На Тамбовщине пылало восстание...
Он выдержал паузу и произнёс в волнении как бы грозного открытия:
— В связи с этим создана антисоветская поэма! Воспето, по сути, крестьянское, казачье... кулацкое, — поправил он себя, — сопротивление центральной власти!
Я тебе докажу... — проговорил приглушённо от страстности, с суровой глубиной напряжения. Его лицу сейчас нельзя было отказать в подкупающей выразительности. — Во времена Пугачёва, ты знаешь, столицей был Петербург, из Петербурга посылала Екатерина усмирителей. А в поэме, там, где казаки убивают Траубенберга и Тамбовцева, читаем: “Пусть знает, пусть слышит Москва — ... это только лишь первый раскат...”
Он был сама доверительная встревоженность:
— Ты понял,какое время имеется в виду?
Марат понял. Понял, но не дал это заметить. Мы же заметим относительно фамилии Траубенберг, что уже упоминалась в нашем рассказе. Жандармский офицер, который носил её, не придуман. Возможно, Есенин знал о нём и нашёл фамилию подходящей для поэмы. Или же мы имеем дело со случайным совпадением. Однако вернёмся к нашим героям.
Житоров, скрывая, насколько он впечатлён важностью того, что слышит, сыронизировал в притворном легкомыслии:
— Шьёшь покойнику агитацию — призыв к побегу за границу?
“Индюк ты! — мстительно подумал Юрий. — Будь я в твоей должности — анализом и дедукцией уже вывел бы, кто прикончил отряд!” Его так и тянуло явить этой помпадурствующей посредственности, как он умеет добираться до сердцевины вещей.
— Есенина хают, — сказал он, — за идеализацию старого крестьянского быта и тому подобное, но никто не сомневается, что он — патриот, что он влюблён в Русь. Так вот, этот русский народный, национальный поэт призывает массы обратиться к врагам России как к избавителям... Превозносит Азию, восхваляет монголов. Его Пугачёв упивается: “О Азия, Азия! Голубая страна ... как бурливо и гордо скачут там шерстожёлтые горные реки! ... Уж давно я, давно я скрывал тоску перебраться туда...”
Юрий замер, всем видом побуждая друга внутренне заостриться, обратить себя в слух:
— У Есенина Пугачёв заявляет, что необходимо влиться в чужеземные орды... — “чтоб разящими волнами их сверкающих скул стать к преддверьям России, как тень Тамерлана!” — с силой прочёл он.
Глаза Житорова ворохнулись огоньком, точно сквозняк пронёсся над гаснущими углями. Полулёжа на диване в хищной подобранности, он смотрел на приятеля с въедистым ожиданием.
Тот, как бы в беспомощности горестного недоумения, вымолвил:
— Чудовищно! Другого слова не подберёшь... Поэт, — продолжил он и насмешливо и страдающе, — поэт, который рвался целовать русские берёзки, объяснялся в любви стогам на русском поле, восторгается — мужики осчастливлены нашествием орд: “Эй ты, люд честной да весёлый ... подружилась с твоими сёлами скуломордая татарва”.
Гость угнетённо откинулся на спинку кресла и вновь подался вперёд с мучительным вопросом:
— А?.. Ты дальше послушай, — проговорил гневно и процитировал: “Загляжусь я по ровной голи в синью стынущие луга, не берёзовая ль то Монголия? Не кибитки ль киргиз — стога?..”
Вакер простёр руки к окну, словно приглашая посмотреть в него:
— Он уже так и видит на месте РСФСР новое Батыево ханство!
Замечая, как всё это действует на друга, сказал с нажимом язвительности и возмущения:
— Пугачёв выдан сподвижниками из трусости, они купили себе жизнь. Они — предатели! Ну, а кто тот, кого подаёт нам Есенин под видом Пугачёва? Нарисованный крестьянским поэтом крестьянский вождь — призывает вражьи орды на свою родину!
Житоров, знавший лишь есенинскую “Москву кабацкую”, подумал с невольным уважением: “Какие, однако, достались Юрке способности! В двадцатых-то никого не нашлось, кто бы нашим глаза открыл... Шлёпнули б Есенина как подкожную контру!”
Он сказал укорчиво:
— Стихи ещё когда написаны, а ты до сих пор молчал?
Вакеру не хотелось признаться, что он раньше не читал “Пугачёва”. Он читал у Есенина многое, но не всё: поэт, казалось ему, опускается до “сермяжно-лапотной манеры”, а это “отдаёт комизмом”.
— Ты же знаешь, — ответил он с извиняющейся уклончивостью, — я люблю Багрицкого, Светлова, Сельвинского... А на выводы, — произнёс твёрдо, с серьёзным лицом, — меня навели решения партии — о том, как опасна произвольная трактовка истории.
Он говорил о постановлениях середины тридцатых, когда была отвергнута так называемая “школа Покровского” — за то, что прошлое страны рассматривалось лишь под углом зрения классовой борьбы, с позиций “экономического материализма”. Сталин нашёл, что упускаются сильнейшие средства воздействия, связанные с национальным чувством.
Прежний подход был заклеймён как “вульгаризация истории и социологии”. Согласно новым принципам воспитания, делался упор на то, что любовь русских людей к родной земле со времён Ильи Муромца закономерно развилась в советский патриотизм. Татарское иго предоставляло возможность усиленно напоминать о священной ненависти народа к иноземным захватчикам.
— Народ шёл и, если понадобится, пойдёт на любые жертвы, защищая отчизну... — произнеся ещё несколько подобных фраз привычно-гладким слогом, Вакер зловеще понизил голос: — Но отравителям хотелось бы иного... Мы воспитываем любовь и уважение к фигуре Пугачёва, а у него на уме якобы — разящие волны нашествия! Тень Тамерлана — желанный союзник.
— Ставка на басмачество! В начале двадцатых хлопотно было с ним! — сказал Житоров с категоричностью, как бы выявив самую суть поэмы.
Юрий кивнул и, словно в удовлетворении, встал с кресла. Открыв дверцу буфета, он обернулся к хозяину со словами:
— Ты, безусловно, прав! Но кончилось ли на том? — запустив, не глядя, руку в буфет, выудил бутылку “зверобоя”.
— А-аа... это... Шаликин как-то принёс, — пояснил Житоров, пряча нетерпение: что ещё поведает ему гостенёк?
Тот задумчиво переложил бутылку из руки в руку и поставил на стол. Давеча хозяин, объявляя, что сегодня они пить не будут, непроизвольно отклонил взгляд к буфету: это не прошло незамеченным.
35
Марат знал: приятель мнётся-мнётся, а расскажет всё, с чем пришёл, — и не желал, чтобы тот упивался своим значением. Не ясно ли, что Юрка пробует его выдержку, говоря с умиляюще-нахальной просительностью:
— Я посмотрю на кухне?
Он не отвечал, сохраняя холодное спокойствие. Гость принёс из кухни хлеб, электроплитку и найденную в шкафу банку говяжьей тушёнки. Предупреждая вероятное неудовольствие, произнёс многозначительно:
— Ты уже всё понял, но я скажу... — подойдя к дивану, на котором боком полулежал друг, наклонился к нему: — В поэме — калмыки бегут со всем своим скотом в Китай. Представитель центральной власти обращается к казакам: “Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем допустить сей ущерб стране: Россия лишилась мяса и кожи, Россия лишилась лучших коней”.
“Россия лишилась мяса и кожи... — впечаталось в мозг Житорова, — какая антисоветская подначка!”
— Ну? — срываясь, поторопил резко и хмуро.
Юрий передвинул на столе электроплитку, поискал взглядом розетку.
— И что услышал представитель Москвы? — проговорил вкрадчиво, косясь на Марата. — Что ответили казаки о калмыцком народе? — Вакер продекламировал: — “Он ушёл, этот смуглый монголец, дай же Бог ему добрый путь. Хорошо, что от наших околиц он без боли сумел повернуть”.
Хозяин, всё ещё стараясь выглядеть непроницаемым, показал, что ему не надо разжёвывать:
— Национальной интеллигенции адресовано — башкирам, татарам. Подливается масло в их мечту — о расчленении страны.
— Провокация, — в тон ему договорил гость и достал из буфета, в котором рюмок не оказалось, чайные чашки.
Он вынул из кармана пиджака складной нож, оснащённый для походов, откупорил бутылку, затем вскрыл и поставил на электроплитку банку с тушёнкой. Распространился соблазнительный аромат разогреваемого говяжьего отвара с пряностями.
— Мне не наливай! — Житоров махнул рукой слева направо, будто отсёк что-то.
— А я и не наливаю, — приятель наполнил свою чашку настоянной на траве зверобой водкой, отломил ломтик хлеба и опустил в банку с тушёнкой, напитывая его бульонцем: — Пробовал так — корочку с соусом?
Марат глянул с небрежным любопытством, ноздри его дрогнули. Поддавшись, протянул руку к буханке, чтобы тоже отломить хлеба, но друг остановил:
— Вот же готовенький... — подцепил лезвием разбухший ломтик и так, словно сам с удовольствием съел его и сейчас облизнётся, сказал: — Из поэмы у вас в театре спектакль сделали.
Глаза Марата засветились такой впивающейся остротой, что показались заворожёнными чем-то сладостным. Юрий поднёс к его губам свою чашку, говоря:
— Как произнесут со сцены: “Россия лишилась мяса и кожи...”
“Произнесут! — ухватил Житоров, в оторопи отхлёбывая из чашки. — А если б уже произнесли?” Внутри черепа будто ворочалось что-то твёрдое невероятной тяжести. Едва не сорвалась с языка фамилия сотрудника, который контролировал культуру в крае. “У-ууу, Ершков, дармоед подлый! Попью я из тебя крови...”
Юрий, захваченно-участливо, словно лекарство больному, налил водку во вторую чашку.
— Да дай заесть! — взвинченно и грубо бросил Марат.
Приятель доставил к его рту кусок мяса на лезвии, при этом не уронив ни капли сока. Прожёвывая, хозяин спросил как бы между прочим:
— Когда премьера?
— Завтра.
В мысли, что с мерами он не запоздает, Житоров приказал смягчённо-барственно:
— Слетай за вилками, что ли.
Когда Юрий вернулся из кухни, оба дружно налегли на выпивку и тушёнку. Безвыразительно, точно отпуская замечание о чём-то будничном, Вакер сказал:
— Представителя Москвы, Траубенберга, и второго... их убили, совсем как... — он замолчал, цепко глянув в глаза приятелю, чьё мускулистое лицо сжалось от глубинного озноба, вызванного прикосновением к застарело-болезненному узлу.
“Тешится! — отравленно думал Житоров. — А как же — вон что раскрыл!.. Параллели тебе, сравнения... Демонстрирует себя!”
Подхватив вилкой порцию тушёнки, Марат закапал стол жиром:
— А ведь хотел бы, чтоб условия изменились, а? — он вдруг расхохотался полнокровно и добродушно.
Рассмеялся и Вакер.
— Какие, ха-ха-ха... условия? — сказал беспечно, словно едва справляясь со смехом, а на деле усиленно скрывая насторожённость.
— Ну, чтобы стало возможным поафишировать себя в печати, а не только здесь, передо мной... Разобрать поэму, показать всем, как умно ты до того и до сего дошёл...
Душа у Юрия остро затомилась. Друг оказался так близок к истине! Хотя, если глядеть трезво, сопоставляя с минусами все выгоды его, Вакера, положения...
— Ты меня подозреваешь в антисоветчине? — он постарался передать клокотание еле сдерживаемой обиды.
Высказанное, казалось, возбудило в хозяине угрюмую радость.
— Если б подозревал — то неужели сидел бы тут с тобой и пил? — произнёс он с удивлением и приподнятостью.
— Наверно, нет, — гость счёл нужным это сказать, убеждённый, что подозрения и не только они никак не противоречат задушевности совместной выпивки. “Гадюка!” — было самым мягким из слов, которыми он мысленно одаривал друга.
— Пей, — мирно пригласил тот и, когда чашки опустели, продолжил растроганно-успокаивающе: — Мне ли не знать твою преданность советской власти? Если бы не она, — заметил он несколько суше, — кто бы ты был? Какой-нибудь судебный репортёришка, писака третьего разбора. Впереди тебя были бы многие-многие — те, кто сбежал за границу, и те, кого мы вытурили, пересажали, перешлёпали... — лицо Житорова дышало сладкой живостью. — А в литературе что тебя бы ждало? Ты ж не Есенин, хо-хо-хо... — заключил он жёстким дробным хохотком. — Ну о чём ты написал бы роман? О трудной судьбе обрусевшего немчика, сына захолустного фельдшера? Ой, как кинулись бы покупать эту книгу! — опьяневший друг, откровенно паясничая, захлопал в ладоши.
Потом стал нахмуренно-серьёзным:
— Тему для романа, положение — в награду за роман по теме — тебе может дать только наше государство, и ты это знаешь.
Марат опять не дал промаха, и, хотя на сей раз это успокаивало Юрия, а не пугало, всё равно было неприятно. Убрав со стола руки и сидя с видом чинным и оскорблённым, он высказал с прорывающейся злобой:
— Говоришь со мной, как с кем-то... кто со стороны прилип! Я с девятнадцати лет — коммунист, я — сын коммуниста!
Житоров смотрел с ледяной весёлостью:
— Что ещё у тебя новенького? Коли уж я подзабыл — кто ты и с какого года? — назидательно подняв указательный палец, сказал с безоговорочной требовательностью, как подчинённому: — Романа я от тебя жду и яркого! Чтобы героизм воспевался с максимальным накалом!
Вакер оценил удачный миг и с охотой отыгрался:
— Самого основного факта, ради которого я, по твоему вызову, приехал, — выговорил елейным голосом, — ты что-то не можешь мне представить.
Друг протрезвел от ярости, череп болезненно распирало: “Ишь, ехидная сволочь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Он выдержал паузу и произнёс в волнении как бы грозного открытия:
— В связи с этим создана антисоветская поэма! Воспето, по сути, крестьянское, казачье... кулацкое, — поправил он себя, — сопротивление центральной власти!
Я тебе докажу... — проговорил приглушённо от страстности, с суровой глубиной напряжения. Его лицу сейчас нельзя было отказать в подкупающей выразительности. — Во времена Пугачёва, ты знаешь, столицей был Петербург, из Петербурга посылала Екатерина усмирителей. А в поэме, там, где казаки убивают Траубенберга и Тамбовцева, читаем: “Пусть знает, пусть слышит Москва — ... это только лишь первый раскат...”
Он был сама доверительная встревоженность:
— Ты понял,какое время имеется в виду?
Марат понял. Понял, но не дал это заметить. Мы же заметим относительно фамилии Траубенберг, что уже упоминалась в нашем рассказе. Жандармский офицер, который носил её, не придуман. Возможно, Есенин знал о нём и нашёл фамилию подходящей для поэмы. Или же мы имеем дело со случайным совпадением. Однако вернёмся к нашим героям.
Житоров, скрывая, насколько он впечатлён важностью того, что слышит, сыронизировал в притворном легкомыслии:
— Шьёшь покойнику агитацию — призыв к побегу за границу?
“Индюк ты! — мстительно подумал Юрий. — Будь я в твоей должности — анализом и дедукцией уже вывел бы, кто прикончил отряд!” Его так и тянуло явить этой помпадурствующей посредственности, как он умеет добираться до сердцевины вещей.
— Есенина хают, — сказал он, — за идеализацию старого крестьянского быта и тому подобное, но никто не сомневается, что он — патриот, что он влюблён в Русь. Так вот, этот русский народный, национальный поэт призывает массы обратиться к врагам России как к избавителям... Превозносит Азию, восхваляет монголов. Его Пугачёв упивается: “О Азия, Азия! Голубая страна ... как бурливо и гордо скачут там шерстожёлтые горные реки! ... Уж давно я, давно я скрывал тоску перебраться туда...”
Юрий замер, всем видом побуждая друга внутренне заостриться, обратить себя в слух:
— У Есенина Пугачёв заявляет, что необходимо влиться в чужеземные орды... — “чтоб разящими волнами их сверкающих скул стать к преддверьям России, как тень Тамерлана!” — с силой прочёл он.
Глаза Житорова ворохнулись огоньком, точно сквозняк пронёсся над гаснущими углями. Полулёжа на диване в хищной подобранности, он смотрел на приятеля с въедистым ожиданием.
Тот, как бы в беспомощности горестного недоумения, вымолвил:
— Чудовищно! Другого слова не подберёшь... Поэт, — продолжил он и насмешливо и страдающе, — поэт, который рвался целовать русские берёзки, объяснялся в любви стогам на русском поле, восторгается — мужики осчастливлены нашествием орд: “Эй ты, люд честной да весёлый ... подружилась с твоими сёлами скуломордая татарва”.
Гость угнетённо откинулся на спинку кресла и вновь подался вперёд с мучительным вопросом:
— А?.. Ты дальше послушай, — проговорил гневно и процитировал: “Загляжусь я по ровной голи в синью стынущие луга, не берёзовая ль то Монголия? Не кибитки ль киргиз — стога?..”
Вакер простёр руки к окну, словно приглашая посмотреть в него:
— Он уже так и видит на месте РСФСР новое Батыево ханство!
Замечая, как всё это действует на друга, сказал с нажимом язвительности и возмущения:
— Пугачёв выдан сподвижниками из трусости, они купили себе жизнь. Они — предатели! Ну, а кто тот, кого подаёт нам Есенин под видом Пугачёва? Нарисованный крестьянским поэтом крестьянский вождь — призывает вражьи орды на свою родину!
Житоров, знавший лишь есенинскую “Москву кабацкую”, подумал с невольным уважением: “Какие, однако, достались Юрке способности! В двадцатых-то никого не нашлось, кто бы нашим глаза открыл... Шлёпнули б Есенина как подкожную контру!”
Он сказал укорчиво:
— Стихи ещё когда написаны, а ты до сих пор молчал?
Вакеру не хотелось признаться, что он раньше не читал “Пугачёва”. Он читал у Есенина многое, но не всё: поэт, казалось ему, опускается до “сермяжно-лапотной манеры”, а это “отдаёт комизмом”.
— Ты же знаешь, — ответил он с извиняющейся уклончивостью, — я люблю Багрицкого, Светлова, Сельвинского... А на выводы, — произнёс твёрдо, с серьёзным лицом, — меня навели решения партии — о том, как опасна произвольная трактовка истории.
Он говорил о постановлениях середины тридцатых, когда была отвергнута так называемая “школа Покровского” — за то, что прошлое страны рассматривалось лишь под углом зрения классовой борьбы, с позиций “экономического материализма”. Сталин нашёл, что упускаются сильнейшие средства воздействия, связанные с национальным чувством.
Прежний подход был заклеймён как “вульгаризация истории и социологии”. Согласно новым принципам воспитания, делался упор на то, что любовь русских людей к родной земле со времён Ильи Муромца закономерно развилась в советский патриотизм. Татарское иго предоставляло возможность усиленно напоминать о священной ненависти народа к иноземным захватчикам.
— Народ шёл и, если понадобится, пойдёт на любые жертвы, защищая отчизну... — произнеся ещё несколько подобных фраз привычно-гладким слогом, Вакер зловеще понизил голос: — Но отравителям хотелось бы иного... Мы воспитываем любовь и уважение к фигуре Пугачёва, а у него на уме якобы — разящие волны нашествия! Тень Тамерлана — желанный союзник.
— Ставка на басмачество! В начале двадцатых хлопотно было с ним! — сказал Житоров с категоричностью, как бы выявив самую суть поэмы.
Юрий кивнул и, словно в удовлетворении, встал с кресла. Открыв дверцу буфета, он обернулся к хозяину со словами:
— Ты, безусловно, прав! Но кончилось ли на том? — запустив, не глядя, руку в буфет, выудил бутылку “зверобоя”.
— А-аа... это... Шаликин как-то принёс, — пояснил Житоров, пряча нетерпение: что ещё поведает ему гостенёк?
Тот задумчиво переложил бутылку из руки в руку и поставил на стол. Давеча хозяин, объявляя, что сегодня они пить не будут, непроизвольно отклонил взгляд к буфету: это не прошло незамеченным.
35
Марат знал: приятель мнётся-мнётся, а расскажет всё, с чем пришёл, — и не желал, чтобы тот упивался своим значением. Не ясно ли, что Юрка пробует его выдержку, говоря с умиляюще-нахальной просительностью:
— Я посмотрю на кухне?
Он не отвечал, сохраняя холодное спокойствие. Гость принёс из кухни хлеб, электроплитку и найденную в шкафу банку говяжьей тушёнки. Предупреждая вероятное неудовольствие, произнёс многозначительно:
— Ты уже всё понял, но я скажу... — подойдя к дивану, на котором боком полулежал друг, наклонился к нему: — В поэме — калмыки бегут со всем своим скотом в Китай. Представитель центральной власти обращается к казакам: “Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем допустить сей ущерб стране: Россия лишилась мяса и кожи, Россия лишилась лучших коней”.
“Россия лишилась мяса и кожи... — впечаталось в мозг Житорова, — какая антисоветская подначка!”
— Ну? — срываясь, поторопил резко и хмуро.
Юрий передвинул на столе электроплитку, поискал взглядом розетку.
— И что услышал представитель Москвы? — проговорил вкрадчиво, косясь на Марата. — Что ответили казаки о калмыцком народе? — Вакер продекламировал: — “Он ушёл, этот смуглый монголец, дай же Бог ему добрый путь. Хорошо, что от наших околиц он без боли сумел повернуть”.
Хозяин, всё ещё стараясь выглядеть непроницаемым, показал, что ему не надо разжёвывать:
— Национальной интеллигенции адресовано — башкирам, татарам. Подливается масло в их мечту — о расчленении страны.
— Провокация, — в тон ему договорил гость и достал из буфета, в котором рюмок не оказалось, чайные чашки.
Он вынул из кармана пиджака складной нож, оснащённый для походов, откупорил бутылку, затем вскрыл и поставил на электроплитку банку с тушёнкой. Распространился соблазнительный аромат разогреваемого говяжьего отвара с пряностями.
— Мне не наливай! — Житоров махнул рукой слева направо, будто отсёк что-то.
— А я и не наливаю, — приятель наполнил свою чашку настоянной на траве зверобой водкой, отломил ломтик хлеба и опустил в банку с тушёнкой, напитывая его бульонцем: — Пробовал так — корочку с соусом?
Марат глянул с небрежным любопытством, ноздри его дрогнули. Поддавшись, протянул руку к буханке, чтобы тоже отломить хлеба, но друг остановил:
— Вот же готовенький... — подцепил лезвием разбухший ломтик и так, словно сам с удовольствием съел его и сейчас облизнётся, сказал: — Из поэмы у вас в театре спектакль сделали.
Глаза Марата засветились такой впивающейся остротой, что показались заворожёнными чем-то сладостным. Юрий поднёс к его губам свою чашку, говоря:
— Как произнесут со сцены: “Россия лишилась мяса и кожи...”
“Произнесут! — ухватил Житоров, в оторопи отхлёбывая из чашки. — А если б уже произнесли?” Внутри черепа будто ворочалось что-то твёрдое невероятной тяжести. Едва не сорвалась с языка фамилия сотрудника, который контролировал культуру в крае. “У-ууу, Ершков, дармоед подлый! Попью я из тебя крови...”
Юрий, захваченно-участливо, словно лекарство больному, налил водку во вторую чашку.
— Да дай заесть! — взвинченно и грубо бросил Марат.
Приятель доставил к его рту кусок мяса на лезвии, при этом не уронив ни капли сока. Прожёвывая, хозяин спросил как бы между прочим:
— Когда премьера?
— Завтра.
В мысли, что с мерами он не запоздает, Житоров приказал смягчённо-барственно:
— Слетай за вилками, что ли.
Когда Юрий вернулся из кухни, оба дружно налегли на выпивку и тушёнку. Безвыразительно, точно отпуская замечание о чём-то будничном, Вакер сказал:
— Представителя Москвы, Траубенберга, и второго... их убили, совсем как... — он замолчал, цепко глянув в глаза приятелю, чьё мускулистое лицо сжалось от глубинного озноба, вызванного прикосновением к застарело-болезненному узлу.
“Тешится! — отравленно думал Житоров. — А как же — вон что раскрыл!.. Параллели тебе, сравнения... Демонстрирует себя!”
Подхватив вилкой порцию тушёнки, Марат закапал стол жиром:
— А ведь хотел бы, чтоб условия изменились, а? — он вдруг расхохотался полнокровно и добродушно.
Рассмеялся и Вакер.
— Какие, ха-ха-ха... условия? — сказал беспечно, словно едва справляясь со смехом, а на деле усиленно скрывая насторожённость.
— Ну, чтобы стало возможным поафишировать себя в печати, а не только здесь, передо мной... Разобрать поэму, показать всем, как умно ты до того и до сего дошёл...
Душа у Юрия остро затомилась. Друг оказался так близок к истине! Хотя, если глядеть трезво, сопоставляя с минусами все выгоды его, Вакера, положения...
— Ты меня подозреваешь в антисоветчине? — он постарался передать клокотание еле сдерживаемой обиды.
Высказанное, казалось, возбудило в хозяине угрюмую радость.
— Если б подозревал — то неужели сидел бы тут с тобой и пил? — произнёс он с удивлением и приподнятостью.
— Наверно, нет, — гость счёл нужным это сказать, убеждённый, что подозрения и не только они никак не противоречат задушевности совместной выпивки. “Гадюка!” — было самым мягким из слов, которыми он мысленно одаривал друга.
— Пей, — мирно пригласил тот и, когда чашки опустели, продолжил растроганно-успокаивающе: — Мне ли не знать твою преданность советской власти? Если бы не она, — заметил он несколько суше, — кто бы ты был? Какой-нибудь судебный репортёришка, писака третьего разбора. Впереди тебя были бы многие-многие — те, кто сбежал за границу, и те, кого мы вытурили, пересажали, перешлёпали... — лицо Житорова дышало сладкой живостью. — А в литературе что тебя бы ждало? Ты ж не Есенин, хо-хо-хо... — заключил он жёстким дробным хохотком. — Ну о чём ты написал бы роман? О трудной судьбе обрусевшего немчика, сына захолустного фельдшера? Ой, как кинулись бы покупать эту книгу! — опьяневший друг, откровенно паясничая, захлопал в ладоши.
Потом стал нахмуренно-серьёзным:
— Тему для романа, положение — в награду за роман по теме — тебе может дать только наше государство, и ты это знаешь.
Марат опять не дал промаха, и, хотя на сей раз это успокаивало Юрия, а не пугало, всё равно было неприятно. Убрав со стола руки и сидя с видом чинным и оскорблённым, он высказал с прорывающейся злобой:
— Говоришь со мной, как с кем-то... кто со стороны прилип! Я с девятнадцати лет — коммунист, я — сын коммуниста!
Житоров смотрел с ледяной весёлостью:
— Что ещё у тебя новенького? Коли уж я подзабыл — кто ты и с какого года? — назидательно подняв указательный палец, сказал с безоговорочной требовательностью, как подчинённому: — Романа я от тебя жду и яркого! Чтобы героизм воспевался с максимальным накалом!
Вакер оценил удачный миг и с охотой отыгрался:
— Самого основного факта, ради которого я, по твоему вызову, приехал, — выговорил елейным голосом, — ты что-то не можешь мне представить.
Друг протрезвел от ярости, череп болезненно распирало: “Ишь, ехидная сволочь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61