясь:
— Когда мне доводится есть с работниками — мы едим одно и то же! Правда, не каплунов, но и не один горох или картошку. Густые мясные щи — ложка стоит! — и...
— Разве я этого не знаю? — мягко прервал, улыбаясь, Байбарин. — Я говорю о том, что Гольштейн-Готторпы — не только по крови немцы, но и по усвоенным понятиям. Если вы скажете им, что они презирают простого русского солдата, они вас не поймут. По их представлениям, солдат должен получать достаточно простой питательной пищи. Зариться на то, что ест господин офицер?.. Ну не может же лошадь, жуя овёс, зариться на салат, который станет при ней есть хозяин? А если всё же позарится, то с этой лошадью явно что-то не то...
Байбарин сжал кулак и трижды размеренно взмахнул им в воздухе:
— Я не хочу сказать, что русские цари отнеслись бы к караулу благороднее. Они послали бы солдатам объедки — но со своего стола! И это было бы ближе русскому сердцу.
Вошедшая Паулина Евгеньевна пригласила в столовую ужинать. Дети, дочь-подросток и два сына не старше десяти, пожелали взрослым аппетита, учтиво поклонились.
— В кроватки, в кроватки! — поторопил их Михаил Артемьевич, похлопывая в ладоши.
За столом, посмотрев на жену тем взглядом, каким смотрят при уверенности, что тебя вполне поймут, он сказал гостю: давеча-де говорили, как кое-кто любит выслужиться... А вот отец Паулины Евгеньевны — его предки приехали при Екатерине Второй — за чинами не гонится. Управляет конным заводом в Астраханской губернии, разводит верховых лошадей, что хороши и в упряжке.
— Полезная деятельность! — отозвался хорунжий и спросил: — А губернатор там кто?
Паулина Евгеньевна ответила:
— Все эти годы был Газенкампф. Недавно его за отличия перевели в Петербург. (11)
Проклу Петровичу показалось, что его вид — причина возникшего неловкого молчания, — и он сказал:
— Из немцев, которые управляли нашим краем, граф Эссен оставил по себе неплохую память. Открыл Неплюевское училище, а в Уфе — первую гимназию. Безак заботился об условиях в гарнизонах. Но то, как он провёл размежевание башкирских земель...
По тону хозяин предугадал, что положительная оценка себя исчерпала, и подумав — а почему бы Траубенбергу не расплатиться за всё? — решил отвести удар от Безака:
— Тот жандармский офицер, до чего возмутительно он обращался... — произнёс Калинчин мрачно.
Гость, в ком мгновенно ожили воспоминания, собрал все черты лица к глазам:
— С каким высокомерием, с гадливостью он мне задал вопрос: “Байбарин Прокл, сын Петров?”
Обращаясь к Паулине Евгеньевне, хорунжий втянулся в рассказ о том, как был изгнан из Петербурга.
Хозяин, выпивая и поощряя к тому гостя, вставлял — “к сведению”, — что приобрёл в рассрочку локомобиль, купил племенных баранов... Глянцевитые щёки его раскраснелись — “хоть прикуривай!” Шея над белоснежным воротничком приняла лиловый оттенок. После очередной стопки его лицо вдруг стало сумрачно-вдохновенным:
— Йе-э-эх-хх, собрал бы я по нашим степям полчища ребятушек — и, с боями, туда, на этих Гольштейн-Го... Го... и прочих Белосельских-Белозерских со всеми их Траубергами!.. — он скрежетнул зубами и занялся паштетом из телячьей печени.
25
В январе-феврале 1918 полчища ребятушек вовсю топали по степи. Усадьбу Калинчина заняла “красно-пролетарская дружина”, чистопородные быки, племенные бараны были зарезаны и, при помощи крепких пролетарских челюстей, спроважены в дальний путь. Локомобиль ребятушки разобрали до винтика, мелкие части ухитрились кому-то сбыть, а громоздкие не привлекли ничьего интереса и врастали в землю.
Михаил Артемьевич поехал в Оренбург с жалобой и с просьбой к новой власти “сохранить остатки хозяйства для народных нужд”. Он изъявлял согласие “при гарантии приличного жалования служить управляющим общественного имения”.
Удалось пробиться к Житору. Зиновий Силыч был в хлопотах: каждую минуту в городе ожидалось восстание скрывающихся офицеров и “сочувствующих”, отчего в деловом вихре торопливости тюрьму наполняли заложниками. Калинчин был свезён туда прямиком из приёмной Житора. На ту пору восстание не состоялось — однако больше половины заложников (бывших офицеров, чиновников, лавочников) всё равно расстреляли. Михаилу Артемьевичу выпала пощада.
Когда до обжившихся в его поместье ребятушек дошла весть о гибели житоровского отряда, хозяина, со связанными за спиной руками, прислонили к стене мельничного элеватора и пересекли туловище пополам очередью из пулемёта.
* * *
Теми апрельскими днями давний приятель Калинчина с женой и работником Стёпой, основательно помыкавшись, прибыл в станицу Кардаиловскую, где разместились делегаты съезда объединённых станиц, поднявшихся против коммунистов. Командующим всеми повстанческими отрядами избрали войскового старшину Красноярцева, и он со своим штабом стоял тут же.
Улицы большой богатой станицы стали тесны от телег всевозможного люда, боящегося большевицкой длани. В налитых колдобинах разжижался навоз, и месиво бесперебойно хлюпало под копытами лошадей: верховые преобладали числом над пешеходами. Весенние запахи подавил аромат шинельной прели, дёгтя и конского пота. В какой двор ни сунься — всюду набито битком.
Зажиточный столяр в светло-коричневом байковом пальто, владелец нескольких домов, повёл Прокла Петровича к разлившемуся Уралу. Дубы богатырской толщины стояли по грудь в говорливо бегущей воде, по зеленовато-синей шири скользили, дотаивая, льдины. Столяр указал рукой:
— Гляди-ка!
Разливом подтопило сарай, пустой курятник, вода подкрадывалась к крытому тёсом домику в два окна. Из воды торчал почерневший от сырости куст крыжовника, поднимались верхушки многолетних растений. Бросался в глаза яркий янтарь расцветшего желтоголовника — сам он залит, а цветок так и горит над водой.
— Жить надо — живи, — как бы неохотно снизошёл хозяин к приезжему и загнул такую цену, что тот минуты три молчал, а потом повернулся грудью к раздолью разлива и крикнул изменённым высоким голосом:
— Ге-ге-э-эээй!!!
Вдали отозвалось смятенным гамом: в воздух всполошённо поднялись стаи уток и гусей.
Столяр, по-видимому, не нашёл странным то, что человек, узнав о сумме, вдруг испытал свои голосовые связки.
— Дак даёте деньги? Коли зальёт — без отдачи!
Перед хорунжим проглянула неизбежность: либо ночевать с Варварой Тихоновной под небесным сводом, либо, скорчившись, под пологом таратайки. Он мысленно сказал: “Господи, Твоя воля!” — и, ощутимо облегчив кошель, снял домишко на неделю.
Раздобыв шест, доставал им из воды дрова, что выплывали из затопленного сарая. Перед тем как разгореться в печи, они несговорчиво шипели и исходили паром.
Ночью прибывающая вода перелилась через порог. Хорунжий нашёл на чердаке и перетаскал в домик обрезки горбылей, чтобы положить их на пол, когда его зальёт...
В эти дни распродавал имущество: оказался хороший спрос на скот, особенно на лошадей. С работником рассчитался в такой для себя убыток, что Стёпа задумчиво спрашивал свою душу: есть зацепка для обиды? неуж нет?..
* * *
Хорунжий ходил в довольно просторный, но требующий ремонта дом с обшарпанными дверями: его приспособили под офицерское собрание. Здесь, главным образом, ели и выпивали, чья-нибудь рука оголтело разгоняла неисчезающие клубы табачного дыма; непрестанно сшибались громкие голоса. Среди офицеров было немало недавних студентов, учителей, служащих статистических управлений: кто причислял себя к эсерам, кто — к народным социалистам, к меньшевикам, кто — к “вообще либералам”. Между ними бурлили дискуссии, но противники непременно объединялись, лишь стоило взыграть спору с кадровыми офицерами — традиционно монархистами.
Прокл Петрович склонился над тарелкой с тощей котлетой и не сразу перенёс внимание на скромно подошедшего к столу прапорщика.
— Прошу прощенья... — сказал этот юноша с возбуждённо-серьёзным мелких черт лицом, с мягкими усиками.
Байбарин узнал сына своего друга. Антон Калинчин с началом германской войны поступил в юнкерское училище; пройдя ускоренный курс, провёл почти год на фронте. Он не сразу ответил на вопрос о домашних, и Прокл Петрович помрачнел в догадке.
Молодой Калинчин рассказал о смерти отца: передали знакомые. У Байбарина душа не лежала к дежурным словам соболезнования — пауза полнилась неловкостью, тяготила.
Наконец прапорщик сказал:
— Тут столько разговоров — у вас в Изобильной казаки красных перебили? Тысячный отряд Житора?.. И будто схватили самого?
— Отряд не тысячный. А этого взяли! — подтвердил хорунжий.
Глаза у молодого Калинчина остро блеснули восхищением.
— Так вы... участвовали?! Наши офицеры ужасно нервничают: правда про отряд или нет? Я вас познакомлю! Они представят вас атаману...
Минут через пять за столом Прокла Петровича уже сидели, помимо Антона, ротмистр-улан — длинный, сухощавый, но с круглыми сочными щеками эпикурейца, — есаул, чьё худое вытянутое лицо роднило его с щукой, и сотник — мужиковатый, с заснувшим в глазах выражением скупой улыбки.
Байбарина теребили вопросами: в чём состоял, кем был выношен боевой план?.. Он опасался предстать хвастливым и слышал:
— Ну хочется же знать!
26
— Я хочу знать! — приветствовал Марат приятеля, войдя в полуподвал, в котором тот изнывал больше часа. — Зачем ты рыскал там ?
Вакер изобразил раскаянное стеснение:
— Пошёл просто так за стариком... ну, который у вас кормится. А он приплёлся на то самое кладбище... Откуда я мог знать?
Он показал прокушенную овчаркой полу реглана:
— Твои спустили на меня озверелых псов. Впору с жизнью прощаться...
Дверь в смежное помещение была открыта, там слышали беседу, и Житоров кивком приказал гостю выйти во двор. Сейчас здесь было пусто.
— Врёшь-врёшь-врёшь про дедуху! — стремглав выметнул Марат злым шёпотом. — Старик — прикрытие! О моей работе вынюхиваешь?
Юрий про себя вознегодовал: “Ни хрена не доверяет!” Обида невзначай натолкнулась на мысль, что Житоров пока не давал повода считать его неумным.
— Посуди сам, — голосом и лицом Юрий выразил боль от душевной раны, — как я, нездешний, мог догадаться, куда старик тащится?
— На калитке была надпись “Вход воспрещён”?
Друг глядел с наглой наивностью:
— Но дед-то прошёл...
— Ты надеялся на незарытые трупы полюбоваться? А может, думал — мы там приводим в исполнение и тебе повезёт увидеть?
Юрий, не имевший ничего против такой удачи, запротестовал:
— Ты что — меня не знаешь?! В вашем аппарате не работаю — так уж и дурак?
— Не виляй! У тебя нечистое любопытство к... — Марат вдруг забылся, на лице блуждала отвлечённо-неясная улыбка, — к работе со смертью ... — закончил он.
“Работе со смертью”, — повторилось в мозгу гостя.
— Кому-у? — внезапно озверел Житоров. — Мне не хочешь признаться? У-уу, говнюк!
Вакер почувствовал, что приятель перехлестнул и не только можно, но необходимо “взорваться”.
— Как власть преображает человека! — горестно съязвил он, поморщился и добавил дрожливо-оскорблённо:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61