Просветителю Иннокентию куда легче было доказывать своим алеутам величие небесного монарха его рожденьем от девы, воскресеньем из объятий трехдневной смерти или еще более, на уровне их развития, доходчивыми аргументами, вроде хождения пешком по морю и претворения воды в хмельной свадебный напиток. Вся эта благолепная мишура чисто земного поклонения не в духе, а в теле становилась приемлемой лишь в категории поэтического образа, и уж никакому Тертуллиану было бы не отбиться нынче от коварных сомнений, все чаще последнее время, за сапожным верстаком, нападавших на старо-федосеевского батюшку. «Не приспел ли срок и обветшалому христианству уходить на покой в обитель детских снов, совместно с разумом, под руки с обеих сторон, возводивших к славе род людской по ступеням безотчетного ужаса, созерцательного благоговенья и послезавтрашней логической достоверности?» Невольно оживало в памяти еще с семинарских времен запавшее туда упоминанье одного заезжего ученого богослова о неких несторианах древности, что уже в те времена при изображенье распятия обходились без обязательных гвоздей и сукровицы, на чем доселе настаивает иезуитский агитпроп... Сказанное отнюдь не означало крушенья веры Матвеевой, а лишь болезненное ожиданье неведомого, Христу на смену грядущего пророка, который привнесет в мир несколько иное толкованье добра и света, зато в корне отменяющее: поблажку знатным и примененье молитвы (бескорыстного общенья с небом) как универсальной и, чем в особенности тяготился в качестве совестливого батюшки, безуспешной панацеи от низменной печали вроде грыжи, старости или безденежья. В нищете воспитанный, он по примеру евангельского эпизода и в тайне от самого себя мирился не только с железными, на сей раз, бичами для изгнанья торговой нечисти из созидаемого ныне всемирного храма, но и с неизбежным сносом запустелых кое-где церковных строений, тем более что и юное христианство не щадило античных алтарей. «О, лишь бы во всеобщую пользу!» Однако, возлагая на себя унылое бремя соглашательства, лишь бы сквозь бурю донести свет истины до потомков, он затруднялся поведать ее уже ближайшему из них. Нет, не боязнь ввести молодого человека во грех осмеянья, а лишь нехватка должных слов в современном обиходе повергала о.Матвея в мучительную немоту, даже содрогнулся при мысли: аргументы какого ужаса потребуются однажды истине, чтобы напрямки, сквозь рогатки разума пробиться в сердце человеческое. Тотчас бредовое воображенье высветило из тьмы все тот же силуэтный, на фоне зарева, абрис всадника, который сверху, зарывшись головою в небо, взирает на бездумно резвящийся мир через рубеж столетья.
Хуже всего было, что мальчишка с голубоватым железцем во взгляде не торопил с ответом, не ловил на противоречиях, не давал повода постращать загробным возмездием за неверие. Напротив, не ограничивая во времени, даже отвел глаза в сторонку, чтобы не смущать вниманьем суетливо виноватые стариковские руки. Да кабы еще в застенке происходило дело: плеть – дыба – клещи раскаленные на виду, чтобы ореолом мученичества, не совершая измены, заслониться от самого себя, а то... Душевный упадок совпал с приступом несомненной теперь простуды, и пока в задышке смятенья искал открытым ртом воздуха, которого и не было нигде, то почудилось даже, что и усатый вождь, раскуривавший свою трубку на стенке, тоже прислушивается к наступившему знаменательному молчанью.
– Еще минуточку, сейчас я тебе все изъясню... опять в висках заломило! – Но вот уж и некогда, да, пожалуй, и неловко стало в крайний момент перед расставаньем навсегда посвящать отбывающего паренька в причудливые переживания отдаленнейших предков, чьих и костей-то не сохранилось в помине.
Ненадолго Матвея постигло нестерпимое, тоской одиночества окрашенное чувство покидаемого, наверно, всем знакомое – при отходе даже чужих поездов от перрона. В сущности ничего не происходило, однако нездоровье подобно лупе расширяло скрытный смысл центрального, может быть, не поддающегося словам события современности; ближе всего было сравнить его с запуском ракеты дальнего действия, как оно лишь дважды, вряд ли чаще, случалось в прошлом человечества. Кстати, давешний, над головой промчавшийся грохот тоже чем-то напоминал рев запущенных моторов... Нет, вовсе не Матвею с его кораблем мертвых предстояло отходить в море вечности от старо-федосеевского причала, а этот молодой человек в тысячекратном качестве отправлялся в щемящую сердце даль, оплавляя всяческую жизнь под собою, включая ликующих провожатых. Это как в школе: надо стереть с доски, чтобы написать заново! Благодаря искусной обработке двух предшествующих веков, пилот насколько был раскрепощен от обременительных, порою заразных пережитков старины, что по некоторым своим параметрам был не то чтобы мальчик, не младенец даже, а – чтобы не обидеть праотца грядущих поколений, еще моложе. Все у него было впереди, и потому ничего не брал с собою, кроме насущных, на первое время, коммунальных чертежей да качественно новых, в себе самом, иероглифов наследственности, благоприобретенной титаническим подвигом предков. Но хотя социальная и прочая инженерия полета рассчитана лучшими инженерами мечты и все предполагалось в наилучшем виде, сроки и конечный пункт прибытия оставались неизвестны – как, впрочем, и в позапрошлый раз, при отправленьи с палеозойского космодрома. Равным образом и остальной экипаж ракеты не подозревал ни всемирной важности или смертельной опасности предстоящего броска, ни даже какая толкательная сила выносит их в бескрайний, даже днем черный простор неба. Лишенные возможности оглянуться, они вообще не видят, чего и сколько сгорает у них позади. Меж тем, горючим служила сумма великой цивилизации, ее материальные и духовные накопления, сладостная память о былых огорченьях и находках. Самый Бог вчерашний сгорал в плазменной, все живое оплавлявшей струе, чтобы не однажды, надо полагать, в еще более загадочных ипостасях встречать путников на очередных кругах и перекрестках... Дальнейший разговор в комендатуре и должен был прерваться из-за столь быстро возраставшего расстояния, что неслышны становились голоса... В поиске решенья Матвеевой участи горбун попеременно щурился то на сводчатый, испещренный всякими трубами потолок, тотчас за которым мнилось небо, или на искусительно молчавший справа, буквально под рукою телефонный аппарат, то на уловленного бродягу, подозреваемого в хищенье государственного достоянья. Теперь перед батюшкой во всем своем неподкупно-увечном величии как олицетворенье высшей справедливости находился скорее прокурор по делам надмирного порядка, нежели со скуки любопытствующий калека. Испытующим взором Пилата глядел он на обвисшую с креста фигурку, устами верующих процелованную до исподнего металла и кротко сиявшую под казенной лампой советской комендатуры. Казалось, ждал от казненного любого чудесного свидетельства его божественности... и такая ультимативная жестокость искрилась из-под низко опущенных век в глубине запавшей глазницы, что священник через силу и машинально накинул на распятье краешек полотенца, на котором покоилось.
Сказывались несчастные часы отдохновенья в сомнительном трамвайном пристанище на сквозняке. Простудная муть временами застилала сознанье, жаркая немочь клонила к земле.
Меж тем, пора было отвечать на не заданные вслух вопросы – откуда взялась боль на земле, почему горя и радости роздано людям не поровну? Ведь, казалось бы, так легко было объяснить доброту Христову даже мальчишке, если бы не горбун! Да и как было изложить калеке, не вкусившему запретных сладостей бытия, самую трудную из богословских тонкостей: роковое отличие обычного житейского нарушения заповеди от первородной, изгнанием из рая наказанной греховности Адамовой. К слову, сомневаясь не в подвиге Христовом, а лишь в логичности его, батюшка в проповедях своих и пытался истолковать пастве сошествие его в ад ради спасенья наследственно обреченных гневным напутствием Господним, отчего догмат, ставший объединительным паролем верных, превращался в заурядный миф библейской древности. И тут, в кратком проблеске после очередного приступа недомоганья, о.Матвей виноватым взором изнутри увидел хозяина своей судьбы во всем его суровом прокурорском обличье.
Перед ним, откинувшись к спинке кресла, сидел как бы придавленный сверху, без возраста парнишка, точнее молоденький старичок в бедном ватнике на тесемках, подбородок втесную прижат к выпяченной груди, так что с зияющими глазницами лицо приходилось на уровне плеч, а чуть склоненная набок голова лежала на образовавшейся площадке, как отрубленная. Помнилось, нигде не имелось указания, что необратимое уродство будет у Бога сопричислено к подвижничеству высшей категории. Тут, по человечности считая всех не сознающих своего полноценного бытия, себя с тогдашними горестями в том числе, неоплатными должниками калечной братии, о.Матвей содрогнулся при мысли, что и с него, вчистую обделенного, причитается нечто небесам за счастье существованья. И едва пожалел своего беспощадного судию, тотчас в их отношениях наметился решительный перелом в сторону если не сближенья, то хотя бы временного взаимопониманья. В частности, уже проявив преступный интерес к запретной доктрине распятого, теперь совершал вопиющее потворство задержанному, в смысле промедления с передачей в специнстанцию на предмет выяснения его причастности к мировому империализму. Такого рода должностные вольности, кабы раскрылись, должны были жестоко сказаться на скромном пенсионе полунищей железнодорожной вдовы и проживающего на ее пайке и. о. коменданта, не говоря уже о судьбе штатного лица, доверившего постеречь важный, пускай на нулевом уровне стройки, объект сомнительному работнику без классового чутья и профессиональной закалки.
Оказалось также, доставляемое уродством непрестанное умиранье, обрекающее одних на бунт и отрицанье, других толкает на пристальное изучение постигшей их несправедливости: по мере угасания солнца жизнь стремится приспособиться к наступающей тьме. Очевидно, беглое и личное ознакомленье с загробной приманкой Матвеева ремесла, догмой о посмертном возмещении необратимых земных печалей, ненадолго подтвердило в его глазах сложившуюся у обездоленных репутацию христианства как древней исторически наиболее устойчивой нравственной системы мирозданья, созданной людьми для сносного пребывания в ней. Дальнейшим событиям предшествовал совсем откровенный диалог, где фамильярное обращение со священником диктовалось лишь человеческим равенством противников, а не мнимым старшинством младшего из них.
– Ты не дрожи, не бойся меня, что как на троне сижу... я не страшный: я очень бедный! – ненадолго и весь напоказ приоткрылся полновластный владыка Матвеевой судьбы. – Это неверно, будто нашего брата, горбачей да карликов, по злобе ихней при воротах на привязи заместо псов можно держать, почему здесь и посажен. Мы смирные... Но горб и есть постоянная цепь моя: из окна поверх занавески в жизнь гляжу. Не подумай, что ропщу... вон у верблюда их целых два, а помалкивает, чтобы третий не нажить. Жаба не потому в подполье прячется, что срамной наготы стыдится, но куда щекотней, когда в бане, например, люди глядеть на тебя брезгуют. Зато от страха свободен: никого на свете не боязно. Вот предам тебя на растерзанье или на волю отпущу и, в случае чего, ни о чем тужить не стану. Мне в жизни моей терять нечего!
– Не зарекайся раньше сроку: всегда найдется что-нибудь для потери, пока жив человек, – своеобычно, надеждой на будущее попытался образумить его священник. – Ты еще не старик, а душа и вовсе возраста не имеет, смерти не подвержена... и что ни случится на свете, всегда бывает продолженье. Так что, досыта нахлебавшись горечи земной, зачем тебе, дружок, не пригубив, отрекаться сладости небесной?
– Вот и было бы интересно выяснить заранее, в чем она, хваленая тамошняя сладость, – с заблестевшими глазами оживился следователь. – Уж я маманю мою тормошил намедни как скорую кандидатку – на что это похоже – рай? Видать, вроде хорошего санатория: кино бесплатное через день, мороженое до отвалу, птички заграничные круглосуточно в пальмах верещат... В общем-то постный, пресный харч и ни малейшего намека, что время от времени, кому за выслугу лет, кому за причудливое телосложенье, вроде моего, возьмут да и подкинут в праздничный паек чего-нибудь с сольцой, скоромненькое, в смысле земное, скажем, разок-другой нарушить благочестие, травку райскую помять... ну, и прочее, кто чем при жизни разговеться не успел. Старушка моя лишь молчала да головой качала, но обещаньице известить по прибытии на место не дала!
– А не смейся: никто тебе, дружок, и не возьмется обрисовать в подробностях царство небесное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
Хуже всего было, что мальчишка с голубоватым железцем во взгляде не торопил с ответом, не ловил на противоречиях, не давал повода постращать загробным возмездием за неверие. Напротив, не ограничивая во времени, даже отвел глаза в сторонку, чтобы не смущать вниманьем суетливо виноватые стариковские руки. Да кабы еще в застенке происходило дело: плеть – дыба – клещи раскаленные на виду, чтобы ореолом мученичества, не совершая измены, заслониться от самого себя, а то... Душевный упадок совпал с приступом несомненной теперь простуды, и пока в задышке смятенья искал открытым ртом воздуха, которого и не было нигде, то почудилось даже, что и усатый вождь, раскуривавший свою трубку на стенке, тоже прислушивается к наступившему знаменательному молчанью.
– Еще минуточку, сейчас я тебе все изъясню... опять в висках заломило! – Но вот уж и некогда, да, пожалуй, и неловко стало в крайний момент перед расставаньем навсегда посвящать отбывающего паренька в причудливые переживания отдаленнейших предков, чьих и костей-то не сохранилось в помине.
Ненадолго Матвея постигло нестерпимое, тоской одиночества окрашенное чувство покидаемого, наверно, всем знакомое – при отходе даже чужих поездов от перрона. В сущности ничего не происходило, однако нездоровье подобно лупе расширяло скрытный смысл центрального, может быть, не поддающегося словам события современности; ближе всего было сравнить его с запуском ракеты дальнего действия, как оно лишь дважды, вряд ли чаще, случалось в прошлом человечества. Кстати, давешний, над головой промчавшийся грохот тоже чем-то напоминал рев запущенных моторов... Нет, вовсе не Матвею с его кораблем мертвых предстояло отходить в море вечности от старо-федосеевского причала, а этот молодой человек в тысячекратном качестве отправлялся в щемящую сердце даль, оплавляя всяческую жизнь под собою, включая ликующих провожатых. Это как в школе: надо стереть с доски, чтобы написать заново! Благодаря искусной обработке двух предшествующих веков, пилот насколько был раскрепощен от обременительных, порою заразных пережитков старины, что по некоторым своим параметрам был не то чтобы мальчик, не младенец даже, а – чтобы не обидеть праотца грядущих поколений, еще моложе. Все у него было впереди, и потому ничего не брал с собою, кроме насущных, на первое время, коммунальных чертежей да качественно новых, в себе самом, иероглифов наследственности, благоприобретенной титаническим подвигом предков. Но хотя социальная и прочая инженерия полета рассчитана лучшими инженерами мечты и все предполагалось в наилучшем виде, сроки и конечный пункт прибытия оставались неизвестны – как, впрочем, и в позапрошлый раз, при отправленьи с палеозойского космодрома. Равным образом и остальной экипаж ракеты не подозревал ни всемирной важности или смертельной опасности предстоящего броска, ни даже какая толкательная сила выносит их в бескрайний, даже днем черный простор неба. Лишенные возможности оглянуться, они вообще не видят, чего и сколько сгорает у них позади. Меж тем, горючим служила сумма великой цивилизации, ее материальные и духовные накопления, сладостная память о былых огорченьях и находках. Самый Бог вчерашний сгорал в плазменной, все живое оплавлявшей струе, чтобы не однажды, надо полагать, в еще более загадочных ипостасях встречать путников на очередных кругах и перекрестках... Дальнейший разговор в комендатуре и должен был прерваться из-за столь быстро возраставшего расстояния, что неслышны становились голоса... В поиске решенья Матвеевой участи горбун попеременно щурился то на сводчатый, испещренный всякими трубами потолок, тотчас за которым мнилось небо, или на искусительно молчавший справа, буквально под рукою телефонный аппарат, то на уловленного бродягу, подозреваемого в хищенье государственного достоянья. Теперь перед батюшкой во всем своем неподкупно-увечном величии как олицетворенье высшей справедливости находился скорее прокурор по делам надмирного порядка, нежели со скуки любопытствующий калека. Испытующим взором Пилата глядел он на обвисшую с креста фигурку, устами верующих процелованную до исподнего металла и кротко сиявшую под казенной лампой советской комендатуры. Казалось, ждал от казненного любого чудесного свидетельства его божественности... и такая ультимативная жестокость искрилась из-под низко опущенных век в глубине запавшей глазницы, что священник через силу и машинально накинул на распятье краешек полотенца, на котором покоилось.
Сказывались несчастные часы отдохновенья в сомнительном трамвайном пристанище на сквозняке. Простудная муть временами застилала сознанье, жаркая немочь клонила к земле.
Меж тем, пора было отвечать на не заданные вслух вопросы – откуда взялась боль на земле, почему горя и радости роздано людям не поровну? Ведь, казалось бы, так легко было объяснить доброту Христову даже мальчишке, если бы не горбун! Да и как было изложить калеке, не вкусившему запретных сладостей бытия, самую трудную из богословских тонкостей: роковое отличие обычного житейского нарушения заповеди от первородной, изгнанием из рая наказанной греховности Адамовой. К слову, сомневаясь не в подвиге Христовом, а лишь в логичности его, батюшка в проповедях своих и пытался истолковать пастве сошествие его в ад ради спасенья наследственно обреченных гневным напутствием Господним, отчего догмат, ставший объединительным паролем верных, превращался в заурядный миф библейской древности. И тут, в кратком проблеске после очередного приступа недомоганья, о.Матвей виноватым взором изнутри увидел хозяина своей судьбы во всем его суровом прокурорском обличье.
Перед ним, откинувшись к спинке кресла, сидел как бы придавленный сверху, без возраста парнишка, точнее молоденький старичок в бедном ватнике на тесемках, подбородок втесную прижат к выпяченной груди, так что с зияющими глазницами лицо приходилось на уровне плеч, а чуть склоненная набок голова лежала на образовавшейся площадке, как отрубленная. Помнилось, нигде не имелось указания, что необратимое уродство будет у Бога сопричислено к подвижничеству высшей категории. Тут, по человечности считая всех не сознающих своего полноценного бытия, себя с тогдашними горестями в том числе, неоплатными должниками калечной братии, о.Матвей содрогнулся при мысли, что и с него, вчистую обделенного, причитается нечто небесам за счастье существованья. И едва пожалел своего беспощадного судию, тотчас в их отношениях наметился решительный перелом в сторону если не сближенья, то хотя бы временного взаимопониманья. В частности, уже проявив преступный интерес к запретной доктрине распятого, теперь совершал вопиющее потворство задержанному, в смысле промедления с передачей в специнстанцию на предмет выяснения его причастности к мировому империализму. Такого рода должностные вольности, кабы раскрылись, должны были жестоко сказаться на скромном пенсионе полунищей железнодорожной вдовы и проживающего на ее пайке и. о. коменданта, не говоря уже о судьбе штатного лица, доверившего постеречь важный, пускай на нулевом уровне стройки, объект сомнительному работнику без классового чутья и профессиональной закалки.
Оказалось также, доставляемое уродством непрестанное умиранье, обрекающее одних на бунт и отрицанье, других толкает на пристальное изучение постигшей их несправедливости: по мере угасания солнца жизнь стремится приспособиться к наступающей тьме. Очевидно, беглое и личное ознакомленье с загробной приманкой Матвеева ремесла, догмой о посмертном возмещении необратимых земных печалей, ненадолго подтвердило в его глазах сложившуюся у обездоленных репутацию христианства как древней исторически наиболее устойчивой нравственной системы мирозданья, созданной людьми для сносного пребывания в ней. Дальнейшим событиям предшествовал совсем откровенный диалог, где фамильярное обращение со священником диктовалось лишь человеческим равенством противников, а не мнимым старшинством младшего из них.
– Ты не дрожи, не бойся меня, что как на троне сижу... я не страшный: я очень бедный! – ненадолго и весь напоказ приоткрылся полновластный владыка Матвеевой судьбы. – Это неверно, будто нашего брата, горбачей да карликов, по злобе ихней при воротах на привязи заместо псов можно держать, почему здесь и посажен. Мы смирные... Но горб и есть постоянная цепь моя: из окна поверх занавески в жизнь гляжу. Не подумай, что ропщу... вон у верблюда их целых два, а помалкивает, чтобы третий не нажить. Жаба не потому в подполье прячется, что срамной наготы стыдится, но куда щекотней, когда в бане, например, люди глядеть на тебя брезгуют. Зато от страха свободен: никого на свете не боязно. Вот предам тебя на растерзанье или на волю отпущу и, в случае чего, ни о чем тужить не стану. Мне в жизни моей терять нечего!
– Не зарекайся раньше сроку: всегда найдется что-нибудь для потери, пока жив человек, – своеобычно, надеждой на будущее попытался образумить его священник. – Ты еще не старик, а душа и вовсе возраста не имеет, смерти не подвержена... и что ни случится на свете, всегда бывает продолженье. Так что, досыта нахлебавшись горечи земной, зачем тебе, дружок, не пригубив, отрекаться сладости небесной?
– Вот и было бы интересно выяснить заранее, в чем она, хваленая тамошняя сладость, – с заблестевшими глазами оживился следователь. – Уж я маманю мою тормошил намедни как скорую кандидатку – на что это похоже – рай? Видать, вроде хорошего санатория: кино бесплатное через день, мороженое до отвалу, птички заграничные круглосуточно в пальмах верещат... В общем-то постный, пресный харч и ни малейшего намека, что время от времени, кому за выслугу лет, кому за причудливое телосложенье, вроде моего, возьмут да и подкинут в праздничный паек чего-нибудь с сольцой, скоромненькое, в смысле земное, скажем, разок-другой нарушить благочестие, травку райскую помять... ну, и прочее, кто чем при жизни разговеться не успел. Старушка моя лишь молчала да головой качала, но обещаньице известить по прибытии на место не дала!
– А не смейся: никто тебе, дружок, и не возьмется обрисовать в подробностях царство небесное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116