Шустрые воробьишки так и вертелись у него под метлой, дразнили подметалу, а он, обернувшись к хвастунам, задирал им на голову пернатую одежку, перстом добирался до просвечивающего тельца, а те с разлету кидались в ближнюю воду, целые радуги брызг подымая встречь. В иное время не было о.Матвею отрадней зрелища, глаз бы не сводил, заслонясь ладошкой от восходившего солнца, а тут ровно ослеп, захваченный вопросительными раздумьями о покидаемых, и чем дальше, тем страшнее было вслух признаться в них.
Сколько раз ранним зимним вечерком наблюдал он близ кафе да у кино одиноких крашеных девчат Дунина возраста, как, пожимаясь от поземки, форсят они в сквозных чулочках, ножки кажут с тревожной приглядкой по сторонам – то ли подстерегают купца, то ли милиции остерегаются: с некоторых пор за такое поведенье, порочащее новый светлый мир в глазах иностранцев, всех гулящих девок с наголо обритыми башками вывозят в стоверстную даль Подмосковья, откуда и возвращаются те вприпрыжку, простирая руки к дяденькам в теплых кабинах попутных машин. Безработица, слава Богу, кончилась на Руси, но чистки элементов оставались, а голод да беда по-прежнему стыда не знают! Единственно оберегало Дунюшку – как ни румянь, ни подкрашивай, все одно некрасивая, разве что молоденькая, лакомая на особый вкус, и в складках могущественной цивилизации уж непременно отыщутся нуждающиеся в обслуживании клиенты с причудами и равновесными изъянами. Господин грез никогда не гнушался тощеньким, с цыплячьим тельцем: больше съешь!
В обоих толстых столбах кладбищенских ворот имелось по глубокой нише с ветхой скамеечкой внутри. Оттого, что на склоне лет расставанье не дается сразу, старики без сговора втиснулись и туда на полминутку.
– Ну-ка, посидим напоследок... И ни о чем в жизни не попросила ты у меня. Уж как тебе хотелося разочек по морю прокатиться, а я недогадкой прикидывался. Поп при своем приходе ровно пес на цепи... Вышла бы за косого заместо меня, глядишь, пировала теперь в лимонной роще у моря синего на бережку! – и стыдясь поздней неуместной ревности перед разлукой навечно, виновато опустил глаза. – Он и в семинарии до дамского полу сластена был. Помнишь, как он на тебя поглядывал?
– Еще бы: вовек не отмоешься, – откликнулась старуха. – Бывало взглянет – ровно до пят облизал всю.
– Чего задумалась?
– Ровно скворцы согласные сидим, уселися.
– Истинно что твои скворцы... И насчет Скуднова ты не жалей, таких людей нельзя без дела тормошить. Времена только развиваются, не ровен час чего и похуже приспичит: как кубышка, пусть лежит до поры. Меня не жалей, без полынки и сенца не бывает. Истинно сказано: вся прах, вся пепел, вся персть. Оно, может, еще и не сгонят вас, если письмо посодействует... а коли обойдется, то и часу в десятом, как дети улягутся, выходи ко мне на крыльцо посидеть... мысленно буду ждать тебя на приступочке.
– В дождь и стужу на руках приползу! – клятвенно кивала старуха.
– За хозяйством само собой приглядывай да парнишку сразу-то в хомут не впрягай, Надорвется без одышки, еще мальчик. Слезьми упрашивай, на колени стань, сбереги от описи Вадимовы сапоги... Как ты ему с пустыми-то руками в очи глянешь? И еще: не вздумай попрекать, буде воротится твой любимец, а то навек утратишь. А пуще о Дунюшке разум кровью обливается: такая за нас с тобой сердечко свое в омут житейский кинет. Помнишь, как Сонечка у Достоевского, вместе читали, синим огоньком сгорала без единого попреку! Телом своим прегради ей скользкую дорожку... особливо ежели обернется, что Егора по родству загребут. На худой конец сама умертвися, прикинься, будто угорела, деток от себя облегчи. А Бога не бойся, он свой, войдет в твое положение, простит. На коленки встану, Христом тебя заклинаю, Парашенька, дочку не допускай в лахудры-то, вроде как у пьяницы того, помнишь, в книжке читали? А нашей-то вдвое горше придется. Непременно найдется иной, больших денег не пожалеет, чтоб доверху ее, по самые глазыньки хмельные скверной своей накачать, да по щекам ее потом, поповну-то... за Бога, за Россию, все по щекам, пока пальцы у него не занемеют!..
– Господи, чего ты бормочешь, поп... – крестилась со страху Прасковья Андреевна. – Я и сама еще в силах, чужое постирать могу, если сидя... да и Никашка не допустит, сам убьется и любого за нее зарубит: жалеет он ее...
– Вот и хорошо!.. А то ведь и товару-то в Дуньке на грош, а найдутся на русской-то погорельщине поповной полакомиться, тут девичья слеза приправа к удовольствию, слаще нет. Прости, расшумелся, жалко...
Уж и фонарь погас, одиночные людские фигуры появлялись вдалеке, пора было уходить, а все не получалось. Безветренное, до рези синее небо окраины было такое чистое – ни птицы, ни облачка, ни копотинки в нем, даже возникло сожаление, что за недосугом, видно, так никогда и не насладились досыта рассветной тишиной, потом маневровый гудок с окружной дороги напомнил старикам, что пора и расставаться.
Уходя, Матвей заплакал и махнул рукой торопливо.
– Теперь я полностью укомплектованный бродяга, ни один грабитель не польстится, – подымаясь, пошутил о.Матвей. – А знаешь, Параша, всего повидали, а ведь мы с тобою неплохо пожили, а? Я тебя не обижал.
– Уж чего там, было разок... – с давней девичьей усмешкой подмигнула та и, вдруг сморщась, припала к Матвеевой руке, он же, видно, по профессиональной привычке, покрыл ее темя ладонью.
Гул и дымы помаленьку засоряли пророзовевшую небесную тишину. Можно было там и посуше выбрать, но о.Матвей зачем-то двинулся по самой мокряди, приучая себя к невзгодам странника. Он не оборачивался, чтоб зарубцевать скорей... Когда же оранжевый короб на горбу и острожная мурмолка над ним бесповоротно скрылись за выступом кладбищенской ограды, Прасковья Андреевна вдовьим жестом оправила головной платок и воротилась в дом топить печь.
С начатками грамоты из закапанной воском Минеи привилась о.Матвею ранняя склонность к одиночеству и размышленьям. От дьячка, пастуха и бондаря, первых наставников детства, чаще всего доставалось пареньку за неприличное, по крестьянскому обиходу, пристрастие ко всяким очевидным бесполезностям. Больше сластей нравилось ему созерцать праздничное чудо радуги или, оцепенев на лужке, слушать полуденное молчание травы, и даже после женитьбы нередко тянуло о.Матвея побродить босичком по пламенеющим в закате холмам и отмелям. С годами ребячья тяга к несбыточным путешествиям даже усилилась чаяньем иных стран волшебных, никак не сходных со скудной действительностью, а вера в существованье самой совершенной из них определила выбор его профессии. Одно время казалось, что тут оно, рядком, когда же выяснилось истинное расстояние до царства Божьего, стали манить о.Матвея здешние, столбовые, с неизвестностью впереди, дороги человечества. По слухам, именно в стремлении к недостижимому и заключается блаженство мудрых.
Из всех зрительных образов детства глубже всего запали в Матвееву память прежние русские странники, как легкой машистой походкой идут они сквозь житейскую толчею, степенные и опрятные, от всего отрешенные старики, пропахшие берестой и полынкой. Не гнетут их забота и хворость, не горбит имущество стоимостью в медный грош. Солнышком да росами выбеленный азям на плечах, да холстинка на отход души в полупустой котомке и как будто нездешняя, не наша пыль на их лаптях – в каком из простых сердец не будили они вздоха благородной зависти?.. Так идут они с вешнего половодья по первый снежок, вникая в происходящие по сторонам великие тайности, именно обыденностью своею сокрытые в природе от постороннего глаза. И все попутное, благое и темное, мнится их бесстрастному глазу игрою одушевленных стихий – гроза и роща под ветром, пожар или ярмарка, – от зорьки до зорьки шагают, благовейным помыслом нацелясь на никому незримые дивные обители с пылающими куполами и башнями розового кирпича, пока не призовут на ночлег сладчайший дымок из попутного селенья, звон вечернего молока о подойник. На каждом дворе стол им и пристанище в обмен на нехитрую, за полночь, повесть о всякой заведомо наивной всячине, тем и драгоценной для души, что вовсе не попадается в сутолоке жизни. Непременно надо для здоровья нации, чтобы кто-то детскими очами, просто так, безотрывно глядел в небо.
С годами старо-федосеевского батюшку стало привлекать странничество как избавление от непосильных под старость житейских обязательств. Близилась пора, когда главное вроде сделано и новое поздно начинать, да и незачем. Уже временами такая осенняя прозрачность наступала в душе, на тыщу верст видать во все стороны и не жаль былых излишеств младости, а только радуешься невесть чему. Как зверя инстинкт общности уводит умирать во мрак и глушь лесные, чтобы падалью своей не омрачать праздник жизни, так и Матвея с некоторых пор потянуло в пустыню православного отшельничества с ее классическими приманками, как беседы мудрых с самим собою или сладчайшая печаль уединенья, пресловутое лакомство праведников с последующим счастьем раствориться безбольно в шелесте листвы, щебете птиц, бормотанье ручейка... Мечталось, никому не сказавши однажды, пораньше и налегке выйти из дому в направлении непомышляемой, за горизонтом обыденности, тем в особенности милой страны, что вовсе нет ее на свете. И так брести месяц и год в летний зной и по вешней распутице, также по знобящей прохладке первого заморозка, чтобы инейная травка хрустела под стопой, всякий день до полного устатка. Как привянут ноги, то, сухариком подкрепясь у безвестного родника, забираться на ночлег в придорожный стожок поукромней, но и оттуда, пока не смежатся очи, все блуждать мысленным взором по засеянному звездами своду небесному с той жуткой воронкой в зените, куда втягиваются великие и помельче тропки жителей земных.
Между прочим, в намеренья Матвеевы входило посетить заодно прикрытые за вредность, на износ времени пущенные монастырьки, а также отведенные под государственную надобность по наличию надежных крепостных стен, препятствующих утечке узников на волю и потому без допуска паломников, чтоб издаля, сквозь колючую проволоку поклониться почивающим там святителям русским, коих из-за перегрузки кадров не успели вывезти пока в музеи на показ заграничных туристов и просвещенье отечественной публики, а пуще всего, в утоленье пастырской тоски, выведать в окрестных селеньях, не отрыгнуло ли хоть росточек срубленное под корень древо веры народной. В подобные минуты самозабвенья, с прижатым к груди чужим сапогом, сколь часто мнилось ему – нет ничего веселей, как шагать бездумно встречь жизни во всех ее ипостасях – будь то хмельная свадебная поездуха с алыми лентами на дугах либо запряженные клячей скорбные дроги покойника, помимо родни провожаемого на погост еще не изведавшим хомута любопытствующим жеребеночком на обочине, а равным образом покосные возы с голосистыми девицами поверх духовитого сенца или, скажем, гремучий почтовый тарантас, набитый путниками, принявшими на себя пыльную дорожную страду, но иногда и гонимые на край света колодники, кандальным звоном да унылой песней оглашающие знаменитый каторжный тракт... Надо сказать, мненье отца Матвея о том порожистом потоке человеческого вещества как наглядном примере равновесного благоустроенья Господня не изменилось, даже когда сам оказался в нем. Все же наивные чаянья насчет приключений странничества весьма порассеялись вскоре по выходе в путь. Не подозревал, в частности, что за время долголетнего сиденья на сапожной кадушке самое слово это, вышедшее из обихода, приобрело юридическое значенье наказуемого бродяжничества. Видимо, лишь предназначенность старо-федосеевского батюшки для генеральных событий впереди сберегла его от возможных последствий бегства.
Началось с того, что, когда в тревожном опустошении, не смея оглянуться на свою старуху у ворот, торопился исчезнуть из ее поля видимости, вдруг надоумился ознакомиться на прощанье со спящей пока столицей, как-никак городом великих иерархов, которую в сутолоке времени толком так и не повидал. Когда же в отмену маршрута повернул в сторону пустой окраины, едва отшатнувшегося, обдав вонью и матерщиной, обогнал его порожний грузовик. Рукавом отирая с губ солоноватую грязь вчерашней непогоды, незадачливый скиталец озабоченно взирал вослед истинно демонскому коробу на колесах, где с лязгом бултыхались, видать, души человеческие в его железной требухе.
Тем более жалко было уходить, что после деньков ненастья погода быстро разгуливалась. Пока обнимался напоследок со своей будущей вдовой, в небо без единой облачинки, торопясь наверстать упущенное, по-хозяйски выкатилось солнышко. Враз заверещали воробьи, где-то пошли трамваи, и, остановившись обмахнуть испарину с лица, раньше времени ощутил тяжесть котомки со всякой снастью для скитанья по таежным урочищам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
Сколько раз ранним зимним вечерком наблюдал он близ кафе да у кино одиноких крашеных девчат Дунина возраста, как, пожимаясь от поземки, форсят они в сквозных чулочках, ножки кажут с тревожной приглядкой по сторонам – то ли подстерегают купца, то ли милиции остерегаются: с некоторых пор за такое поведенье, порочащее новый светлый мир в глазах иностранцев, всех гулящих девок с наголо обритыми башками вывозят в стоверстную даль Подмосковья, откуда и возвращаются те вприпрыжку, простирая руки к дяденькам в теплых кабинах попутных машин. Безработица, слава Богу, кончилась на Руси, но чистки элементов оставались, а голод да беда по-прежнему стыда не знают! Единственно оберегало Дунюшку – как ни румянь, ни подкрашивай, все одно некрасивая, разве что молоденькая, лакомая на особый вкус, и в складках могущественной цивилизации уж непременно отыщутся нуждающиеся в обслуживании клиенты с причудами и равновесными изъянами. Господин грез никогда не гнушался тощеньким, с цыплячьим тельцем: больше съешь!
В обоих толстых столбах кладбищенских ворот имелось по глубокой нише с ветхой скамеечкой внутри. Оттого, что на склоне лет расставанье не дается сразу, старики без сговора втиснулись и туда на полминутку.
– Ну-ка, посидим напоследок... И ни о чем в жизни не попросила ты у меня. Уж как тебе хотелося разочек по морю прокатиться, а я недогадкой прикидывался. Поп при своем приходе ровно пес на цепи... Вышла бы за косого заместо меня, глядишь, пировала теперь в лимонной роще у моря синего на бережку! – и стыдясь поздней неуместной ревности перед разлукой навечно, виновато опустил глаза. – Он и в семинарии до дамского полу сластена был. Помнишь, как он на тебя поглядывал?
– Еще бы: вовек не отмоешься, – откликнулась старуха. – Бывало взглянет – ровно до пят облизал всю.
– Чего задумалась?
– Ровно скворцы согласные сидим, уселися.
– Истинно что твои скворцы... И насчет Скуднова ты не жалей, таких людей нельзя без дела тормошить. Времена только развиваются, не ровен час чего и похуже приспичит: как кубышка, пусть лежит до поры. Меня не жалей, без полынки и сенца не бывает. Истинно сказано: вся прах, вся пепел, вся персть. Оно, может, еще и не сгонят вас, если письмо посодействует... а коли обойдется, то и часу в десятом, как дети улягутся, выходи ко мне на крыльцо посидеть... мысленно буду ждать тебя на приступочке.
– В дождь и стужу на руках приползу! – клятвенно кивала старуха.
– За хозяйством само собой приглядывай да парнишку сразу-то в хомут не впрягай, Надорвется без одышки, еще мальчик. Слезьми упрашивай, на колени стань, сбереги от описи Вадимовы сапоги... Как ты ему с пустыми-то руками в очи глянешь? И еще: не вздумай попрекать, буде воротится твой любимец, а то навек утратишь. А пуще о Дунюшке разум кровью обливается: такая за нас с тобой сердечко свое в омут житейский кинет. Помнишь, как Сонечка у Достоевского, вместе читали, синим огоньком сгорала без единого попреку! Телом своим прегради ей скользкую дорожку... особливо ежели обернется, что Егора по родству загребут. На худой конец сама умертвися, прикинься, будто угорела, деток от себя облегчи. А Бога не бойся, он свой, войдет в твое положение, простит. На коленки встану, Христом тебя заклинаю, Парашенька, дочку не допускай в лахудры-то, вроде как у пьяницы того, помнишь, в книжке читали? А нашей-то вдвое горше придется. Непременно найдется иной, больших денег не пожалеет, чтоб доверху ее, по самые глазыньки хмельные скверной своей накачать, да по щекам ее потом, поповну-то... за Бога, за Россию, все по щекам, пока пальцы у него не занемеют!..
– Господи, чего ты бормочешь, поп... – крестилась со страху Прасковья Андреевна. – Я и сама еще в силах, чужое постирать могу, если сидя... да и Никашка не допустит, сам убьется и любого за нее зарубит: жалеет он ее...
– Вот и хорошо!.. А то ведь и товару-то в Дуньке на грош, а найдутся на русской-то погорельщине поповной полакомиться, тут девичья слеза приправа к удовольствию, слаще нет. Прости, расшумелся, жалко...
Уж и фонарь погас, одиночные людские фигуры появлялись вдалеке, пора было уходить, а все не получалось. Безветренное, до рези синее небо окраины было такое чистое – ни птицы, ни облачка, ни копотинки в нем, даже возникло сожаление, что за недосугом, видно, так никогда и не насладились досыта рассветной тишиной, потом маневровый гудок с окружной дороги напомнил старикам, что пора и расставаться.
Уходя, Матвей заплакал и махнул рукой торопливо.
– Теперь я полностью укомплектованный бродяга, ни один грабитель не польстится, – подымаясь, пошутил о.Матвей. – А знаешь, Параша, всего повидали, а ведь мы с тобою неплохо пожили, а? Я тебя не обижал.
– Уж чего там, было разок... – с давней девичьей усмешкой подмигнула та и, вдруг сморщась, припала к Матвеевой руке, он же, видно, по профессиональной привычке, покрыл ее темя ладонью.
Гул и дымы помаленьку засоряли пророзовевшую небесную тишину. Можно было там и посуше выбрать, но о.Матвей зачем-то двинулся по самой мокряди, приучая себя к невзгодам странника. Он не оборачивался, чтоб зарубцевать скорей... Когда же оранжевый короб на горбу и острожная мурмолка над ним бесповоротно скрылись за выступом кладбищенской ограды, Прасковья Андреевна вдовьим жестом оправила головной платок и воротилась в дом топить печь.
С начатками грамоты из закапанной воском Минеи привилась о.Матвею ранняя склонность к одиночеству и размышленьям. От дьячка, пастуха и бондаря, первых наставников детства, чаще всего доставалось пареньку за неприличное, по крестьянскому обиходу, пристрастие ко всяким очевидным бесполезностям. Больше сластей нравилось ему созерцать праздничное чудо радуги или, оцепенев на лужке, слушать полуденное молчание травы, и даже после женитьбы нередко тянуло о.Матвея побродить босичком по пламенеющим в закате холмам и отмелям. С годами ребячья тяга к несбыточным путешествиям даже усилилась чаяньем иных стран волшебных, никак не сходных со скудной действительностью, а вера в существованье самой совершенной из них определила выбор его профессии. Одно время казалось, что тут оно, рядком, когда же выяснилось истинное расстояние до царства Божьего, стали манить о.Матвея здешние, столбовые, с неизвестностью впереди, дороги человечества. По слухам, именно в стремлении к недостижимому и заключается блаженство мудрых.
Из всех зрительных образов детства глубже всего запали в Матвееву память прежние русские странники, как легкой машистой походкой идут они сквозь житейскую толчею, степенные и опрятные, от всего отрешенные старики, пропахшие берестой и полынкой. Не гнетут их забота и хворость, не горбит имущество стоимостью в медный грош. Солнышком да росами выбеленный азям на плечах, да холстинка на отход души в полупустой котомке и как будто нездешняя, не наша пыль на их лаптях – в каком из простых сердец не будили они вздоха благородной зависти?.. Так идут они с вешнего половодья по первый снежок, вникая в происходящие по сторонам великие тайности, именно обыденностью своею сокрытые в природе от постороннего глаза. И все попутное, благое и темное, мнится их бесстрастному глазу игрою одушевленных стихий – гроза и роща под ветром, пожар или ярмарка, – от зорьки до зорьки шагают, благовейным помыслом нацелясь на никому незримые дивные обители с пылающими куполами и башнями розового кирпича, пока не призовут на ночлег сладчайший дымок из попутного селенья, звон вечернего молока о подойник. На каждом дворе стол им и пристанище в обмен на нехитрую, за полночь, повесть о всякой заведомо наивной всячине, тем и драгоценной для души, что вовсе не попадается в сутолоке жизни. Непременно надо для здоровья нации, чтобы кто-то детскими очами, просто так, безотрывно глядел в небо.
С годами старо-федосеевского батюшку стало привлекать странничество как избавление от непосильных под старость житейских обязательств. Близилась пора, когда главное вроде сделано и новое поздно начинать, да и незачем. Уже временами такая осенняя прозрачность наступала в душе, на тыщу верст видать во все стороны и не жаль былых излишеств младости, а только радуешься невесть чему. Как зверя инстинкт общности уводит умирать во мрак и глушь лесные, чтобы падалью своей не омрачать праздник жизни, так и Матвея с некоторых пор потянуло в пустыню православного отшельничества с ее классическими приманками, как беседы мудрых с самим собою или сладчайшая печаль уединенья, пресловутое лакомство праведников с последующим счастьем раствориться безбольно в шелесте листвы, щебете птиц, бормотанье ручейка... Мечталось, никому не сказавши однажды, пораньше и налегке выйти из дому в направлении непомышляемой, за горизонтом обыденности, тем в особенности милой страны, что вовсе нет ее на свете. И так брести месяц и год в летний зной и по вешней распутице, также по знобящей прохладке первого заморозка, чтобы инейная травка хрустела под стопой, всякий день до полного устатка. Как привянут ноги, то, сухариком подкрепясь у безвестного родника, забираться на ночлег в придорожный стожок поукромней, но и оттуда, пока не смежатся очи, все блуждать мысленным взором по засеянному звездами своду небесному с той жуткой воронкой в зените, куда втягиваются великие и помельче тропки жителей земных.
Между прочим, в намеренья Матвеевы входило посетить заодно прикрытые за вредность, на износ времени пущенные монастырьки, а также отведенные под государственную надобность по наличию надежных крепостных стен, препятствующих утечке узников на волю и потому без допуска паломников, чтоб издаля, сквозь колючую проволоку поклониться почивающим там святителям русским, коих из-за перегрузки кадров не успели вывезти пока в музеи на показ заграничных туристов и просвещенье отечественной публики, а пуще всего, в утоленье пастырской тоски, выведать в окрестных селеньях, не отрыгнуло ли хоть росточек срубленное под корень древо веры народной. В подобные минуты самозабвенья, с прижатым к груди чужим сапогом, сколь часто мнилось ему – нет ничего веселей, как шагать бездумно встречь жизни во всех ее ипостасях – будь то хмельная свадебная поездуха с алыми лентами на дугах либо запряженные клячей скорбные дроги покойника, помимо родни провожаемого на погост еще не изведавшим хомута любопытствующим жеребеночком на обочине, а равным образом покосные возы с голосистыми девицами поверх духовитого сенца или, скажем, гремучий почтовый тарантас, набитый путниками, принявшими на себя пыльную дорожную страду, но иногда и гонимые на край света колодники, кандальным звоном да унылой песней оглашающие знаменитый каторжный тракт... Надо сказать, мненье отца Матвея о том порожистом потоке человеческого вещества как наглядном примере равновесного благоустроенья Господня не изменилось, даже когда сам оказался в нем. Все же наивные чаянья насчет приключений странничества весьма порассеялись вскоре по выходе в путь. Не подозревал, в частности, что за время долголетнего сиденья на сапожной кадушке самое слово это, вышедшее из обихода, приобрело юридическое значенье наказуемого бродяжничества. Видимо, лишь предназначенность старо-федосеевского батюшки для генеральных событий впереди сберегла его от возможных последствий бегства.
Началось с того, что, когда в тревожном опустошении, не смея оглянуться на свою старуху у ворот, торопился исчезнуть из ее поля видимости, вдруг надоумился ознакомиться на прощанье со спящей пока столицей, как-никак городом великих иерархов, которую в сутолоке времени толком так и не повидал. Когда же в отмену маршрута повернул в сторону пустой окраины, едва отшатнувшегося, обдав вонью и матерщиной, обогнал его порожний грузовик. Рукавом отирая с губ солоноватую грязь вчерашней непогоды, незадачливый скиталец озабоченно взирал вослед истинно демонскому коробу на колесах, где с лязгом бултыхались, видать, души человеческие в его железной требухе.
Тем более жалко было уходить, что после деньков ненастья погода быстро разгуливалась. Пока обнимался напоследок со своей будущей вдовой, в небо без единой облачинки, торопясь наверстать упущенное, по-хозяйски выкатилось солнышко. Враз заверещали воробьи, где-то пошли трамваи, и, остановившись обмахнуть испарину с лица, раньше времени ощутил тяжесть котомки со всякой снастью для скитанья по таежным урочищам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116