Пай принял его, не задавая вопросов и не благодаря, потом он пожал Эстабруку руку, и непрошеные гости вернулись в безопасность своей машины. Удобно устроившись на кожаном сиденье, Эстабрук заметил, что рука, которой он только что сжимал ладонь Пая, дрожит. Он сплел пальцы обеих рук и крепко сжал их, так что побелели костяшки. В этом положении они и оставались до конца путешествия.
Глава 2
«Сделай это ради женщин всего мира, – гласила записка, которую держал в руках Джон Фьюри Захария. – Перережь себе глотку».
Рядом с запиской на голых досках Ванесса и ее приспешники (у нее было двое братьев, и вполне возможно, что именно они помогали ей опустошить его дом) оставили аккуратную горку битого стекла на тот случай, если под действием ее мольбы он решит немедленно расстаться с жизнью. В состоянии оцепенения он тупо смотрел на записку, снова и снова перечитывал ее в поисках, – разумеется, напрасных – хоть какого-нибудь утешения. Под неразборчивыми каракулями, составлявшими ее имя, бумага слегка сморщилась. Интересно, не ее ли это слезы упали здесь, когда она сочиняла свое прощальное послание. Даже если и так, утешение невелико, а вероятность еще меньше. Не тот она человек, чтобы плакать. Да и не мог он себе представить, как женщина, сохранившая к нему хоть каплю симпатии, производит всеобъемлющую экспроприацию его имущества. Правда, ни дом, ни то, что в нем находилось, не принадлежали ему по закону, но ведь столько вещей они купили вместе: она, полагаясь на его наметанный глаз художника, а он – на ее деньги, шедшие в уплату за очередной объект его восхищения. Теперь все исчезло, все, вплоть до последнего персидского ковра и светильника в стиле арт-деко. Дом, который они создали вместе и которым они наслаждались в течение одного года и двух месяцев, был обобран до нитки. Как и он сам. У него не осталось ничего.
Впрочем, особого несчастья в этом нет. Ванесса была не первой женщиной, которая потакала его склонности к сотканным вручную рубашкам и шелковым жилетам, не будет она и последней. Но, насколько он помнил (память его простиралась в прошлое лет на десять, не дальше), она была первой, кто отобрал у него все за каких-нибудь полдня. Ошибка его была очевидна. Этим утром он проснулся с мощной эрекцией, но, когда Ванесса захотела воспользоваться этим обстоятельством, он сдуру отказал ей, вспомнив, что вечером ему предстоит свидание с Мартиной. Как она сумела выяснить, где он растрачивает свою сперму, – это уж дело техники. Так или иначе, ей это удалось. В полдень он вышел из дома, думая, что оставляет там обожающую его женщину, а когда вернулся через пять часов, застал дом уже в том самом состоянии, в котором он был сейчас.
Иногда в самых неожиданных обстоятельствах на него нападали припадки сентиментальности. Так произошло и на этот раз, когда он бродил по пустым комнатам, собирая те вещи, которые она почувствовала себя обязанной оставить ему. Его записная книжка, одежда, которую он купил на свои деньги, запасные очки, сигареты. Он не любил Ванессу, но те четырнадцать месяцев, которые они провели вместе, были приятным временем. На полу в столовой она оставила еще кое-какие безделушки, напоминающие об этом времени. Связка ключей, которые они так и не смогли подобрать ни к одной двери, инструкция к миксеру, который он сломал, готовя коктейли посреди ночи, пластмассовая бутылочка с массажным кремом. Какая трогательная коллекция! Но он не настолько был склонен к самообману, чтобы поверить, что их отношения были чем-то большим, нежели простая сумма этих безделушек. Теперь, когда все было кончено, перед ним стоял вопрос: куда ему идти и что делать? Мартина была замужней женщиной средних лет, а ее муж был банкиром, который три дня в неделю проводил в Люксембурге, так что времени для флирта у нее было предостаточно. В эти интервалы она проявляла свою любовь к Миляге, но этим проявлениям недоставало того постоянства, которое убедило бы его в том, что он может отбить ее у мужа, если захочет, конечно, в чем он был далеко не уверен. Он был знаком с ней уже восемь месяцев (они впервые увидели друг друга на обеде, устроенном старшим братом Ванессы, Уильямом), и за это время они поспорили лишь однажды, но этот обмен репликами был весьма красноречив. Она обвинила его в том, что он постоянно смотрит на других женщин: и смотрит, и смотрит, словно в поисках новой жертвы. Возможно, из-за того, что он не слишком-то дорожил ею, он не стал лгать и сказал ей, что она права. Он просто сходит с ума по женщинам. Без них он заболевает, в их присутствии он блаженствует, он – раб любви. Она ответила, что, хотя его наваждение и имеет более здоровую природу, чем страсть ее мужа, которая ограничивается деньгами и различными операциями с ними, все же его поведение имеет невротический характер. «К чему вся эта бесконечная охота?» – спросила она у него. Он в ответ понес какой-то вздор о поисках идеальной женщины, но даже в тот момент, когда из его рта летела вся эта чепуха, он знал правду, и правда эта была горька. Настолько горька, что не стоило говорить о ней вслух. В двух словах дело сводилось к следующему: если по нему не сходила с ума одна, а еще лучше несколько женщин, он чувствовал себя ничтожным, опустошенным, почти невидимым. Да, он знал, что у него красивые черты лица, широкий лоб, гипнотический взгляд и такие изящные губы, что даже презрительная усмешка выглядела на них привлекательной, но ему нужно было живое зеркало, которое могло бы подтвердить все это. И более того, он жил в надежде, что одно из этих зеркал обнаружит за его внешностью нечто такое, что под силу увидеть только другой паре глаз: некое нераскрытое внутреннее «я», которое освободит его от роли Миляги.
* * *
Как обычно, когда он чувствовал себя одиноким, он пошел повидать Честера Клейна, покровителя поддельного искусства, человека, который, по его собственному утверждению, был вычеркнут стараниями зловредных цензоров из стольких биографий, что со времен Байрона никто не мог с ним в этом сравниться. Он жил в Ноттинг Хилл Гейт, в доме, который он дешево купил в конце пятидесятых и из которого редко теперь выходил, страдая от агорафобии, или, как он сам говорил, от «абсолютно естественного страха перед людьми, которых я не могу шантажировать».
И в этом своем маленьком герцогстве он жил припеваючи, занимаясь делом, требовавшим контактов лишь с несколькими избранными людьми, а также чутья для определения меняющегося вкуса рынка и способности скрывать свою радость после очередной удачи. Короче говоря, он специализировался на фальшивках, хотя именно фальши-то в его характере и не было. В узком кругу его близких знакомых встречались такие, которые утверждали, что именно это обстоятельство в конце концов приведет его к катастрофе, но и они, и их предшественники предсказывали это в течение последних трех десятилетий, а Клейн тем временем перещеголял их всех. Все эти важные персоны, которых он принимал у себя дома на протяжении этих десятилетий, – отставные танцоры и мелкие шпионы, пристрастившиеся к наркотикам дебютантки, рок-звезды с мессианскими наклонностями и епископы, избравшие предметом своего поклонения торгующих на улице мальчишек, – все они пережили свой звездный час, за которым последовало падение, а Клейн до сих пор держался на плаву. И когда, по случайности, его имя все-таки попадало в какую-нибудь желтую газетенку или исповедальную биографию, он неизменно изображался как святой покровитель заблудших душ.
Но не только соображение о том, что, будучи подобной душой, он наверняка будет гостеприимно принят у Клейна, привело Милягу сюда. Он не помнил такого случая, чтобы Клейну не нужны были деньги для какой-нибудь аферы, а раз так, то ему нужны и художники. В этом доме на Ледброук Гроув можно было не только отдохнуть, но и найти работу. Прошло одиннадцать месяцев с тех пор, как он в последний раз видел Честера, но тот приветствовал его столь же пылко, как и всегда, и пригласил войти.
– Скорей-скорей, – поторопил Клейн. – У Глорианны опять течка! – Он умудрился-таки захлопнуть дверь, прежде чем страдающая ожирением Глорианна, одна из его пяти кошек, успела улизнуть в поисках дружка. – Опоздала, радость моя! – сказал он ей. – Я ее специально откармливаю, чтобы она не могла быстро бегать, – пояснил он, – да и я рядом с ней не чувствую себя таким боровом.
Он похлопал себя по животу, который значительно увеличился, с тех пор как Миляга видел его в последний раз, и теперь испытывал на прочность швы его рубашки, такой же багровой, как и лицо ее хозяина, и знававшей лучшие времена. Он до сих пор перевязывал сзади волосы лентой и носил на шее цепочку с египетским крестом, но под внешностью безобидного обрюзгшего хиппи скрывался страшный стяжатель. Даже прихожая, в которой они обнимались, была переполнена разными безделушками: там были вырезанная из дерева фигурка собаки, немыслимое количество пластмассовых роз, сахарные черепа на тарелках и тому подобные вещи.
– Господи, ну и замерз же ты, – посочувствовал он Миляге, – и выглядишь плоховато. Кто это тебе так отделал физиономию?
– Никто.
– У тебя синяки.
– Я просто устал, вот и все.
Миляга снял свое тяжелое пальто и положил его на стул рядом с дверью, зная, что, когда он вернется за ним, оно будет теплым и покрытым кошачьей шерстью. Клейн был уже в гостиной и разливал вино. Всегда только красное.
– Не обращай внимания на телевизор, – сказал он. – Я в последнее время вообще его не выключаю. Весь фокус в том, чтобы смотреть его без звука. В немом варианте это гораздо забавнее.
Новая привычка Клейна мешала ему сосредоточиться. Миляга взял вино и сел на угол кушетки с торчащими в разные стороны пружинами. Там было легче всего отвлечься от телевизора, но все равно его взгляд время от времени скользил по экрану.
– Итак, мой Блудный Сын, – произнес Клейн, – каким несчастьям я обязан твоим появлением?
– Да не было никаких несчастий. Просто не очень удачный период в жизни. Хотелось побыть в приятном обществе.
– Забудь о них, Миляга, – сказал Клейн.
– О ком?
– Ты знаешь, что я имею в виду. Прекрасный пол. Забудь о них. Я так и сделал. Это такое облегчение. Все эти кошмарные соблазны. А время, потерянное в размышлениях о смерти, чтобы не кончить слишком быстро? Говорю тебе, у меня словно камень с плеч упал.
– Сколько тебе лет?
– Возраст здесь абсолютно ни при чем. Я отказался от женщин, потому что они разбивали мое сердце.
– Какое такое сердце?
– Я мог бы задать тебе точно такой же вопрос. Ну конечно, сейчас ты скулишь и заламываешь руки, но потом ты начнешь все сначала и совершишь те же самые ошибки. Это скучно. Они скучны.
– Так спаси же меня.
– Ну вот, начинается.
– У меня нет денег.
– У меня тоже.
– Значит, надо вместе их заработать. Тогда мне не надо будет жить у кого-нибудь на содержании. Я собираюсь снова поселиться в мастерской, Клейн. Я нарисую все, что ты захочешь.
– Блудный Сын заговорил.
– Послушай, не называй меня так.
– А как тебя еще называть? Ты совсем не изменился за последние восемь лет. Мир постепенно стареет, но Блудный Сынок ни в чем не изменяет себе. Кстати говоря...
– Дай мне работу.
– Не прерывай меня, когда я сплетничаю. Так вот, кстати говоря, я видел Клема в позапрошлое воскресенье. Он спрашивал о тебе. Набрал много лишнего веса, а его сексуальная жизнь приносит ему почти столько же несчастий, как и тебе. Тейлор заболел раком. Говорю тебе, Миляга, воздержание – единственный выход.
– Так дай мне работу.
– Это не так-то просто, как ты думаешь. В настоящее время спрос на рынке упал. И, скажу тебе прямо, у меня появился новый вундеркинд. – Он поднялся. – Дай-ка я тебе покажу. – Он провел Милягу в кабинет. – Парню двадцать два, и готов поклясться, что если бы у него в голове была хоть одна стоящая мысль, он стал бы великим художником. Но он такой же, как ты: у него есть талант, но ему нечего сказать.
– Спасибо, – кисло сказал Миляга.
– Ты же знаешь, что я прав. – Клейн включил свет. В комнате находилось три полотна, еще не оправленных в рамы. На одном из них была изображена обнаженная женщина в стиле Модильяни. Рядом был небольшой пейзаж под Коро. Но третье полотно, самое большое из всех, было настоящей удачей. На нем была изображена пасторальная сцена: три пастуха в классических одеяниях стояли, охваченные ужасом, перед деревом, в стволе которого виднелось человеческое лицо.
– Ты смог бы отличить его от настоящего Пуссена?
– Зависит от того, высохли ли краски.
– Как остроумно.
Миляга подошел, чтобы изучить полотно поподробнее. Он не был особым специалистом в этом периоде, но он знал достаточно для того, чтобы оценить мастерство художника. Фактура полотна была чрезвычайно плотной, краска положена на холст аккуратными равномерными мазками, тона наносились тонкими прозрачными слоями.
– Виртуозно, а? – сказал Клейн.
– До такой степени, словно это рисовал автомат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168
Глава 2
«Сделай это ради женщин всего мира, – гласила записка, которую держал в руках Джон Фьюри Захария. – Перережь себе глотку».
Рядом с запиской на голых досках Ванесса и ее приспешники (у нее было двое братьев, и вполне возможно, что именно они помогали ей опустошить его дом) оставили аккуратную горку битого стекла на тот случай, если под действием ее мольбы он решит немедленно расстаться с жизнью. В состоянии оцепенения он тупо смотрел на записку, снова и снова перечитывал ее в поисках, – разумеется, напрасных – хоть какого-нибудь утешения. Под неразборчивыми каракулями, составлявшими ее имя, бумага слегка сморщилась. Интересно, не ее ли это слезы упали здесь, когда она сочиняла свое прощальное послание. Даже если и так, утешение невелико, а вероятность еще меньше. Не тот она человек, чтобы плакать. Да и не мог он себе представить, как женщина, сохранившая к нему хоть каплю симпатии, производит всеобъемлющую экспроприацию его имущества. Правда, ни дом, ни то, что в нем находилось, не принадлежали ему по закону, но ведь столько вещей они купили вместе: она, полагаясь на его наметанный глаз художника, а он – на ее деньги, шедшие в уплату за очередной объект его восхищения. Теперь все исчезло, все, вплоть до последнего персидского ковра и светильника в стиле арт-деко. Дом, который они создали вместе и которым они наслаждались в течение одного года и двух месяцев, был обобран до нитки. Как и он сам. У него не осталось ничего.
Впрочем, особого несчастья в этом нет. Ванесса была не первой женщиной, которая потакала его склонности к сотканным вручную рубашкам и шелковым жилетам, не будет она и последней. Но, насколько он помнил (память его простиралась в прошлое лет на десять, не дальше), она была первой, кто отобрал у него все за каких-нибудь полдня. Ошибка его была очевидна. Этим утром он проснулся с мощной эрекцией, но, когда Ванесса захотела воспользоваться этим обстоятельством, он сдуру отказал ей, вспомнив, что вечером ему предстоит свидание с Мартиной. Как она сумела выяснить, где он растрачивает свою сперму, – это уж дело техники. Так или иначе, ей это удалось. В полдень он вышел из дома, думая, что оставляет там обожающую его женщину, а когда вернулся через пять часов, застал дом уже в том самом состоянии, в котором он был сейчас.
Иногда в самых неожиданных обстоятельствах на него нападали припадки сентиментальности. Так произошло и на этот раз, когда он бродил по пустым комнатам, собирая те вещи, которые она почувствовала себя обязанной оставить ему. Его записная книжка, одежда, которую он купил на свои деньги, запасные очки, сигареты. Он не любил Ванессу, но те четырнадцать месяцев, которые они провели вместе, были приятным временем. На полу в столовой она оставила еще кое-какие безделушки, напоминающие об этом времени. Связка ключей, которые они так и не смогли подобрать ни к одной двери, инструкция к миксеру, который он сломал, готовя коктейли посреди ночи, пластмассовая бутылочка с массажным кремом. Какая трогательная коллекция! Но он не настолько был склонен к самообману, чтобы поверить, что их отношения были чем-то большим, нежели простая сумма этих безделушек. Теперь, когда все было кончено, перед ним стоял вопрос: куда ему идти и что делать? Мартина была замужней женщиной средних лет, а ее муж был банкиром, который три дня в неделю проводил в Люксембурге, так что времени для флирта у нее было предостаточно. В эти интервалы она проявляла свою любовь к Миляге, но этим проявлениям недоставало того постоянства, которое убедило бы его в том, что он может отбить ее у мужа, если захочет, конечно, в чем он был далеко не уверен. Он был знаком с ней уже восемь месяцев (они впервые увидели друг друга на обеде, устроенном старшим братом Ванессы, Уильямом), и за это время они поспорили лишь однажды, но этот обмен репликами был весьма красноречив. Она обвинила его в том, что он постоянно смотрит на других женщин: и смотрит, и смотрит, словно в поисках новой жертвы. Возможно, из-за того, что он не слишком-то дорожил ею, он не стал лгать и сказал ей, что она права. Он просто сходит с ума по женщинам. Без них он заболевает, в их присутствии он блаженствует, он – раб любви. Она ответила, что, хотя его наваждение и имеет более здоровую природу, чем страсть ее мужа, которая ограничивается деньгами и различными операциями с ними, все же его поведение имеет невротический характер. «К чему вся эта бесконечная охота?» – спросила она у него. Он в ответ понес какой-то вздор о поисках идеальной женщины, но даже в тот момент, когда из его рта летела вся эта чепуха, он знал правду, и правда эта была горька. Настолько горька, что не стоило говорить о ней вслух. В двух словах дело сводилось к следующему: если по нему не сходила с ума одна, а еще лучше несколько женщин, он чувствовал себя ничтожным, опустошенным, почти невидимым. Да, он знал, что у него красивые черты лица, широкий лоб, гипнотический взгляд и такие изящные губы, что даже презрительная усмешка выглядела на них привлекательной, но ему нужно было живое зеркало, которое могло бы подтвердить все это. И более того, он жил в надежде, что одно из этих зеркал обнаружит за его внешностью нечто такое, что под силу увидеть только другой паре глаз: некое нераскрытое внутреннее «я», которое освободит его от роли Миляги.
* * *
Как обычно, когда он чувствовал себя одиноким, он пошел повидать Честера Клейна, покровителя поддельного искусства, человека, который, по его собственному утверждению, был вычеркнут стараниями зловредных цензоров из стольких биографий, что со времен Байрона никто не мог с ним в этом сравниться. Он жил в Ноттинг Хилл Гейт, в доме, который он дешево купил в конце пятидесятых и из которого редко теперь выходил, страдая от агорафобии, или, как он сам говорил, от «абсолютно естественного страха перед людьми, которых я не могу шантажировать».
И в этом своем маленьком герцогстве он жил припеваючи, занимаясь делом, требовавшим контактов лишь с несколькими избранными людьми, а также чутья для определения меняющегося вкуса рынка и способности скрывать свою радость после очередной удачи. Короче говоря, он специализировался на фальшивках, хотя именно фальши-то в его характере и не было. В узком кругу его близких знакомых встречались такие, которые утверждали, что именно это обстоятельство в конце концов приведет его к катастрофе, но и они, и их предшественники предсказывали это в течение последних трех десятилетий, а Клейн тем временем перещеголял их всех. Все эти важные персоны, которых он принимал у себя дома на протяжении этих десятилетий, – отставные танцоры и мелкие шпионы, пристрастившиеся к наркотикам дебютантки, рок-звезды с мессианскими наклонностями и епископы, избравшие предметом своего поклонения торгующих на улице мальчишек, – все они пережили свой звездный час, за которым последовало падение, а Клейн до сих пор держался на плаву. И когда, по случайности, его имя все-таки попадало в какую-нибудь желтую газетенку или исповедальную биографию, он неизменно изображался как святой покровитель заблудших душ.
Но не только соображение о том, что, будучи подобной душой, он наверняка будет гостеприимно принят у Клейна, привело Милягу сюда. Он не помнил такого случая, чтобы Клейну не нужны были деньги для какой-нибудь аферы, а раз так, то ему нужны и художники. В этом доме на Ледброук Гроув можно было не только отдохнуть, но и найти работу. Прошло одиннадцать месяцев с тех пор, как он в последний раз видел Честера, но тот приветствовал его столь же пылко, как и всегда, и пригласил войти.
– Скорей-скорей, – поторопил Клейн. – У Глорианны опять течка! – Он умудрился-таки захлопнуть дверь, прежде чем страдающая ожирением Глорианна, одна из его пяти кошек, успела улизнуть в поисках дружка. – Опоздала, радость моя! – сказал он ей. – Я ее специально откармливаю, чтобы она не могла быстро бегать, – пояснил он, – да и я рядом с ней не чувствую себя таким боровом.
Он похлопал себя по животу, который значительно увеличился, с тех пор как Миляга видел его в последний раз, и теперь испытывал на прочность швы его рубашки, такой же багровой, как и лицо ее хозяина, и знававшей лучшие времена. Он до сих пор перевязывал сзади волосы лентой и носил на шее цепочку с египетским крестом, но под внешностью безобидного обрюзгшего хиппи скрывался страшный стяжатель. Даже прихожая, в которой они обнимались, была переполнена разными безделушками: там были вырезанная из дерева фигурка собаки, немыслимое количество пластмассовых роз, сахарные черепа на тарелках и тому подобные вещи.
– Господи, ну и замерз же ты, – посочувствовал он Миляге, – и выглядишь плоховато. Кто это тебе так отделал физиономию?
– Никто.
– У тебя синяки.
– Я просто устал, вот и все.
Миляга снял свое тяжелое пальто и положил его на стул рядом с дверью, зная, что, когда он вернется за ним, оно будет теплым и покрытым кошачьей шерстью. Клейн был уже в гостиной и разливал вино. Всегда только красное.
– Не обращай внимания на телевизор, – сказал он. – Я в последнее время вообще его не выключаю. Весь фокус в том, чтобы смотреть его без звука. В немом варианте это гораздо забавнее.
Новая привычка Клейна мешала ему сосредоточиться. Миляга взял вино и сел на угол кушетки с торчащими в разные стороны пружинами. Там было легче всего отвлечься от телевизора, но все равно его взгляд время от времени скользил по экрану.
– Итак, мой Блудный Сын, – произнес Клейн, – каким несчастьям я обязан твоим появлением?
– Да не было никаких несчастий. Просто не очень удачный период в жизни. Хотелось побыть в приятном обществе.
– Забудь о них, Миляга, – сказал Клейн.
– О ком?
– Ты знаешь, что я имею в виду. Прекрасный пол. Забудь о них. Я так и сделал. Это такое облегчение. Все эти кошмарные соблазны. А время, потерянное в размышлениях о смерти, чтобы не кончить слишком быстро? Говорю тебе, у меня словно камень с плеч упал.
– Сколько тебе лет?
– Возраст здесь абсолютно ни при чем. Я отказался от женщин, потому что они разбивали мое сердце.
– Какое такое сердце?
– Я мог бы задать тебе точно такой же вопрос. Ну конечно, сейчас ты скулишь и заламываешь руки, но потом ты начнешь все сначала и совершишь те же самые ошибки. Это скучно. Они скучны.
– Так спаси же меня.
– Ну вот, начинается.
– У меня нет денег.
– У меня тоже.
– Значит, надо вместе их заработать. Тогда мне не надо будет жить у кого-нибудь на содержании. Я собираюсь снова поселиться в мастерской, Клейн. Я нарисую все, что ты захочешь.
– Блудный Сын заговорил.
– Послушай, не называй меня так.
– А как тебя еще называть? Ты совсем не изменился за последние восемь лет. Мир постепенно стареет, но Блудный Сынок ни в чем не изменяет себе. Кстати говоря...
– Дай мне работу.
– Не прерывай меня, когда я сплетничаю. Так вот, кстати говоря, я видел Клема в позапрошлое воскресенье. Он спрашивал о тебе. Набрал много лишнего веса, а его сексуальная жизнь приносит ему почти столько же несчастий, как и тебе. Тейлор заболел раком. Говорю тебе, Миляга, воздержание – единственный выход.
– Так дай мне работу.
– Это не так-то просто, как ты думаешь. В настоящее время спрос на рынке упал. И, скажу тебе прямо, у меня появился новый вундеркинд. – Он поднялся. – Дай-ка я тебе покажу. – Он провел Милягу в кабинет. – Парню двадцать два, и готов поклясться, что если бы у него в голове была хоть одна стоящая мысль, он стал бы великим художником. Но он такой же, как ты: у него есть талант, но ему нечего сказать.
– Спасибо, – кисло сказал Миляга.
– Ты же знаешь, что я прав. – Клейн включил свет. В комнате находилось три полотна, еще не оправленных в рамы. На одном из них была изображена обнаженная женщина в стиле Модильяни. Рядом был небольшой пейзаж под Коро. Но третье полотно, самое большое из всех, было настоящей удачей. На нем была изображена пасторальная сцена: три пастуха в классических одеяниях стояли, охваченные ужасом, перед деревом, в стволе которого виднелось человеческое лицо.
– Ты смог бы отличить его от настоящего Пуссена?
– Зависит от того, высохли ли краски.
– Как остроумно.
Миляга подошел, чтобы изучить полотно поподробнее. Он не был особым специалистом в этом периоде, но он знал достаточно для того, чтобы оценить мастерство художника. Фактура полотна была чрезвычайно плотной, краска положена на холст аккуратными равномерными мазками, тона наносились тонкими прозрачными слоями.
– Виртуозно, а? – сказал Клейн.
– До такой степени, словно это рисовал автомат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168