Изогнувшись, с гадким самочувствием последнего босяка он втиснулся в тесноту за руль и стронулся с места, следом двинулись и они; затем началось бесшумное, как в простудном кошмаре, беспредметное преследованье. Прожекторный свет из-за спины мешал вести машину и в стремленье оторваться, уйти из светового тоннеля, напрасно налегал режиссер на всякие рычаги и педали, отчего злосчастная жестянка то издавала жалобный дребезг, то пускалась скакать по-телячьи со ската на скат. Без чувства вражды или мести за один неотданный должок, только с печальным любопытством, поминутно настигая, чуть не подталкивая сзади, Юлия вела свою неслышную громаду за убегающим Сорокиным, позиция которого лучше всего определялась словами сверканье пяток... Догадываясь о дымковской проделке по наущению спутницы своей, Дуня присоветовала пропустить погоню мимо, но едва прижались к обочине, остановились и те. Такое сопровожденье не исключало и политической слежки, обычно она в те годы предшествовала аресту, – в режиссерском воображении развернулся было весь цикл последовательного, на ночных допросах, разрушения личности, но задняя машина внезапно свернула за угол, и тогда самое издевательство их странным образом вплелось в романтику сорокинского приключенья.
Еще далеко оставалось до Старо-Федосеева, когда Дуня пожелала выйти под предлогом посещенья подруги, причем в довольно глуховатом районе. К тому времени режиссер то ли устал смертельно, то ли начинал понимать, что в его прямых творческих интересах лучше не настаивать на немедленном раскрытии подвернувшейся тайны.
И как в прошлый раз, непонятный спазм тоски, сопровождающей утрату, заставил его выйти из машины:
– Мы с вами так и не договорились ни о чем. Мне ничего от вас не надо. Через пару ужасных недель я возвращаюсь со своей съемочной группой на юг... Потом еще месяца три хлопот и переживаний... Как мне найти вас после выпуска картины?
– О, я сама напомню вам о себе, когда потребуется... – И простившись, движением пальчика в рваной перчатке, как-то слишком быстро, без оглядки, потаяла в сумерках переулка.
Тамошняя тишина, воздух окрестности некоторое время хранили как бы тень ее присутствия. Режиссер с запозданием осознал, что стеснительное вначале приключение оборвалось без надежды на третью встречу, оставив по себе лишь щемящее, возраставшее с годами сожаление; позже, в одном генеральном выступлении, выясняя секрет прочности мировых шедевров сравнительно с ходовыми рукодельями современности, он определил его как некий квант той первородной, воспоминаньем или предчувствием пропитанной печали, что наравне со штурмовой одержимостью художника таится во всяком истинном творенье. Дерзость публичного суждения, насторожившего приятелей и дежурных стукачей, выдавала меру сорокинской тоски об упущенных свершениях, от века вознаграждаемых по высшей прометейской ставке – чахоткой, нищетой, безумием, больничной койкой, магаданской каторгой. Он потому и не носил своих медалей за усердие, что самому напоминали о пропащих годах его шумного и многосерийного бесплодия, – лучше было толковать его тем, другим, а прежде всего – что до сей поры подходящего сюжетца не наклюнулось. Последнее время, однако, особенно в интимной компании, все чаще поминал он про какие-то врата, несколько неожиданные в его словаре по своей архаической фактуре, причем подразумевался наглухо замкнутый от широкой общественности, в обыденность задрапированный проход куда-то, за порогом коего избранникам открывается горизонт священного и запретного прозренья. Одного томления по неизвестности иному хватило бы на полнометражный непреходящий боевик, и, конечно, эпизод с забавной владелицей непродажной тайны мог вполне послужить зерном, запевной нотой к такому, может быть, надэпохальному созданию. Однако, как ни мараковал полувсемирный режиссер, оперируя глубоко-эрудированной логикой с применением социалистического реализма, так и не далось ему дальнейшее прочтенье начатой было строки.
Закрыв ладонями лицо, вполне безопасно для своей репутации по безлюдности района, пытался он мнемонически закрепить в себе божественное впечатленье, которое быстро распадалось, утекая сквозь пальцы.
– Дверь, дверь, дверь... – вслух бормотал он, как пароль тайны, и, правду сказать, никому из его сослуживцев по искусству не доводилось наблюдать солидного, преуспевающего генерала от кино в таком нравственном неустройстве.
Целый месяц затем все собирался заказать кому-либо из выдающихся графиков современности цветной эстамп, чтоб висел над рабочим столом. Круто изменившаяся в чужой трактовке Дунина тема складывалась теперь приблизительно так – сплошная, во весь лист и без кромки неба поверху, крепостной кладки стена тонет в сумраке циклопического колодца; скользящий по выступам дикого камня с чахлой зеленью и плесенцой кое-где, тихий свет вечерний едва достигает середины, и надо присмотреться, чтобы различить внизу глухую, под полуциркульным несущим сводом архивольтой, железную, давно не открывавшуюся дверь, а дальше только сердце подскажет непонятное, извне пробившееся сиянье, высветляющее щербатый, плитчатый порог... Среди высокооплачиваемых мастеров капитального проектирования не нашлось ни одного Пиранези, хотя бы просто мечтательного мастерового на такого рода частную поделку, а через полгода самое волнение подзатихло под воздействием сытости и покоя, но замечено было, что даже наиболее казенные сюжеты, обкатанные в присутствии лишь подразумеваемой двери, по загадочной механике душевного катализа, начинали слегка светиться изнутри. Благодаря экономному пользованию, режиссеру Сорокину удалось растянуть полученную в тот памятный вечер порцию тайны до пенсионного возраста.
Было так забавно следить сзади за метаньями сорокинской жестянки в попытках ускользнуть от преследованья, что, будь немножко времени в запасе, Юлия непременно продлила бы свою в конце концов безвредную игру, чтобы при встрече, в развитие исторически сложившихся отношений посмеяться над приятелем. В тот раз ее не на шутку встревожило сделанное открытие из интимной жизни режиссера Сорокина, хотя по причинам, требующим особого разговора, огорчения ее были далеки от чисто женской ревности. В силу издавна разделявшей их социальной дистанции Юлия и в мыслях не допускала иных отношений с ним, кроме поверхностного приятельства с покровительственно-надменным оттенком, – как все прочее в мире, режиссер со всей его славой относился к разряду мягкой, безличной, удобной травы, по ней ходить. К тому же Сорокин был женат, и знатной Москве были общеизвестны его семейные бедствия – ранний брак с женщиной старше себя, уже несколько лет экзотическим недугом прикованной к постели, так что у Юлии не имелось оснований строго судить о его нередких, по слухам, развлечениях на стороне. Однако, сколько ни вглядывалась в Дуню поверх балюстрады, не могла понять сомнительный выбор этого высокоинтеллектуального капризника, вряд ли объяснимый спешкой или неряшливостью, разве только причудами артистической неполноценности. Конечно, из такой мизерабельной простушки, при самых скромных расходах, легче было исторгнуть слезу благодарности, ужас приобщенья к высшему греху, что при известном воображенье могло не только возместить известные телесные изъяны, но и доставить дьявольскую гордость совращенья... но, право же, в резервных цветниках кинематографии за ту же цену можно было сыскать милашку и попригляднее. Следовательно, не мужские, а только режиссерские соображения привели к ней сюда Сорокина, и так как страх обычно подсказывает худшие варианты, Юлия увидела в их свидании за пальмами прямую угрозу тем самым своим интересам, выше которых не было в ее жизни. Занятней всего, что, почти обладая первоисточником чудесной феерии, уже обступавшей отовсюду, она так и не сумела пока разобраться в ней до конца, даже когда вторично на протяжении того же вечера постучалась к ней в лице, некоторым образом, своего посланца.
Глава XXX
Издали еще видней, насколько благоразумней было рассчитывать не на Сорокина, бессильного по масштабу представшего дела при всем ореоле его мнимого великолепия, а на самого Дымкова, которому в ту пору ничего не стоило вызволить из беды старо-федосеевского батюшку. Намерение на свой риск обратиться непосредственно к ангелу возникло у Никанора Шамина к концу первого же дня катастрофы, когда уже стемнело на дворе, а не сказавшаяся при отъезде Дуня все еще не возвращалась из Химок; он же должен был помочь встревоженным старофедосеевцам и в розысках Дуни. Конечно, Никанорово решение обратиться к потусторонней помощи, хотя и предпринятое в извинительных обстоятельствах крайней нужды, выглядело для него, передового студента общественника, непростительным суеверием. В извинение себе мог бы он лишь указать, что раздираемый на части преданностью к Дуне и жалостью к старухе, с одной стороны, и позором отступничества от материалистического учения – с другой, дотянул дело до последней минутки. Уже смеркалось в окнах, а еще еды не варили, печей не затапливали, невзирая на опасность заледенеть здесь до второго пришествия, и все сидели с опущенными лицами вкруг пустого стола, в томительном и постыдном ожидании, когда их добрая, беззащитная, самоотверженная дочка, подружка и сестра притащит в горстке, высыпет перед ними свои мокрые от слез девичьи копеечки, добытые не от того ли пронзительно-милосердного незнакомца, что близ Рождества подвозил ее, охромевшую, в своей роскошной крытой машине?
На исходе девятого часа Никанор с полушубком в руках, издавая угрожающее гуденье и сам словно взорвавшийся, ринулся на крыльцо с прямым направлением на московский цирк. Уже не менее двух недель по городу пестрели узкие, тревожно черные афишные наклейки с одним лишь словом под красной стрелой – Бамба. Незадолго до катастрофы загадочный наставник, шуруя что-то в ящике своего деканского стола, ироническим намеком – на какие, дескать, вершины, восходит наш с вами запредельный артист, раскрыл оцепеневшему Никанору этот, всех с ума сводивший псевдоним. Простейшая логика вела к спасительной цели – при всей своей учености студент в простоте душевной полагал, что советская власть помилует домик со ставнями, если милльон отступного выложить к ее ногам... Однако для успеха требовалось застать ангела в цирке до конца представления, для чего, в свою очередь, приходилось в рекордно короткий срок совершить поистине героический бросок через весь город вопреки не только светофорам, графикам или правилам перехода улицы, но и физическим законам перемещенья тел. Несмотря на такую перегрузку, ему посчастливилось в дороге подобрать оправдательный предлог своего визита к лицу, идеологически неправомерному, и в том состоял компромисс с совестью, чтобы признать в ангеле неизученную разновидность порхающего по вселенной, разумного мотылька, способного осветить для науки кое-какие темные проблемы звездной баллистики, того-сего, но пуще всего интересовала материя как таковая, а именно – если количество ее постоянно, то сколько в общей наличности, если же убавляется – то куда, а прибавляется – откуда? Диалектический подход к такому визиту несколько смягчал в Никаноре угрызения совести, примирял в нем прогрессивного мыслителя и собственно человека с его сердечными слабостями. Хотя дымковский номер занимал лишь вторую, гораздо меньшую часть программы, вся артистическая тройка Бамба к тому времени уже находилась в цирке. Юлия потому и прервала свою изысканную римскую забаву над Сорокиным с его жестяной таратайкой, что по пути обещалась заехать на квартиру за отцом, научно пояснительное антре которого предшествовало номеру короля иллюзионистов, – старик же, верный традициям великого Джузеппе, требовал от партнеров быть на месте задолго до начала, и сам отказывался от послаблений и скидок на собственные многочисленные немощи. По шумной молве, хотя и без газетных извещений почему-то, молодые обитатели домика со ставнями и раньше догадывались о необычайной карьере старого знакомца, но лишь теперь, в непосредственной близости, Никанору предстояло оценить масштаб той выдающейся, если не генеральной сенсации века.
В утвержденье евангельской истины и в опроверженье некоторых иных можно было наглядно убедиться, что людская потребность в чуде ничуть не слабее их нужды в коренных благах с хлебом во главе. Наиболее сообразительные современники, московские старожилы в особенности, смущенные необъяснимой поблажкой властей, разрешавших триумфальное поклонение частному лицу, не члену партии к тому же, высказывали предположенье, что под маской мнимого чародея скрывается опытный, в чине полковника, деятель тайного сыска, имеющий порученье, на манер знаменитых китайских ста цветов, выявить наиболее закоренелых мистиков для крупнейшей гекатомбы в честь одного назревавшего тогда юбилея.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116