Всего там не перечислить, но ласкали взор и манили к себе многоквартальные, атоллового типа небоскребы под фирменным девизом все для человека, где последний, благодаря рациональной системе поэтапно смонтированных промежуточно-фазовых учреждений, начиная с родильных, школьно-молитвенных и пищеблоков до спортивных зал, мастерских самообслуживания и, наконец, особо торжественных туалетно-погребальных секторов, оборудованных на предельной игре воображения, проходил житейский путь, не покидая своей ячейки, не подвергаясь случайностям погоды или уличного движения. Передового мечтателя особо привлекало наличие у каждого жителя окошка для любования стихиями с последующим отражением в стихах дозволенных размеров. Кстати, в таких комбинатах с уплотненно-замкнутым циклом земного счастья искусно решалась задача многомиллиардного перенаселения, сосуществования и равновесного размещения... но, разумеется, так и сновали меж них спасительные противоречия, гнилостные твари специального назначения, мощные испепелительные агрегаты, призванные обеспечивать прогрессу дефицитное пространство для творчества, буйной размножительной деятельности и процветания: приходится насильственно стирать с доски вчерашнее для написания там завтрашнего.
Несмотря на явные кое в чем иронические излишества, мощная поступь человечества должна была, казалось бы, располагать стороннего зрителя к бодрой уверенности в завтрашнем дне. Лишь восприимчивостью натуры и вообще нездоровьем следовало истолковать повышенное беспокойство о.Матвея при виде, например, шагавших на дальнем фланге, опять же под заграничную музыку, молодых людей в пестрых футболках и с альпенштоками. Скалолазы, что ли? Как если бы наблюдал шествие брейгелевских скелетов! Правда, зрелище простиралось не только во всю ширь пейзажа, но и в глубь времени – тоже как бы в меркаторской развертке. За грядой розовых непроспавшихся тучек легко угадывался мглистый вечер с последующим чередованьем тьмы и света, но так было устроено, что и после тысячекратных повторений суточной смены вполне удовлетворительно просматривалась какая-то роковая, может быть, предпоследняя, перед чем-то, наша ночь, – сквозь нее просвечивало пустынное, уже чистое утро. Видно было, как передовые эшелоны человечества вступали в сизую неблагополучную дымку грядущего и дальше в тонкую, вовсе непроглядную синь, что образуется от сгущенья пространства. К сожалению, если бы даже запомнилось, старо-федосеевский батюшка не располагал словарем для обозначения качественной новизны происходивших там процессов с их безумными последствиями, которые в подробностях и совсем вблизи якобы наблюдала его дочка.
Не тревогой за судьбу незнакомцев, которых и племени-то издали различить не мог, окрашена была та минута, скорее нарастающим беспокойством по поводу чьего-то несомненного за спиною присутствия, хотя кому бы находиться там, кроме нарисованного на загадочной фреске. Еще не успел преодолеть в себе сладостную жуть открытия, чтоб обернуться, как уже увидел краем глаза. Сразу за его плечом, на сквозном дощатом настиле, видимо, сошедший с фрески Вознесение, стоял Христос. Он был босой, в линялом своем, в чем возносился, не по климату легком хитоне, тогда как на о.Матвее имелось старенькое, на ватине, Вадимово пальтецо внакидку. Вытянув шею, он старался заглянуть поверх балюстрады на гигантское переселение народов... И что мог ответить старо-федосеевский батюшка на его беглый вопросительный взор? К затруднениям, не меньшим, чем с горбуном Алешей и его давешними недоуменьями, примешивался жгучий стыд за род людской, за коих профессиональным предстателем числился доныне. В самом деле, раз уж подступали предписанные сроки расставанья, то для соблюдения небесного престижа Христу полагалось бы первее покидать своих, умственного совершеннолетия достигших питомцев... но нет, они сами всем табором уходили от обременительной Христовой опеки в некую обетованную даль. И вот с горячечным нетерпением о.Матвей торопил их поскорее сматываться из поля зрения, пока тот, рядом, не разгадал смысл великого исхода, неблагодарное ихнее поведенье.
Следовательно, ни всеведенья Божественного, ровно ничего не оставалось в нем от прежнего пророка и сына Божьего, так как в силу чрезмерной щедрости вчистую роздал себя людям. По глубочайшему Матвееву убежденью, все лучшее, нажитое ими за вот истекающий исторический период, приобретено было через него одного, в том числе и нынешняя мечта о всемирном братстве, если только шествие на вершину не задержится на промежуточной ступеньке блаженства, наиболее соблазнительного для черни и рабов. И значит, нынешний его подвиг выше голгофского, когда лишь человек умирал в нем, чтобы из местного божества стать вселенским! Но здесь до спазма в солнечном сплетенье постигает о.Матвей очередное открытие: «...настолько растворился в самой идее человеческой, что после неизбежного, по писанию, сокрушения храмов вряд ли и в музеях-то уцелеет о бок с веселыми, в мраморе танцующими, виноградной лозой увитыми противниками своими, однажды сошедшими с престола в благодатные сумерки мифа». Ибо не пора ли, крикнет кто-то, предать погребенью обвисшее на гвоздях, с прозеленью смерти в его ужасной наготе некрасивое тело, двадцать веков провисевшее перед нами, прокричат они в сто тысяч голосов, как напоминанье о должке, мистический укор и вымогательство злата и душевных калорий под сомнительные райские векселя? И о.Матвею, с одной стороны, хочется утешить продрогшее, до жалкости непрактичное, бесконечно одинокое теперь существо, чтобы не огорчался из-за окрылившихся птенчиков, все равно однажды отлетающих на волю из стеснительного родительского гнезда... Но мешает ему плебейская потребность всемерно продлить в себе гадкое и сладостное удовлетворенье по поводу наконец-то достигнутого равенства с падшим государем, на собственном хребте изведавшем – почем тут у нас, внизу, фунт лиха земного. Впрочем, без вражды или мстительного чувства за, пускай по недосмотру ниспосланные о.Матвею горести, хотя чего ему стоило в бытность его хозяином вселенной проявить немножко вниманьишка служителю своему в его многократных бедах? Тем не менее о.Матвей готов без мелочных попреков предоставить временный приют с полным пансионом бывшему Богу своему: все одно без дела пустует в домике со ставнями такой уютный да покойный чуланчик с запором изнутри, с подводкой освещения – почитать на сон грядущий. И самая грешная мысль: «...а что пролитым деготком припахивает, так по народной примете слабогрудым от него только здоровье!»... Пряча во взоре нестерпимый восторг совершаемого благодеянья, о.Матвей прихватывает постояльца под локоток в намеренье отвести на местожительство. Но здесь опять не обойтись без оговорки. В действительности никакой колокольни не было и в помине и, как, наверно, догадались прогрессивные мыслители, виденье Матвеево, а также связанные с ним рассужденья проистекали единственно из его нездоровья, но самый характер их позволяет заключить, насколько указанная публика увязла в тине мистики, невзирая на разоблачительные сочинения с проясняющей книгой Шатаницкого во главе!.. По счастью, из создавшегося тупика о.Матвей снова проваливается в свою жаркую мглу и летит, летит, суматошно хватаясь по сторонам, чтобы по прошествии несчитанного времени самому очнуться на койке у чужих людей.
Это был единый по содержанию, три ночи кряду длившийся сон, и странно, что, несмотря на свое беспамятство, о.Матвей ждал его продолженья, и так не досмотрел до конца.
Бедная проходная комната, и никого не слышно кругом. Лишь, благовествуя о жизни, капля по капле стучит вода. Вечер в окне – пробившиеся сквозь фикус оранжевые пятна гаснут на сбившемся одеяле. Неуверенным прикосновеньем больной благодарит солнышко на обоях, что навестило мимоходом. С фото в самодельной фанерной рамочке над комодом глядит немолодая чета: женщина склонила голову к суровому крепышу в знатных усах. В своей милосердной самаритянке, что минуту спустя принесет питье, о.Матвей узнает неутешную вдову. Знакомство происходит без единого слова. «Что и в оправданье себе сказать, не знаю...» – взглядом кланяется о.Матвей. «Мало ли всякого горюшка приключается в пути!» – следует улыбчато в ответ.
Ослабевшие пальцы еле держат кружку с малиновым отваром, но тем отрадней крохотный просвет к выздоровленью. Слеза бежит при мысли о доставленных заботах: «...и доктора не призовешь без страхового-то листка, да и сама бумажка на существованье далеко»! Численник в простенке указывает на длительность оказанного Матвею гостеприимства. Пожалуй, меньше-то чем за трое суток и не пропустить было бы целое человечество со всем его скарбом через истончившийся, кровоточащий мостик сознанья... И все еще тянутся завершающие арьергард. И в передышках каждый раз Матвею становится совестно за род людской, что после двадцативековой работы Христос остается один...
– Не чаял в живых остаться, старушка ты моя родная, эва, чистый да прибранный лежу, ровно барин какой. Горше всего, что и отплатить бродяге нечем...
– А нам твоего и не надо. Мы и так за все благодарные!
Помимо старинного народного поверья, что иной высокий гость скрывается под рубищем постучавшегося странника, она и впрямь признательна была за свалившуюся ей на руки обузу, малость поотвлекшую ее от созерцания ранней могилы. Она была так простодушна, что представлялось бессовестным – монетой профессионального утешения воздавать ей за оказанную милость. Как ни вертелось на языке подоспевшее было к месту красивое сравнение, что бессонным, истинно-евангельским трудом своим словно рублик новенький внесла в небесную сберкассу, постеснялся произнести ей в лицо.
– Ведь я не в смысле деньжат, добрая старушка, – настаивал о.Матвей. – Может, обувка в доме скопилась неисправная... так ты не гляди, что больной: на иглу рука у меня ловкая да проворная.
– Уж полеживай, раз на ногах не стоишь. И обувка у нас, слава Богу, пока в целости! – и все хлопотала вкруг чужого старика, заварной малиной поила, одеяло лоскутное подтыкала со всех сторон, чтоб не зябнул.
В довершенье первого знакомства о.Матвей приоткрыл ей немножко про себя, хотя и в не полном объеме, объяснив свое скитание якобы приспевшей под старость непременной потребностью повидать перед смертным часом любимого сынка, проживающего на холодных отрогах гор сибирских... Только и было разговора между ними, а тремя часами позже заглянувшие перед ужином хозяева, к немалому удивлению своему, обнаружили жильца в полном дорожном снаряженье, на ногах. Прихватываясь для верности за стенку, он обматывал себя по поясу пеньковой веревкой, которую наравне с топором и заплечной сумою почитал немаловажной страховочной снастью российского существования. Собравшись уйти втихомолку и чтоб благодетелей не беспокоить, он и постель успел сложить, и раскладушку в уголок пристроить.
Горбун Алексей долго взирал на жалкое зрелище, невольно служившее к познанию действительности, потом мать с прискорбием обиды осведомилась, далеко ли собрался, на ночь глядя, знаменитый ходок и путешественник. Оставалось изъясниться начистоту:
– Спасибо, добрые люди, вовек не забуду. Кабы не вы, то и лежать мне нонче в прохладном помещении с небольшим полешком в головах. И вы себя не попрекайте... а раз прибило волною ночной мертвое тело, вы толканите его легонько, оно и поплыло своим путем. Понежилось на бережку, пора и честь знать!
– Видать, совесть заела, что нищих разорил дотла?
– А не в том дело, мать, – учительно сказал о.Матвей. – Вот мнится мне с утра, будто стучатся за мною... а не видать, кто за дверью-то стоит: может, вовсе и не человек с ружьем. Не ровен час – помру, куда вы, милые, покойника денете? Без снежка и на салазках не отвезешь, получаются лишние хлопоты.
– Так ведь упадешь через двадцать шагов, поп глупый.
– Тоже неплохо. Отлежуся, как дворники не заметут, и опять с Богом в дорогу. Бродяжке спешить некуда... – И еще раз с церемонным поклоном попросился отпустить его домой, не уточняя значение последнего слова.
Так убедительно звучали Матвеевы доводы, что скрепя сердце хозяева согласились на его уход с условием отложить до завтрева. В самом деле о.Матвею оставалось досмотреть великий исход человечества, и чуть смежил веки, пришла в движенье необозримая равнина, но уже без подробностей и свидетелей. Утром горбун Алеша ездил на вокзал выправить билет батюшке, а после обеда состоялась, наконец, беседа наставника с благодетельницей. Неизвестно, чего он по старинке нашептал ей в уголке, но только блеск жизни появился у ней в глазах, будто и впрямь повидалась с любимой внучкой...
К отъезду все было пересказано, расставались молча: не родные. Ради особой конспирации беглец позволил проводить себя лишь до такси, по его же настоянью вышли через заднюю скрытную калитку, где благодарная хозяйка вручила отбывающему попу узелок провианта, принятый с ритуальным поклоном – как когда-то поминальную кутью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
Несмотря на явные кое в чем иронические излишества, мощная поступь человечества должна была, казалось бы, располагать стороннего зрителя к бодрой уверенности в завтрашнем дне. Лишь восприимчивостью натуры и вообще нездоровьем следовало истолковать повышенное беспокойство о.Матвея при виде, например, шагавших на дальнем фланге, опять же под заграничную музыку, молодых людей в пестрых футболках и с альпенштоками. Скалолазы, что ли? Как если бы наблюдал шествие брейгелевских скелетов! Правда, зрелище простиралось не только во всю ширь пейзажа, но и в глубь времени – тоже как бы в меркаторской развертке. За грядой розовых непроспавшихся тучек легко угадывался мглистый вечер с последующим чередованьем тьмы и света, но так было устроено, что и после тысячекратных повторений суточной смены вполне удовлетворительно просматривалась какая-то роковая, может быть, предпоследняя, перед чем-то, наша ночь, – сквозь нее просвечивало пустынное, уже чистое утро. Видно было, как передовые эшелоны человечества вступали в сизую неблагополучную дымку грядущего и дальше в тонкую, вовсе непроглядную синь, что образуется от сгущенья пространства. К сожалению, если бы даже запомнилось, старо-федосеевский батюшка не располагал словарем для обозначения качественной новизны происходивших там процессов с их безумными последствиями, которые в подробностях и совсем вблизи якобы наблюдала его дочка.
Не тревогой за судьбу незнакомцев, которых и племени-то издали различить не мог, окрашена была та минута, скорее нарастающим беспокойством по поводу чьего-то несомненного за спиною присутствия, хотя кому бы находиться там, кроме нарисованного на загадочной фреске. Еще не успел преодолеть в себе сладостную жуть открытия, чтоб обернуться, как уже увидел краем глаза. Сразу за его плечом, на сквозном дощатом настиле, видимо, сошедший с фрески Вознесение, стоял Христос. Он был босой, в линялом своем, в чем возносился, не по климату легком хитоне, тогда как на о.Матвее имелось старенькое, на ватине, Вадимово пальтецо внакидку. Вытянув шею, он старался заглянуть поверх балюстрады на гигантское переселение народов... И что мог ответить старо-федосеевский батюшка на его беглый вопросительный взор? К затруднениям, не меньшим, чем с горбуном Алешей и его давешними недоуменьями, примешивался жгучий стыд за род людской, за коих профессиональным предстателем числился доныне. В самом деле, раз уж подступали предписанные сроки расставанья, то для соблюдения небесного престижа Христу полагалось бы первее покидать своих, умственного совершеннолетия достигших питомцев... но нет, они сами всем табором уходили от обременительной Христовой опеки в некую обетованную даль. И вот с горячечным нетерпением о.Матвей торопил их поскорее сматываться из поля зрения, пока тот, рядом, не разгадал смысл великого исхода, неблагодарное ихнее поведенье.
Следовательно, ни всеведенья Божественного, ровно ничего не оставалось в нем от прежнего пророка и сына Божьего, так как в силу чрезмерной щедрости вчистую роздал себя людям. По глубочайшему Матвееву убежденью, все лучшее, нажитое ими за вот истекающий исторический период, приобретено было через него одного, в том числе и нынешняя мечта о всемирном братстве, если только шествие на вершину не задержится на промежуточной ступеньке блаженства, наиболее соблазнительного для черни и рабов. И значит, нынешний его подвиг выше голгофского, когда лишь человек умирал в нем, чтобы из местного божества стать вселенским! Но здесь до спазма в солнечном сплетенье постигает о.Матвей очередное открытие: «...настолько растворился в самой идее человеческой, что после неизбежного, по писанию, сокрушения храмов вряд ли и в музеях-то уцелеет о бок с веселыми, в мраморе танцующими, виноградной лозой увитыми противниками своими, однажды сошедшими с престола в благодатные сумерки мифа». Ибо не пора ли, крикнет кто-то, предать погребенью обвисшее на гвоздях, с прозеленью смерти в его ужасной наготе некрасивое тело, двадцать веков провисевшее перед нами, прокричат они в сто тысяч голосов, как напоминанье о должке, мистический укор и вымогательство злата и душевных калорий под сомнительные райские векселя? И о.Матвею, с одной стороны, хочется утешить продрогшее, до жалкости непрактичное, бесконечно одинокое теперь существо, чтобы не огорчался из-за окрылившихся птенчиков, все равно однажды отлетающих на волю из стеснительного родительского гнезда... Но мешает ему плебейская потребность всемерно продлить в себе гадкое и сладостное удовлетворенье по поводу наконец-то достигнутого равенства с падшим государем, на собственном хребте изведавшем – почем тут у нас, внизу, фунт лиха земного. Впрочем, без вражды или мстительного чувства за, пускай по недосмотру ниспосланные о.Матвею горести, хотя чего ему стоило в бытность его хозяином вселенной проявить немножко вниманьишка служителю своему в его многократных бедах? Тем не менее о.Матвей готов без мелочных попреков предоставить временный приют с полным пансионом бывшему Богу своему: все одно без дела пустует в домике со ставнями такой уютный да покойный чуланчик с запором изнутри, с подводкой освещения – почитать на сон грядущий. И самая грешная мысль: «...а что пролитым деготком припахивает, так по народной примете слабогрудым от него только здоровье!»... Пряча во взоре нестерпимый восторг совершаемого благодеянья, о.Матвей прихватывает постояльца под локоток в намеренье отвести на местожительство. Но здесь опять не обойтись без оговорки. В действительности никакой колокольни не было и в помине и, как, наверно, догадались прогрессивные мыслители, виденье Матвеево, а также связанные с ним рассужденья проистекали единственно из его нездоровья, но самый характер их позволяет заключить, насколько указанная публика увязла в тине мистики, невзирая на разоблачительные сочинения с проясняющей книгой Шатаницкого во главе!.. По счастью, из создавшегося тупика о.Матвей снова проваливается в свою жаркую мглу и летит, летит, суматошно хватаясь по сторонам, чтобы по прошествии несчитанного времени самому очнуться на койке у чужих людей.
Это был единый по содержанию, три ночи кряду длившийся сон, и странно, что, несмотря на свое беспамятство, о.Матвей ждал его продолженья, и так не досмотрел до конца.
Бедная проходная комната, и никого не слышно кругом. Лишь, благовествуя о жизни, капля по капле стучит вода. Вечер в окне – пробившиеся сквозь фикус оранжевые пятна гаснут на сбившемся одеяле. Неуверенным прикосновеньем больной благодарит солнышко на обоях, что навестило мимоходом. С фото в самодельной фанерной рамочке над комодом глядит немолодая чета: женщина склонила голову к суровому крепышу в знатных усах. В своей милосердной самаритянке, что минуту спустя принесет питье, о.Матвей узнает неутешную вдову. Знакомство происходит без единого слова. «Что и в оправданье себе сказать, не знаю...» – взглядом кланяется о.Матвей. «Мало ли всякого горюшка приключается в пути!» – следует улыбчато в ответ.
Ослабевшие пальцы еле держат кружку с малиновым отваром, но тем отрадней крохотный просвет к выздоровленью. Слеза бежит при мысли о доставленных заботах: «...и доктора не призовешь без страхового-то листка, да и сама бумажка на существованье далеко»! Численник в простенке указывает на длительность оказанного Матвею гостеприимства. Пожалуй, меньше-то чем за трое суток и не пропустить было бы целое человечество со всем его скарбом через истончившийся, кровоточащий мостик сознанья... И все еще тянутся завершающие арьергард. И в передышках каждый раз Матвею становится совестно за род людской, что после двадцативековой работы Христос остается один...
– Не чаял в живых остаться, старушка ты моя родная, эва, чистый да прибранный лежу, ровно барин какой. Горше всего, что и отплатить бродяге нечем...
– А нам твоего и не надо. Мы и так за все благодарные!
Помимо старинного народного поверья, что иной высокий гость скрывается под рубищем постучавшегося странника, она и впрямь признательна была за свалившуюся ей на руки обузу, малость поотвлекшую ее от созерцания ранней могилы. Она была так простодушна, что представлялось бессовестным – монетой профессионального утешения воздавать ей за оказанную милость. Как ни вертелось на языке подоспевшее было к месту красивое сравнение, что бессонным, истинно-евангельским трудом своим словно рублик новенький внесла в небесную сберкассу, постеснялся произнести ей в лицо.
– Ведь я не в смысле деньжат, добрая старушка, – настаивал о.Матвей. – Может, обувка в доме скопилась неисправная... так ты не гляди, что больной: на иглу рука у меня ловкая да проворная.
– Уж полеживай, раз на ногах не стоишь. И обувка у нас, слава Богу, пока в целости! – и все хлопотала вкруг чужого старика, заварной малиной поила, одеяло лоскутное подтыкала со всех сторон, чтоб не зябнул.
В довершенье первого знакомства о.Матвей приоткрыл ей немножко про себя, хотя и в не полном объеме, объяснив свое скитание якобы приспевшей под старость непременной потребностью повидать перед смертным часом любимого сынка, проживающего на холодных отрогах гор сибирских... Только и было разговора между ними, а тремя часами позже заглянувшие перед ужином хозяева, к немалому удивлению своему, обнаружили жильца в полном дорожном снаряженье, на ногах. Прихватываясь для верности за стенку, он обматывал себя по поясу пеньковой веревкой, которую наравне с топором и заплечной сумою почитал немаловажной страховочной снастью российского существования. Собравшись уйти втихомолку и чтоб благодетелей не беспокоить, он и постель успел сложить, и раскладушку в уголок пристроить.
Горбун Алексей долго взирал на жалкое зрелище, невольно служившее к познанию действительности, потом мать с прискорбием обиды осведомилась, далеко ли собрался, на ночь глядя, знаменитый ходок и путешественник. Оставалось изъясниться начистоту:
– Спасибо, добрые люди, вовек не забуду. Кабы не вы, то и лежать мне нонче в прохладном помещении с небольшим полешком в головах. И вы себя не попрекайте... а раз прибило волною ночной мертвое тело, вы толканите его легонько, оно и поплыло своим путем. Понежилось на бережку, пора и честь знать!
– Видать, совесть заела, что нищих разорил дотла?
– А не в том дело, мать, – учительно сказал о.Матвей. – Вот мнится мне с утра, будто стучатся за мною... а не видать, кто за дверью-то стоит: может, вовсе и не человек с ружьем. Не ровен час – помру, куда вы, милые, покойника денете? Без снежка и на салазках не отвезешь, получаются лишние хлопоты.
– Так ведь упадешь через двадцать шагов, поп глупый.
– Тоже неплохо. Отлежуся, как дворники не заметут, и опять с Богом в дорогу. Бродяжке спешить некуда... – И еще раз с церемонным поклоном попросился отпустить его домой, не уточняя значение последнего слова.
Так убедительно звучали Матвеевы доводы, что скрепя сердце хозяева согласились на его уход с условием отложить до завтрева. В самом деле о.Матвею оставалось досмотреть великий исход человечества, и чуть смежил веки, пришла в движенье необозримая равнина, но уже без подробностей и свидетелей. Утром горбун Алеша ездил на вокзал выправить билет батюшке, а после обеда состоялась, наконец, беседа наставника с благодетельницей. Неизвестно, чего он по старинке нашептал ей в уголке, но только блеск жизни появился у ней в глазах, будто и впрямь повидалась с любимой внучкой...
К отъезду все было пересказано, расставались молча: не родные. Ради особой конспирации беглец позволил проводить себя лишь до такси, по его же настоянью вышли через заднюю скрытную калитку, где благодарная хозяйка вручила отбывающему попу узелок провианта, принятый с ритуальным поклоном – как когда-то поминальную кутью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116