Сомнений не было: она по-прежнему была без ума от него. Но к чему это могло привести? К разочарованию и бессильной ярости. Несмотря на ободряющие слова Клема, она была почти уверена в том, что их отношения окончательно зашли в тупик.
Она разбудила его и спросила, нельзя ли ей воспользоваться туалетом, перед тем как она уедет. В ее мочевом пузыре скопилось изрядное количество пунша. Он заколебался, что весьма удивило ее. В ее душе зародилось подозрение, что он уже поселил у себя в мастерской какую-нибудь перелетную птичку, которую он собирался нафаршировать на Рождество и выкинуть на свалку после Нового года. Любопытство удвоило ее настойчивость. Конечно, отказать ей он не мог, и она потащилась за ним по лестнице, раздумывая о том, как будет выглядеть его новое приобретение. Но мастерская оказалась пустой. Его единственным сожителем оказалась картина, которая, очевидно, и послужила причиной его грязных рук. Похоже, он по-настоящему расстроился из-за того, что она увидела ее, и поскорее спровадил ее в ванную. Это обескуражило ее еще больше, чем если бы подтвердились ее первоначальные предположения и какая-то из его новых пассий действительно нежилась бы на потертой кушетке. Бедный Миляга. С каждым днем он ведет себя все страннее и страннее.
Она воспользовалась туалетом и, вернувшись в комнату, обнаружила, что картина накрыта грязной простыней, а Миляга ведет себя как-то суетливо, явно намереваясь поскорее выпроводить ее из мастерской. Она не видела никаких причин принимать его игру и прямо спросила:
– Работаешь над чем-то новым?
– Да так, ерунда, – сказал он.
– Я хотела бы взглянуть.
– Картина еще не закончена.
– Ничего страшного, если это подделка, – сказала она. – Я прекрасно знаю, чем вы занимаетесь с Клейном.
– Это не подделка, – сказал он с такой яростью в голосе, которой она до сих пор за ним не замечала. – Это моя работа.
– Настоящий Захария? – изумилась она. – Тогда я просто обязана увидеть.
Прежде чем он успел остановить ее, она протянула руку к простыне и откинула ее. Войдя в мастерскую, она толком не разглядела картину, к тому же она находилась в некотором отдалении. С близкого расстояния было очевидно, что он работал над ней в состоянии крайнего исступления. В некоторых местах холст был пробит, словно он проткнул его шпателем или кистью, в других на полотно легли целые комки краски, которые он потом мял пальцами, чтобы подчинить их своей воле. И что же он стремился изобразить? Двух людей на фоне отвратительно грязного неба, белокожих, но испещренных яркими цветовыми пятнами.
– Кто они? – спросила она.
– Они? – переспросил он, словно удивленный такой интерпретацией его картины. Потом он пожал плечами. – Никто, – сказал он. – Так, экспериментирую. – Он снова закрыл картину простыней.
– Ты рисуешь это на заказ?
– Я бы предпочел не обсуждать этот вопрос.
Его смущение обладало странным очарованием. Он был похож на ребенка, застигнутого за каким-то тайным занятием.
– Не устаю тебе удивляться, – сказала она с улыбкой.
– Ну уж нет, удивляться тут нечему.
Хотя холст вновь была укрыт от посторонних глаз, он по-прежнему нервничал, и она поняла, что дальнейшего обсуждения картины и ее значения не предвидится.
– Ну, я пойду, – сказала она.
– Спасибо за помощь, – поблагодарил он, провожая ее к выходу.
– Так как все-таки насчет виски? – спросила она.
– Разве ты не возвращаешься в Нью-Йорк?
– По крайней мере, не сейчас. Я тебе позвоню через пару дней. Не забудь о Тэйлоре.
– Ты что, совесть моя, что ли? – сказал он, вложив в свои слова больше грубости, чем юмора. – Я не забуду.
Он не стал провожать ее до парадной двери, предоставив спускаться с лестницы в гордом одиночестве. Не успела она миновать и дюжины ступенек, как он закрыл дверь мастерской. По дороге она удивилась, что за непрошеный инстинкт заставил ее предложить ему допить то виски, которое они так и не успели пригубить в Нью-Йорке. Ну ладно, это приглашение легко можно отменить под каким-нибудь благовидным предлогом, даже если он его запомнит, что само по себе маловероятно.
Оказавшись на улице, она подняла голову, чтобы посмотреть, не мелькнет ли в окне его силуэт. Ей пришлось перейти на другую сторону, и оттуда она увидела, что он стоит напротив картины, простыня с которой снова была снята. Он пристально смотрел на нее, слегка склонив голову набок. Она не была уверена, но ей показалось, что губы его двигаются, словно он разговаривает с изображением на холсте. Интересно, что он говорил? Стремился ли вызвать из хаоса краски какой-то образ? А если так, то на каком из своих многочисленных языков он с ним говорил?
Глава 13
1
Там, где он изобразил одного, она увидела двух. Не его или ее, а их. Она посмотрела на картину и сквозь его сознательное намерение разглядела подспудную цель, которую он скрывал даже от самого себя. Он подошел к картине и взглянул на нее чужими глазами. Действительно – вот они, те двое, которые открылись ее взору. В своем страстном желании передать впечатление от встречи с Пай-о-па он изобразил убийцу в тот момент, когда он выходит из тени (или наоборот, возвращается в нее), а сквозь его лицо и тело струится поток черноты. Этот поток делил фигуру сверху донизу, и его хаотично изрезанные берега образовывали два симметричных профиля, получившихся из белых половинок того, что он намеревался сделать одним лицом. Они смотрели друг на друга, словно любовники; взгляд их был устремлен вперед в египетском стиле; затылки их растворялись в темноте. Вопрос заключался в том, кто они были, эти двое? Что он пытался выразить, изобразив эти лица друг напротив друга?
После того как она ушла, он изучал картину в течение нескольких минут, готовясь к новой атаке. Но когда дошло до дела, сил у него не хватило. Руки его дрожали, ладони были ватными, а взгляд никак не мог сосредоточиться на холсте. Он отошел от картины, опасаясь прикасаться к ней в таком состоянии, чтобы не уничтожить то немногое, чего ему все-таки удалось достигнуть. Несколько неверных мазков – и сходство (с лицом ли, с работой ли другого художника) может исчезнуть навсегда. Утро вечера мудренее.
* * *
Ему снилось, что он болен. Он лежал голым на своей кровати под тонкой белой простыней, и ему была так холодно, что зубы его стучали. С потолка то и дело начинал падать снег. Опускаясь на его тело, снежинки не таяли, потому что он был холоднее снега. В комнате его были посетители, и он попытался сказать им, что ему очень холодно, но голос не подчинялся ему, и слова вырывались какими-то хрипами, словно последний вздох его был близок. Он испугался, что снег и недостаток воздуха станут причиной его смерти. Надо было действовать. Встать с жесткого ложа и доказать этим плакальщикам, что они слишком поторопились.
С болезненной медлительностью он нащупал рукой край матраса в надежде приподняться, но простыни были пропитаны его смертным потом, и он никак не мог ухватиться за них. Страх уступил место панике, и отчаяние вызвало новый припадок хрипов, еще более жалких, чем раньше. Он изо всех сил старался показать, что он жив, но дверь комнаты была открыта, и все плакальщики ушли. Он слышал их разговор и смех в соседней комнате. На пороге он увидел солнечную полоску: там, за дверью, было лето. Здесь же был только пронизывающий холод, который проникал в него все глубже и глубже. Он отказался от попыток уподобиться Лазарю, и руки его вытянулись вдоль тела; глаза его закрылись. Звуки голосов из соседней комнаты превратились в еле различимое бормотание. Сердце стало биться тише. Но появились новые звуки: снаружи был слышен шум ветра, и ветки стучали по окнам. Чей-то голос читал молитву, еще один разразился рыданиями. Какое несчастье было причиной его слез? Конечно, уж не его кончина. Он был слишком незначительной личностью, чтобы стать причиной такого плача. Он снова открыл глаза. Кровать исчезла, исчез и снег. Молния высветила силуэт человека, который наблюдал за бурей.
– Ты можешь сделать так, чтобы я забыл? – услышал Миляга свой собственный голос. – Тебе доступен этот фокус?
– Конечно, – раздался тихий ответ. – Но ты ведь не хочешь этого.
– Ты прав, я хочу только смерти, но я слишком боюсь ее этой ночью. Это и есть моя подлинная болезнь: страх смерти. Но, обладая даром забвения, я смогу жить. Так дай же мне его.
– На какой срок?
– До конца света.
Еще одна вспышка высветила стоявшую перед ним фигуру и все, что окружало их. Потом все исчезло, забылось. Миляга моргнул, стирая со своей сетчатки задержавшиеся на ней окно и силуэт, и начал просыпаться.
В комнате действительно было холодно, но не так, как на его смертном ложе. Утро еще не наступило, но он уже различал усиливающийся гул движения на Эдгвар-роуд. Кошмар растворялся в небытии, вытесняемый реальной жизнью. Он был рад этому.
Он сбросил с себя одеяло и пошел на кухню, чтобы чего-нибудь выпить. В холодильнике стоял пакет молока. Он влил себе в глотку его содержимое, хотя молоко почти уже скисло и вероятность того, что его расстроенный желудок откажется принять это подношение, была весьма велика. Утолив жажду, он утер рот и подбородок и отправился еще раз взглянуть на картину, но яркость и выразительность сна, от которого он только что пробудился, показали ему бесплодность его стараний. Он может нарисовать дюжину, сотню полотен и так и не передать изменчивый облик Пай-о-па. Он рыгнул, вновь ощутив во рту вкус плохого молока. Что же ему делать? Запереться от всего мира и позволить той болезни, которая поселилась в нем после встречи с убийцей сгрызть его изнутри? Или принять ванну, освежиться и пойти поискать людей, которые могли бы встать на пути между ним и его воспоминанием? И то, и другое бессмысленно. Остается только третий, не очень приятный выход. Он должен найти Пай-о-па во плоти: посмотреть ему в лицо, расспросить его, насытиться его видом и добиться того, чтобы всякая связанная с ним неоднозначность и двусмысленность исчезла.
Он обдумывал этот выход, продолжая рассматривать портрет. Что нужно сделать, чтобы найти убийцу? Во-первых, допросить Эстабрука. Это будет не так уж сложно. Во-вторых, прочесать весь город в поисках места, которое Эстабрук, по его уверениям, вспомнить никак не может. Тоже не такая уж большая проблема. Уж лучше, во всяком случае, чем кислое молоко и еще более кислые сны.
Предчувствуя, что при свете утра он может утратить свою теперешнюю ясность ума, он решил отрезать себе хотя бы один путь к отступлению. Подойдя к мольберту, он выдавал себе на ладонь жирного червяка из желтого кадмия и размазал его по еще непросохшему полотну. Любовники исчезли немедленно, но он не успокоился, пока весь холст не был замазан краской. Сначала она казалась яркой, но вскоре сквозь нее проступила чернота, которую она пыталась собой заслонить. Когда он закончил, можно было подумать, что портрета Пай-о-па вообще не существовало.
В удовлетворении он сделал шаг назад и снова рыгнул. Его больше не тошнило. Как ни странно, он чувствовал себя довольно бодро. Может быть, помогло кислое молоко.
2
Пай-о-па сидел на ступеньке своего фургона и смотрел на ночное небо. За спиной у него спали его приемные жена и дети. В небесах у него над головой, под одеялом из серебристого облака горели звезды. За всю свою долгую жизнь ему редко приходилось чувствовать себя более одиноким. С тех пор как он возвратился из Нью-Йорка, он жил в постоянном ожидании. Что-то должно было случиться с ним и с его миром, но он не знал, что. Его неведение причиняло ему страдания, но не только потому, что он был беззащитен перед лицом надвигающихся событий, но и потому, что это свидетельствовало о значительном ухудшении его способностей. Те времена, когда он мог предсказывать будущее, прошли. Все больше и больше он становился пленником времени и пространства. Да и то пространство, которое ныне занимало его тело, было далеко не таким, как прежде. Прошло уже так много времени с тех пор, как он в последний раз проделывал с другими то, что он проделал с Милягой, изменяя свое тело в зависимости от чужой воли, что он почти разучился это делать. Но желание Миляги было достаточно сильным, чтобы напомнить ему, как это делается, и в теле его до сих пор звучало эхо того времени, которое они провели вместе. Несмотря на то, что все плохо кончилось, он не жалел о тех минутах. Другой такой встречи может вообще не состояться.
Он прошел от своего фургона до границы табора. Первый луч зари стал вгрызаться в сумрак. Одна из местных дворняжек, возвращаясь после бурно проведенной ночи, протиснулась между листами ржавого железа и подбежала к нему, виляя хвостом. Он похлопал собаку по голове и почесал у нее за порванными в битве ушами, жалея о том, что ему не дано с той же легкостью найти свой дом хозяина.
3
Эсмонд Блум Годольфин, покойный отец Оскара и Чарльза, любил частенько повторять, что чем больше у человека нор, где он может спрятаться, тем лучше, и из всех бесчисленных поговорок Э.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
Она разбудила его и спросила, нельзя ли ей воспользоваться туалетом, перед тем как она уедет. В ее мочевом пузыре скопилось изрядное количество пунша. Он заколебался, что весьма удивило ее. В ее душе зародилось подозрение, что он уже поселил у себя в мастерской какую-нибудь перелетную птичку, которую он собирался нафаршировать на Рождество и выкинуть на свалку после Нового года. Любопытство удвоило ее настойчивость. Конечно, отказать ей он не мог, и она потащилась за ним по лестнице, раздумывая о том, как будет выглядеть его новое приобретение. Но мастерская оказалась пустой. Его единственным сожителем оказалась картина, которая, очевидно, и послужила причиной его грязных рук. Похоже, он по-настоящему расстроился из-за того, что она увидела ее, и поскорее спровадил ее в ванную. Это обескуражило ее еще больше, чем если бы подтвердились ее первоначальные предположения и какая-то из его новых пассий действительно нежилась бы на потертой кушетке. Бедный Миляга. С каждым днем он ведет себя все страннее и страннее.
Она воспользовалась туалетом и, вернувшись в комнату, обнаружила, что картина накрыта грязной простыней, а Миляга ведет себя как-то суетливо, явно намереваясь поскорее выпроводить ее из мастерской. Она не видела никаких причин принимать его игру и прямо спросила:
– Работаешь над чем-то новым?
– Да так, ерунда, – сказал он.
– Я хотела бы взглянуть.
– Картина еще не закончена.
– Ничего страшного, если это подделка, – сказала она. – Я прекрасно знаю, чем вы занимаетесь с Клейном.
– Это не подделка, – сказал он с такой яростью в голосе, которой она до сих пор за ним не замечала. – Это моя работа.
– Настоящий Захария? – изумилась она. – Тогда я просто обязана увидеть.
Прежде чем он успел остановить ее, она протянула руку к простыне и откинула ее. Войдя в мастерскую, она толком не разглядела картину, к тому же она находилась в некотором отдалении. С близкого расстояния было очевидно, что он работал над ней в состоянии крайнего исступления. В некоторых местах холст был пробит, словно он проткнул его шпателем или кистью, в других на полотно легли целые комки краски, которые он потом мял пальцами, чтобы подчинить их своей воле. И что же он стремился изобразить? Двух людей на фоне отвратительно грязного неба, белокожих, но испещренных яркими цветовыми пятнами.
– Кто они? – спросила она.
– Они? – переспросил он, словно удивленный такой интерпретацией его картины. Потом он пожал плечами. – Никто, – сказал он. – Так, экспериментирую. – Он снова закрыл картину простыней.
– Ты рисуешь это на заказ?
– Я бы предпочел не обсуждать этот вопрос.
Его смущение обладало странным очарованием. Он был похож на ребенка, застигнутого за каким-то тайным занятием.
– Не устаю тебе удивляться, – сказала она с улыбкой.
– Ну уж нет, удивляться тут нечему.
Хотя холст вновь была укрыт от посторонних глаз, он по-прежнему нервничал, и она поняла, что дальнейшего обсуждения картины и ее значения не предвидится.
– Ну, я пойду, – сказала она.
– Спасибо за помощь, – поблагодарил он, провожая ее к выходу.
– Так как все-таки насчет виски? – спросила она.
– Разве ты не возвращаешься в Нью-Йорк?
– По крайней мере, не сейчас. Я тебе позвоню через пару дней. Не забудь о Тэйлоре.
– Ты что, совесть моя, что ли? – сказал он, вложив в свои слова больше грубости, чем юмора. – Я не забуду.
Он не стал провожать ее до парадной двери, предоставив спускаться с лестницы в гордом одиночестве. Не успела она миновать и дюжины ступенек, как он закрыл дверь мастерской. По дороге она удивилась, что за непрошеный инстинкт заставил ее предложить ему допить то виски, которое они так и не успели пригубить в Нью-Йорке. Ну ладно, это приглашение легко можно отменить под каким-нибудь благовидным предлогом, даже если он его запомнит, что само по себе маловероятно.
Оказавшись на улице, она подняла голову, чтобы посмотреть, не мелькнет ли в окне его силуэт. Ей пришлось перейти на другую сторону, и оттуда она увидела, что он стоит напротив картины, простыня с которой снова была снята. Он пристально смотрел на нее, слегка склонив голову набок. Она не была уверена, но ей показалось, что губы его двигаются, словно он разговаривает с изображением на холсте. Интересно, что он говорил? Стремился ли вызвать из хаоса краски какой-то образ? А если так, то на каком из своих многочисленных языков он с ним говорил?
Глава 13
1
Там, где он изобразил одного, она увидела двух. Не его или ее, а их. Она посмотрела на картину и сквозь его сознательное намерение разглядела подспудную цель, которую он скрывал даже от самого себя. Он подошел к картине и взглянул на нее чужими глазами. Действительно – вот они, те двое, которые открылись ее взору. В своем страстном желании передать впечатление от встречи с Пай-о-па он изобразил убийцу в тот момент, когда он выходит из тени (или наоборот, возвращается в нее), а сквозь его лицо и тело струится поток черноты. Этот поток делил фигуру сверху донизу, и его хаотично изрезанные берега образовывали два симметричных профиля, получившихся из белых половинок того, что он намеревался сделать одним лицом. Они смотрели друг на друга, словно любовники; взгляд их был устремлен вперед в египетском стиле; затылки их растворялись в темноте. Вопрос заключался в том, кто они были, эти двое? Что он пытался выразить, изобразив эти лица друг напротив друга?
После того как она ушла, он изучал картину в течение нескольких минут, готовясь к новой атаке. Но когда дошло до дела, сил у него не хватило. Руки его дрожали, ладони были ватными, а взгляд никак не мог сосредоточиться на холсте. Он отошел от картины, опасаясь прикасаться к ней в таком состоянии, чтобы не уничтожить то немногое, чего ему все-таки удалось достигнуть. Несколько неверных мазков – и сходство (с лицом ли, с работой ли другого художника) может исчезнуть навсегда. Утро вечера мудренее.
* * *
Ему снилось, что он болен. Он лежал голым на своей кровати под тонкой белой простыней, и ему была так холодно, что зубы его стучали. С потолка то и дело начинал падать снег. Опускаясь на его тело, снежинки не таяли, потому что он был холоднее снега. В комнате его были посетители, и он попытался сказать им, что ему очень холодно, но голос не подчинялся ему, и слова вырывались какими-то хрипами, словно последний вздох его был близок. Он испугался, что снег и недостаток воздуха станут причиной его смерти. Надо было действовать. Встать с жесткого ложа и доказать этим плакальщикам, что они слишком поторопились.
С болезненной медлительностью он нащупал рукой край матраса в надежде приподняться, но простыни были пропитаны его смертным потом, и он никак не мог ухватиться за них. Страх уступил место панике, и отчаяние вызвало новый припадок хрипов, еще более жалких, чем раньше. Он изо всех сил старался показать, что он жив, но дверь комнаты была открыта, и все плакальщики ушли. Он слышал их разговор и смех в соседней комнате. На пороге он увидел солнечную полоску: там, за дверью, было лето. Здесь же был только пронизывающий холод, который проникал в него все глубже и глубже. Он отказался от попыток уподобиться Лазарю, и руки его вытянулись вдоль тела; глаза его закрылись. Звуки голосов из соседней комнаты превратились в еле различимое бормотание. Сердце стало биться тише. Но появились новые звуки: снаружи был слышен шум ветра, и ветки стучали по окнам. Чей-то голос читал молитву, еще один разразился рыданиями. Какое несчастье было причиной его слез? Конечно, уж не его кончина. Он был слишком незначительной личностью, чтобы стать причиной такого плача. Он снова открыл глаза. Кровать исчезла, исчез и снег. Молния высветила силуэт человека, который наблюдал за бурей.
– Ты можешь сделать так, чтобы я забыл? – услышал Миляга свой собственный голос. – Тебе доступен этот фокус?
– Конечно, – раздался тихий ответ. – Но ты ведь не хочешь этого.
– Ты прав, я хочу только смерти, но я слишком боюсь ее этой ночью. Это и есть моя подлинная болезнь: страх смерти. Но, обладая даром забвения, я смогу жить. Так дай же мне его.
– На какой срок?
– До конца света.
Еще одна вспышка высветила стоявшую перед ним фигуру и все, что окружало их. Потом все исчезло, забылось. Миляга моргнул, стирая со своей сетчатки задержавшиеся на ней окно и силуэт, и начал просыпаться.
В комнате действительно было холодно, но не так, как на его смертном ложе. Утро еще не наступило, но он уже различал усиливающийся гул движения на Эдгвар-роуд. Кошмар растворялся в небытии, вытесняемый реальной жизнью. Он был рад этому.
Он сбросил с себя одеяло и пошел на кухню, чтобы чего-нибудь выпить. В холодильнике стоял пакет молока. Он влил себе в глотку его содержимое, хотя молоко почти уже скисло и вероятность того, что его расстроенный желудок откажется принять это подношение, была весьма велика. Утолив жажду, он утер рот и подбородок и отправился еще раз взглянуть на картину, но яркость и выразительность сна, от которого он только что пробудился, показали ему бесплодность его стараний. Он может нарисовать дюжину, сотню полотен и так и не передать изменчивый облик Пай-о-па. Он рыгнул, вновь ощутив во рту вкус плохого молока. Что же ему делать? Запереться от всего мира и позволить той болезни, которая поселилась в нем после встречи с убийцей сгрызть его изнутри? Или принять ванну, освежиться и пойти поискать людей, которые могли бы встать на пути между ним и его воспоминанием? И то, и другое бессмысленно. Остается только третий, не очень приятный выход. Он должен найти Пай-о-па во плоти: посмотреть ему в лицо, расспросить его, насытиться его видом и добиться того, чтобы всякая связанная с ним неоднозначность и двусмысленность исчезла.
Он обдумывал этот выход, продолжая рассматривать портрет. Что нужно сделать, чтобы найти убийцу? Во-первых, допросить Эстабрука. Это будет не так уж сложно. Во-вторых, прочесать весь город в поисках места, которое Эстабрук, по его уверениям, вспомнить никак не может. Тоже не такая уж большая проблема. Уж лучше, во всяком случае, чем кислое молоко и еще более кислые сны.
Предчувствуя, что при свете утра он может утратить свою теперешнюю ясность ума, он решил отрезать себе хотя бы один путь к отступлению. Подойдя к мольберту, он выдавал себе на ладонь жирного червяка из желтого кадмия и размазал его по еще непросохшему полотну. Любовники исчезли немедленно, но он не успокоился, пока весь холст не был замазан краской. Сначала она казалась яркой, но вскоре сквозь нее проступила чернота, которую она пыталась собой заслонить. Когда он закончил, можно было подумать, что портрета Пай-о-па вообще не существовало.
В удовлетворении он сделал шаг назад и снова рыгнул. Его больше не тошнило. Как ни странно, он чувствовал себя довольно бодро. Может быть, помогло кислое молоко.
2
Пай-о-па сидел на ступеньке своего фургона и смотрел на ночное небо. За спиной у него спали его приемные жена и дети. В небесах у него над головой, под одеялом из серебристого облака горели звезды. За всю свою долгую жизнь ему редко приходилось чувствовать себя более одиноким. С тех пор как он возвратился из Нью-Йорка, он жил в постоянном ожидании. Что-то должно было случиться с ним и с его миром, но он не знал, что. Его неведение причиняло ему страдания, но не только потому, что он был беззащитен перед лицом надвигающихся событий, но и потому, что это свидетельствовало о значительном ухудшении его способностей. Те времена, когда он мог предсказывать будущее, прошли. Все больше и больше он становился пленником времени и пространства. Да и то пространство, которое ныне занимало его тело, было далеко не таким, как прежде. Прошло уже так много времени с тех пор, как он в последний раз проделывал с другими то, что он проделал с Милягой, изменяя свое тело в зависимости от чужой воли, что он почти разучился это делать. Но желание Миляги было достаточно сильным, чтобы напомнить ему, как это делается, и в теле его до сих пор звучало эхо того времени, которое они провели вместе. Несмотря на то, что все плохо кончилось, он не жалел о тех минутах. Другой такой встречи может вообще не состояться.
Он прошел от своего фургона до границы табора. Первый луч зари стал вгрызаться в сумрак. Одна из местных дворняжек, возвращаясь после бурно проведенной ночи, протиснулась между листами ржавого железа и подбежала к нему, виляя хвостом. Он похлопал собаку по голове и почесал у нее за порванными в битве ушами, жалея о том, что ему не дано с той же легкостью найти свой дом хозяина.
3
Эсмонд Блум Годольфин, покойный отец Оскара и Чарльза, любил частенько повторять, что чем больше у человека нор, где он может спрятаться, тем лучше, и из всех бесчисленных поговорок Э.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168