Большинство из них было посвящено Богиням. Их оракулами и приверженцами были женщины.
– Так ты думаешь, это дело рук Хапексамендиоса?
– Если и не Его Самого, то Его агентов, Его Праведных Воинов. Хотя, если припомнить, он ведь проходил здесь в одиночку, так что, может быть, он сделал это сам.
– Раз так, то кто бы он ни был, – сказал Миляга, глядя на вмерзшего в лед ребенка, – Он – убийца. Ничуть не лучше, чем ты или я.
– Я бы не стал говорить об этом так громко, – посоветовал Пай.
– Почему? Его же здесь нет?
– Если это действительно Его рук дело, тогда Он мог оставить здесь духов охранять это место.
Миляга огляделся. Более чистый воздух и представить себе было трудно. Ни на вершинах, ни на сверкающих внизу снежных полях не было ни малейшего признака движения. – Если они и здесь, то мне их не видно, – сказал он.
– Те, которых не видно, и есть самые опасные, – ответил Пай. – Ну что, вернемся к костру?
2
Обратно они несли с собой тяжелую ношу увиденного, и поэтому возвращение заняло у них больше времени, чем путь к леднику. К тому времени, когда они вернулись в свою безопасную нишу между скалами, встреченные приветливым хрюканьем оставшегося в живых доки, зеленый блеск неба уже ослабел, и надвигались сумерки. Они поспорили, стоит ли идти в темноте, и в конце концов решили, что не стоит. Хотя вокруг было тихо, по прошлому опыту они знали, что погода на этих высотах меняется непредсказуемо. Если они попробуют двинуться в путь ночью, а с высоты на них обрушится снежная буря, то они будут вдвойне слепы и запросто могут потерять дорогу. Когда до Великого Перевала осталось так мало и появилась надежда на то, что, когда они минуют его, путешествие станет легче, вряд ли стоило рисковать.
Использовав весь запас древесины, который они собрали перед тем как пересечь границу снежного покрова, они были вынуждены развести костер из седла и упряжки мертвого доки. Пламя получилось дымным, вонючим и неровным, но это было все-таки лучше, чем ничего. Они приготовили немного свежего мяса, и, пережевывая его, Миляга заметил, что угрызения совести по поводу пожирания нареченного им животного мучают его не так уж сильно. Также они приготовили небольшую порцию пастушьего ликера из мочи. Пока они пили, Миляга вновь завел разговор о женщинах во льду.
– Зачем такому могущественному Богу, как Хапексамендиос, было убивать беспомощных женщин?
– А кто сказал, что они были беспомощны? – ответил Пай. – Я лично думаю, что они обладали очень большой силой. Их оракулы наверняка почувствовали надвигающуюся опасность, так что они держали свои армии наготове...
– Армии женщин?
– Конечно. У них были десятки тысяч воинов. К северу от Постного Пути есть места, где примерно раз в пятьдесят лет случаются оползни, открывающие их боевые могилы.
– Так что же, все они погибли? Армии, оракулы...
– Или спрятались в такие укромные места, что через несколько поколений просто забыли, кто они. Не смотри на меня так удивленно. В этом нет ничего странного.
– Скольким Богиням нанес поражение один Бог? Десяти, двадцати...
– Бесчисленному количеству.
– Как Ему это удалось?
– Он был един. А их было много, и они были разными.
– В единстве – сила...
– Во всяком случае, на определенный срок. От кого ты услышал эту фразу?
– Пытаюсь вспомнить. Кто-то, кого я не особенно любил. Может быть, Клейн.
– Кто бы это ни сказал, это правда. Хапексамендиос пришел в Доминионы с соблазнительной идеей: куда бы ты ни шел, какое бы несчастье с тобой ни приключилось, тебе достаточно произнести всего лишь одно имя, всего лишь одну молитву, тебе нужен лишь один алтарь, и Он позаботится о тебе. И Он принес с собой вид, который должен был поддерживать установленный Им порядок. Это был твой вид.
– Эти женщины очень похожи на людей.
– Я ведь тоже похож, – напомнил ему Пай. – Но я не человек.
– Да... в тебе много чего скрывается, не так ли?
– Когда-то это было правдой...
– Стало быть, это делает тебя сторонником Богинь, так ведь? – прошептал Миляга.
Мистиф поднес палец к губам.
В ответ Миляга проговорил одними губами всего лишь одно слово:
– Еретик.
Было уже очень темно, и они оба посмотрели на костер. Огонь постепенно чах, по мере того, как исчезали последние остатки седла Честера.
– Может быть, бросить в огонь немного меха, – предложил Миляга.
– Нет, – сказал Пай. – Пусть гаснет. Но смотри внимательно.
– На что?
– На что угодно.
– Разве что на тебя.
– Смотри на меня.
Так он и сделал. Лишения и невзгоды последнего времени почти не отразились на мистифе. Симметрию его черт не портила никакая растительность. Несмотря на их спартанскую диету, щеки его не ввалились, глаза не запали. Смотреть на его лицо было все равно что возвращаться к любимой картине в музее. Вот оно, перед ним – воплощение покоя и красоты. Но, в отличие от картины, это лицо, которое в настоящий момент казалось таким неизменным и незыблемым, обладало способностью к бесконечным вариациям. Прошли месяцы с той ночи, когда он впервые столкнулся с этим явлением. Но теперь, когда костер догорал и тени вокруг них сгустились, он понял, что приближается то же самое сладкое чудо. В мерцании умирающего пламени симметрия его лица поплыла, плоть под его взглядом словно бы стала жидкой.
– Я хочу увидеть... – пробормотал он.
– Тогда наблюдай.
– Но костер гаснет.
– Нам не нужен свет для того, чтобы видеть друг друга, – прошептал мистиф. – Будь внимательнее.
Миляга сосредоточился на маячившем перед ним лице. Глаза его заболели от напряжения, но у них не было сил сражаться с подступающей темнотой.
– Прекрати смотреть... – сказал Пай, и голос его раздался словно из догорающих углей. – Прекрати смотреть. Ты должен увидеть.
Миляга попытался понять смысл этих слов, но он поддавался анализу примерно в той же степени, что и темнота перед ним. Два чувства изменили ему в этот момент – одно физическое, одно лингвистическое, два способа удержать под контролем ускользающий от него мир. Это было похоже на репетицию смерти, и паника охватила его. Иногда ночами он испытывал подобную панику, просыпаясь в своей кровати и чувствуя, что его кости стали клеткой, кровь – овсяной кашицей, а единственная реальность – это его собственный распад. В таких случаях он вставал и включал весь свет в квартире, чтобы успокоить свои расстроенные чувства. Но здесь не было света. Только тела, которые все сильнее пробирал холод.
– Помоги мне, – сказал он.
Мистиф ничего не ответил.
– Ты здесь, Пай? Я боюсь. Дотронься до меня, пожалуйста. Пай?
Мистиф не пошевелился. Миляга протянул руку в темноту, вспомнив при этом Тэйлора, лежащего на подушке, с которой – им обоим было об этом известно – он уже никогда не поднимется, и просящего Милягу взять его за руку. С этим воспоминанием паника перешла в скорбь: о Тэйлоре, о Клеме, о всякой живой душе, которая отгорожена от своих любимых чувствами, которые постоянно обманывают, а стало быть, и о себе. Ему хотелось того же, чего хочет ребенок, – ощутить чужое присутствие, убедиться в нем с помощью прикосновения. Но он знал, что это – не настоящее решение проблемы. Конечно, он может нашарить мистифа в темноте, но тогда он сможет рассчитывать на его близость не больше, чем на свои чувства, которые он уже утратил. Нервы сгниют, и рука выскользнет из руки, рано или поздно. Зная, что это маленькое утешение так же безнадежно, как и любое другое, он убрал свою руку и вместо этого сказал:
– Я люблю тебя.
А может быть, он только подумал об этом? Возможно, это действительно была только мысль, потому то, что возникло перед ним, больше напоминало идею, а не звучащие слоги, – радужное свечение, которое он уже видел во время превращений Пая, засияло в темноте, бывшей, как он смутно понял, не темнотой беззвездной ночи, а темнотой его собственного сознания. И это видение не имело ничего общего со зрением, устремленным на предмет, а было его разговором с существом, которое он любил, и которое любило его в ответ.
Он отдал свои чувства Паю, направил их к нему, если, конечно, в данном случае можно было говорить о направлении, в чем он глубоко сомневался. Пространство, а вместе с ним и время принадлежали другой истории – трагедии разделения, которую они уже оставили позади. Освободившись от чувств и от тех цепей, которые накладывало на него восприятие, словно снова оказавшись в утробе, он ощущал мистифа всем своим существом, а тот отвечал ему тем же, и тот самый распад, растворение, от которого он столько раз просыпался в ужасе, теперь превратился для него в начало небывалого блаженства.
Порыв ветра, пронесшийся между скалами, раздул угли, и они моментально вспыхнули ярким пламенем. Лицо напротив него осветилось, и вновь обретенное зрение заставило его вернуться обратно из утробного состояния. Возвращение оказалось не таким уж трудным. Место, в котором они находились, было неподвластно времени и разрушению, а лицо напротив него, несмотря на всю свою хрупкость (а может быть, и благодаря ей), было красивым и дарило радость взгляду. Пай улыбнулся ему, но ничего не сказал.
– Надо лечь поспать, – сказал Миляга. – Завтра нам предстоит долгий путь.
Налетел еще один порыв ветра и принес с собой снежинки, ужалившие лицо Миляги. Он натянул на голову капюшон своей шубы и поднялся, чтобы проверить, как поживает доки. Доки зарылся в снег и спал. Когда он вернулся к костру, который отыскал-таки какой-то горючий клочок и принялся пожирать его, мистиф уже спал, укрыв голову капюшоном. Когда он посмотрел на выглядывающий из-под меха полумесяц лица Пая, ему в голову пришла простая мысль: несмотря на то, что ветер стонет в скалах, угрожая похоронить их под снегом, что в долине у них за спиной свирепствует смерть, а впереди их ожидает город зверств и жестокостей, он чувствует себя счастливым. Он лег на жесткую землю рядом с мистифом. Его последняя мысль перед сном была о Тэйлоре, который лежал на подушке, превращавшейся в снежную равнину по мере того, как слабело его дыхание, а лицо становилось прозрачным, чтобы в конце концов исчезнуть, так что, когда Миляга соскользнул в сон, его встретила отнюдь не чернота, а белизна этого смертного ложа, превратившегося в девственный, нетронутый снег.
Глава 23
1
Миляге снилось, что ветер стал резче и сдул с пиков весь снег. Тем не менее он нашел в себе мужество подняться из относительного комфорта своего лежбища рядом с догоревшим костром, снял свою шубу и рубашку, снял свои ботинки и носки, снял свои брюки и нижнее белье и голый пошел по узкому проходу между скалами, мимо спящего доки, навстречу ветру. Даже в снах ветер угрожал заморозить его костный мозг, но взор его был устремлен на ледник, и он должен был пройти туда со всем смирением, с обнаженными чреслами, с голой спиной, для того чтобы почтить должным уважением те души, которые страдали там. Они претерпели долгие столетия боли, и преступление, совершенное против них, до сих пор не было отмщено. Рядом с их муками его страдания казались ничтожными.
Небо было достаточно светлым, чтобы он мог различать свой путь, но снежная пустыня казалась бесконечной, а порывы ветра становились все сильнее и сильнее и несколько раз даже опрокинули его в снег. Мышцы его сводило судорогой, а дыхание стало прерывистым. Оно вырывалось из его онемелых губ плотными, маленькими облачками. Ему хотелось заплакать от боли, но слезы замерзли в уголках его глаз и не падали.
Дважды он останавливался, почувствовав, что буря несет с собой не только снег, но и еще кое-что. Он вспомнил рассказы Пая о духах, оставленных здесь для того, чтобы охранять место убийства, и, хотя все это ему только снилось, и он знал об этом, все равно ему было страшно. Если эти существа действительно должны не подпускать свидетелей к леднику, то тогда они расправятся не только с бодрствующим, но и со спящим. А он, идущий туда со смиренным почтением, заслужит их особую ярость. Он всмотрелся в снежную бурю, пытаясь отыскать какие-нибудь знаки их присутствия, и однажды ему показалось, что над головой у него пронесся силуэт, который был бы полностью невидимым, если бы не служил преградой для снега: тело угря, увенчанное крохотным мячиком головы. Но он появился и исчез слишком быстро, так что нельзя было сказать с уверенностью, не был ли он плодом воображения. Однако ледник по-прежнему возвышался перед ним, и его воля приводила онемевшие члены в движение до тех пор, пока он не оказался совсем рядом. Он поднял руки к лицу и вытер снег со щек и со лба, а потом шагнул на лед. Женщины смотрели на него точно так же, как когда он стоял здесь вместе с Пай-о-па, но теперь сквозь снежную пыль, несущуюся по льду, они видели его наготу, его съежившийся член, его дрожащее тело и вопрос, застывший у него на лице и губах, на который он уже сам наполовину ответил. Почему, если это действительно было делом рук Хапексамендиоса, Незримый, обладающий такой великой разрушительной мощью, не уничтожил следы своих жертв?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
– Так ты думаешь, это дело рук Хапексамендиоса?
– Если и не Его Самого, то Его агентов, Его Праведных Воинов. Хотя, если припомнить, он ведь проходил здесь в одиночку, так что, может быть, он сделал это сам.
– Раз так, то кто бы он ни был, – сказал Миляга, глядя на вмерзшего в лед ребенка, – Он – убийца. Ничуть не лучше, чем ты или я.
– Я бы не стал говорить об этом так громко, – посоветовал Пай.
– Почему? Его же здесь нет?
– Если это действительно Его рук дело, тогда Он мог оставить здесь духов охранять это место.
Миляга огляделся. Более чистый воздух и представить себе было трудно. Ни на вершинах, ни на сверкающих внизу снежных полях не было ни малейшего признака движения. – Если они и здесь, то мне их не видно, – сказал он.
– Те, которых не видно, и есть самые опасные, – ответил Пай. – Ну что, вернемся к костру?
2
Обратно они несли с собой тяжелую ношу увиденного, и поэтому возвращение заняло у них больше времени, чем путь к леднику. К тому времени, когда они вернулись в свою безопасную нишу между скалами, встреченные приветливым хрюканьем оставшегося в живых доки, зеленый блеск неба уже ослабел, и надвигались сумерки. Они поспорили, стоит ли идти в темноте, и в конце концов решили, что не стоит. Хотя вокруг было тихо, по прошлому опыту они знали, что погода на этих высотах меняется непредсказуемо. Если они попробуют двинуться в путь ночью, а с высоты на них обрушится снежная буря, то они будут вдвойне слепы и запросто могут потерять дорогу. Когда до Великого Перевала осталось так мало и появилась надежда на то, что, когда они минуют его, путешествие станет легче, вряд ли стоило рисковать.
Использовав весь запас древесины, который они собрали перед тем как пересечь границу снежного покрова, они были вынуждены развести костер из седла и упряжки мертвого доки. Пламя получилось дымным, вонючим и неровным, но это было все-таки лучше, чем ничего. Они приготовили немного свежего мяса, и, пережевывая его, Миляга заметил, что угрызения совести по поводу пожирания нареченного им животного мучают его не так уж сильно. Также они приготовили небольшую порцию пастушьего ликера из мочи. Пока они пили, Миляга вновь завел разговор о женщинах во льду.
– Зачем такому могущественному Богу, как Хапексамендиос, было убивать беспомощных женщин?
– А кто сказал, что они были беспомощны? – ответил Пай. – Я лично думаю, что они обладали очень большой силой. Их оракулы наверняка почувствовали надвигающуюся опасность, так что они держали свои армии наготове...
– Армии женщин?
– Конечно. У них были десятки тысяч воинов. К северу от Постного Пути есть места, где примерно раз в пятьдесят лет случаются оползни, открывающие их боевые могилы.
– Так что же, все они погибли? Армии, оракулы...
– Или спрятались в такие укромные места, что через несколько поколений просто забыли, кто они. Не смотри на меня так удивленно. В этом нет ничего странного.
– Скольким Богиням нанес поражение один Бог? Десяти, двадцати...
– Бесчисленному количеству.
– Как Ему это удалось?
– Он был един. А их было много, и они были разными.
– В единстве – сила...
– Во всяком случае, на определенный срок. От кого ты услышал эту фразу?
– Пытаюсь вспомнить. Кто-то, кого я не особенно любил. Может быть, Клейн.
– Кто бы это ни сказал, это правда. Хапексамендиос пришел в Доминионы с соблазнительной идеей: куда бы ты ни шел, какое бы несчастье с тобой ни приключилось, тебе достаточно произнести всего лишь одно имя, всего лишь одну молитву, тебе нужен лишь один алтарь, и Он позаботится о тебе. И Он принес с собой вид, который должен был поддерживать установленный Им порядок. Это был твой вид.
– Эти женщины очень похожи на людей.
– Я ведь тоже похож, – напомнил ему Пай. – Но я не человек.
– Да... в тебе много чего скрывается, не так ли?
– Когда-то это было правдой...
– Стало быть, это делает тебя сторонником Богинь, так ведь? – прошептал Миляга.
Мистиф поднес палец к губам.
В ответ Миляга проговорил одними губами всего лишь одно слово:
– Еретик.
Было уже очень темно, и они оба посмотрели на костер. Огонь постепенно чах, по мере того, как исчезали последние остатки седла Честера.
– Может быть, бросить в огонь немного меха, – предложил Миляга.
– Нет, – сказал Пай. – Пусть гаснет. Но смотри внимательно.
– На что?
– На что угодно.
– Разве что на тебя.
– Смотри на меня.
Так он и сделал. Лишения и невзгоды последнего времени почти не отразились на мистифе. Симметрию его черт не портила никакая растительность. Несмотря на их спартанскую диету, щеки его не ввалились, глаза не запали. Смотреть на его лицо было все равно что возвращаться к любимой картине в музее. Вот оно, перед ним – воплощение покоя и красоты. Но, в отличие от картины, это лицо, которое в настоящий момент казалось таким неизменным и незыблемым, обладало способностью к бесконечным вариациям. Прошли месяцы с той ночи, когда он впервые столкнулся с этим явлением. Но теперь, когда костер догорал и тени вокруг них сгустились, он понял, что приближается то же самое сладкое чудо. В мерцании умирающего пламени симметрия его лица поплыла, плоть под его взглядом словно бы стала жидкой.
– Я хочу увидеть... – пробормотал он.
– Тогда наблюдай.
– Но костер гаснет.
– Нам не нужен свет для того, чтобы видеть друг друга, – прошептал мистиф. – Будь внимательнее.
Миляга сосредоточился на маячившем перед ним лице. Глаза его заболели от напряжения, но у них не было сил сражаться с подступающей темнотой.
– Прекрати смотреть... – сказал Пай, и голос его раздался словно из догорающих углей. – Прекрати смотреть. Ты должен увидеть.
Миляга попытался понять смысл этих слов, но он поддавался анализу примерно в той же степени, что и темнота перед ним. Два чувства изменили ему в этот момент – одно физическое, одно лингвистическое, два способа удержать под контролем ускользающий от него мир. Это было похоже на репетицию смерти, и паника охватила его. Иногда ночами он испытывал подобную панику, просыпаясь в своей кровати и чувствуя, что его кости стали клеткой, кровь – овсяной кашицей, а единственная реальность – это его собственный распад. В таких случаях он вставал и включал весь свет в квартире, чтобы успокоить свои расстроенные чувства. Но здесь не было света. Только тела, которые все сильнее пробирал холод.
– Помоги мне, – сказал он.
Мистиф ничего не ответил.
– Ты здесь, Пай? Я боюсь. Дотронься до меня, пожалуйста. Пай?
Мистиф не пошевелился. Миляга протянул руку в темноту, вспомнив при этом Тэйлора, лежащего на подушке, с которой – им обоим было об этом известно – он уже никогда не поднимется, и просящего Милягу взять его за руку. С этим воспоминанием паника перешла в скорбь: о Тэйлоре, о Клеме, о всякой живой душе, которая отгорожена от своих любимых чувствами, которые постоянно обманывают, а стало быть, и о себе. Ему хотелось того же, чего хочет ребенок, – ощутить чужое присутствие, убедиться в нем с помощью прикосновения. Но он знал, что это – не настоящее решение проблемы. Конечно, он может нашарить мистифа в темноте, но тогда он сможет рассчитывать на его близость не больше, чем на свои чувства, которые он уже утратил. Нервы сгниют, и рука выскользнет из руки, рано или поздно. Зная, что это маленькое утешение так же безнадежно, как и любое другое, он убрал свою руку и вместо этого сказал:
– Я люблю тебя.
А может быть, он только подумал об этом? Возможно, это действительно была только мысль, потому то, что возникло перед ним, больше напоминало идею, а не звучащие слоги, – радужное свечение, которое он уже видел во время превращений Пая, засияло в темноте, бывшей, как он смутно понял, не темнотой беззвездной ночи, а темнотой его собственного сознания. И это видение не имело ничего общего со зрением, устремленным на предмет, а было его разговором с существом, которое он любил, и которое любило его в ответ.
Он отдал свои чувства Паю, направил их к нему, если, конечно, в данном случае можно было говорить о направлении, в чем он глубоко сомневался. Пространство, а вместе с ним и время принадлежали другой истории – трагедии разделения, которую они уже оставили позади. Освободившись от чувств и от тех цепей, которые накладывало на него восприятие, словно снова оказавшись в утробе, он ощущал мистифа всем своим существом, а тот отвечал ему тем же, и тот самый распад, растворение, от которого он столько раз просыпался в ужасе, теперь превратился для него в начало небывалого блаженства.
Порыв ветра, пронесшийся между скалами, раздул угли, и они моментально вспыхнули ярким пламенем. Лицо напротив него осветилось, и вновь обретенное зрение заставило его вернуться обратно из утробного состояния. Возвращение оказалось не таким уж трудным. Место, в котором они находились, было неподвластно времени и разрушению, а лицо напротив него, несмотря на всю свою хрупкость (а может быть, и благодаря ей), было красивым и дарило радость взгляду. Пай улыбнулся ему, но ничего не сказал.
– Надо лечь поспать, – сказал Миляга. – Завтра нам предстоит долгий путь.
Налетел еще один порыв ветра и принес с собой снежинки, ужалившие лицо Миляги. Он натянул на голову капюшон своей шубы и поднялся, чтобы проверить, как поживает доки. Доки зарылся в снег и спал. Когда он вернулся к костру, который отыскал-таки какой-то горючий клочок и принялся пожирать его, мистиф уже спал, укрыв голову капюшоном. Когда он посмотрел на выглядывающий из-под меха полумесяц лица Пая, ему в голову пришла простая мысль: несмотря на то, что ветер стонет в скалах, угрожая похоронить их под снегом, что в долине у них за спиной свирепствует смерть, а впереди их ожидает город зверств и жестокостей, он чувствует себя счастливым. Он лег на жесткую землю рядом с мистифом. Его последняя мысль перед сном была о Тэйлоре, который лежал на подушке, превращавшейся в снежную равнину по мере того, как слабело его дыхание, а лицо становилось прозрачным, чтобы в конце концов исчезнуть, так что, когда Миляга соскользнул в сон, его встретила отнюдь не чернота, а белизна этого смертного ложа, превратившегося в девственный, нетронутый снег.
Глава 23
1
Миляге снилось, что ветер стал резче и сдул с пиков весь снег. Тем не менее он нашел в себе мужество подняться из относительного комфорта своего лежбища рядом с догоревшим костром, снял свою шубу и рубашку, снял свои ботинки и носки, снял свои брюки и нижнее белье и голый пошел по узкому проходу между скалами, мимо спящего доки, навстречу ветру. Даже в снах ветер угрожал заморозить его костный мозг, но взор его был устремлен на ледник, и он должен был пройти туда со всем смирением, с обнаженными чреслами, с голой спиной, для того чтобы почтить должным уважением те души, которые страдали там. Они претерпели долгие столетия боли, и преступление, совершенное против них, до сих пор не было отмщено. Рядом с их муками его страдания казались ничтожными.
Небо было достаточно светлым, чтобы он мог различать свой путь, но снежная пустыня казалась бесконечной, а порывы ветра становились все сильнее и сильнее и несколько раз даже опрокинули его в снег. Мышцы его сводило судорогой, а дыхание стало прерывистым. Оно вырывалось из его онемелых губ плотными, маленькими облачками. Ему хотелось заплакать от боли, но слезы замерзли в уголках его глаз и не падали.
Дважды он останавливался, почувствовав, что буря несет с собой не только снег, но и еще кое-что. Он вспомнил рассказы Пая о духах, оставленных здесь для того, чтобы охранять место убийства, и, хотя все это ему только снилось, и он знал об этом, все равно ему было страшно. Если эти существа действительно должны не подпускать свидетелей к леднику, то тогда они расправятся не только с бодрствующим, но и со спящим. А он, идущий туда со смиренным почтением, заслужит их особую ярость. Он всмотрелся в снежную бурю, пытаясь отыскать какие-нибудь знаки их присутствия, и однажды ему показалось, что над головой у него пронесся силуэт, который был бы полностью невидимым, если бы не служил преградой для снега: тело угря, увенчанное крохотным мячиком головы. Но он появился и исчез слишком быстро, так что нельзя было сказать с уверенностью, не был ли он плодом воображения. Однако ледник по-прежнему возвышался перед ним, и его воля приводила онемевшие члены в движение до тех пор, пока он не оказался совсем рядом. Он поднял руки к лицу и вытер снег со щек и со лба, а потом шагнул на лед. Женщины смотрели на него точно так же, как когда он стоял здесь вместе с Пай-о-па, но теперь сквозь снежную пыль, несущуюся по льду, они видели его наготу, его съежившийся член, его дрожащее тело и вопрос, застывший у него на лице и губах, на который он уже сам наполовину ответил. Почему, если это действительно было делом рук Хапексамендиоса, Незримый, обладающий такой великой разрушительной мощью, не уничтожил следы своих жертв?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168