Ибо за нами гоняются уж, почитай, не первые сутки люди, нам вовсе неведомые.
— Зачем и кому вы потребны, я сказать не могу, поскольку нет у меня на то права, но добавлю, что сие должно открыться вам в соответствующее время, — сказал Шейх, — скажу лишь, что испытания ваши еще не закончились, и потребуют равно мужества и проницательности. Впрочем, — он чуть поклонился путникам, — успели вы выказать оба этих качества, так что не сомневаюсь я, что Тот, кто держит весь мир, точно драгоценный камень в ладони, избрав вас, вновь явил любовь свою и милосердие, изначально Ему присущие.
— Э… — Шендерович почесал затылок, — польщен. А все-таки, где мы находимся? Типа, с географической точки зрения? Ибо пребывали мы в Стамбуле, он же Константинополь, он же Византия, он же Цареград, а потом очутились неведомо как, неведомо где…
— Где? — сурово переспросил Шейх, — в сердце мира. Ибо сердцем мира зовется то, что существует везде — и нигде. Всегда — и никогда. И то, что происходит здесь, так или иначе происходит во всех мирах, подобно кругам по воде, что распространяются от брошенного камня. И не только на Земле во всех ее проявлениях, но и в горних сферах, ибо все, что делается наверху, есть результат действий человека.
— С точки зрения географии это как-то сомнительно, — заметил Шендерович, скептически поджав губы.
— А кто говорит о географии? — воскликнул Шейх и в глазах его вновь загорелись красные огоньки. — География — услада простецов, изначально положивших сущему жесткие пределы. Для тех же, кто смотрит глубже и дальше, пределов нет. Ибо они лишь завесы, стенки сосудов, отделяющих один мир от другого, но проницаемые для посвященных…
— Ну да, ну да, — устало подтвердил Шендерович, у которого имелась уже практика общения с облеченными властью умопомешанными. — В сердце мира, понятное дело. И вообще — Что такое география? Лженаука! Продажная… э-э… гетера материализма.
— Чую я насмешку в твоих речах, — заметил Шейх, — а раз так, то скажи мне, о, скрытый книжник, ежли ты так веришь в географию, — где, по-твоему , мы находимся?
— Да откуда я знаю? — окончательно разозлился Шендерович, — это я вас спрашиваю! И вообще — где тут у вас представители местной администрации? Я хочу сдаться властям!
— В данную минуту — сдержанно проговорил Шейх — и в данной точке пространства единственная власть — это я!
Шендерович мрачно поглядел на него и уже открыл, было, рот, явно, чтобы высказать все, что он думает о такой власти, равно как и о власти вообще.
— Упомянув недавно злополучных магов, о, Шейх, — вмешался Гиви, — говорю, злополучных, поскольку не сумели они при всем видимом своем могуществе защитить себя от сынов пустыни, ты рек, что верить им негоже, поскольку нет в их речах ни слова истины. Однако ж, как узнать, истинно ли то, что ты сейчас говоришь нам, о, Шейх?
— Суть не в словах, — пояснил Шейх, — а в том, зачем они сказаны. Мне ничего от вас не нужно, маги же надеялись обрести с вашей помощью могущество неизмеримое; вот и обхаживали они вас поелику возможно. Однако ж, были вы в их глазах орудие, не более. Полагаю, получив желаемое, истребили бы они вас, ибо такова их проклятая природа.
— О, Шейх, — вздохнул Гиви, — слова твои звучат правдиво и достоверно, однако ж, нам с моим злополучным другом трудно судить, кто из вас более правдив, — ибо и братья клялись в том, что хотят они лишь добра!
— На деле, — успокоил его Шейх, задумчиво поглаживая спинку птицы Худ-Худ, подбиравшей крошки у него с колен, — определить, кто прав, весьма нетрудно. Тот, кто для достижения своих целей жертвует чужими жизнями, не может быть прав заведомо, или, как говорится в вашем мире, по определению. Жертва, каковую предназначали высшим силам упомянутые маги, никоим образом не касалась их лично.
— Точно! Змею они варили, — вдруг оживился Шендерович.
— При чем тут змея, — отмахнулся Шейх, — хотя и змея — созданье Божье, а потому и ее жалко. Но даже из того, что они вам успели поведать, ясно, что отдали они за сомнительную власть и силу жизни своих родных и близких, а ежели вслед за ними верить в перевоплощение, то не один раз. Потому и постигала их раз за разом неудача, ибо единственная жертва, угодная небу — это самопожертвование. Однако тот, кто жертвует собой, не стремится ни к власти, ни к славе, ни к богатству, поскольку эти вещи для него бесполезны и бессмысленны. А чтоб подкрепить свои слова, расскажу я одну знакомую вам историю, приключившуюся давным-давно, во времена незапамятные.
История о договоре с Богом, что в незапамятные времена был заключен, расторгнут и вновь заключен, рассказанная Шейхом среди развалин Гиви и Шендеровичу в ночь спасения
— Не рано? — спросила Сарра. Она появилась из-за завесы шатра, ежась от утреннего холода. Девушка-рабыня маячила за спиной, держа в руках гребень.
Авраам поглядел на жену. Располневшая, с опухшими ногами, встрепанная… Господь всемогущий, как хороша когда-то была эта женщина! А ведь не молоденькая была, когда сам фараон, владыка земли египетской, брал ее в гарем. Суров и неподкупен был царь потомков Мицраима, и не жаловал пришельцев, но его, Авраама, пропустил через границы, мало того, позволил осесть в тучной долине Нила, воистину благословенная земля этот черный ил! — на питаемых им травах число его стад умножилось вдвое. И царь воистину великий — когда все вскрылось, отпустил со всеми стадами и челядью, даже гнева не выказал. Сказал лишь — забирай ее, все забирай, только убирайся с моей земли, видеть тебя не хочу! Ее, Сарру, пожалел. Да, хороша была… Думал через границы Египетские провезти в сундуке — смешно! Разве красоту такую спрячешь? Не шелк ли там, спрашивали? Заплачу как за шелк, отвечал. Не жемчуг ли? Заплачу как за жемчуг. Что ж, говорят, раз так дорого ценишь, открывай, поглядим, что там у тебя! Открыл. Ну и рожи же сделались у стражников, когда откинулась крышка, и встала она оттуда во всем блеске, в алом парчовом уборе, сверкая золотыми гривнами, волосы убраны под сетку с драгоценными камнями! Царская жена, царская наложница! Услада владык! Пальцем побоялись тронуть такое чудо, доставили к фараону. С почетом доставили, на носилках. И его — рядом. Как брата. И фараон к нему — как к брату. Ты родич моего дикого цветка, — так он ее называл, дикий цветок… и еще алым ибисом, и еще саламандрой-плясуньей, ибо любил он ее танцы, и не хуже меня прозрел, какой пылает в ней скрытый огонь… Ты, говорил, ее родич, брат ее — а значит и мне родич. Мой брат! Самый близкий, самый любимый — у тебя ее глаза! Что ж, это правда. Он не солгал своему новому другу и покровителю. Ведь они с Саррой и впрямь родичи.
Уж не потому ли так долго не было детей.
Он, скотовод, владелец лучших тонкорунных овец, хозяин бессчетных козьих стад, обладатель сотни белоснежных верблюдов, способных обгонять ветер пустыни, он знает — подобное отнюдь не противно природе.
Но человек — не скот.
Он вожделел к ее красоте и гордился ей, и взял ее в дом и не жалел о том.
До какого-то времени.
Не может быть, чтобы такие бедра не произвели на свет новую жизнь, думал он. Такие бедра! Такая грудь! Чаши, полные мирры, вот что такое ее грудь! О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, сестра моя, как ты прекрасна! Роза потаенная цветет в твоем лоне! Так думал я про себя — она молода, а я полон сил… есть еще время.
Потом ее забрал фараон.
Потом вернул.
Потом я привел Агарь.
Странно, подумал он, это она после рождения Измаила так изменилась. Раздалась вширь, отяжелела. Агарь, та осталась какой была — стройной, точно финиковая пальма, смуглянкой с пушком над верхней губой. Да, Агарь…
Он затряс головой, отгоняя наваждение.
— Почему так рано? — повторила Сарра своим высоким, резким, как у птицы голосом, — дал бы мальчику поспать…
Он взглянул в сторону колодца. Исаак мылся у желоба, раб поливал ему голову из кувшина, мальчик смеялся, разбрызгивая воду, даже отсюда, в холодном свете восходящего солнца было видно, как дрожат брызги на острых ключицах
— Не в моих это силах, Сарра, — вытолкнул из себя Авраам, — Господь призвал нас.
— Солнышко мое, — тихонько сказала Сарра, обращаясь скорее к себе, чем к мальчику, — радость моя…
Как она красовалась, как гордилась им! Какой пир закатила, каких знатных людей созвала — и платье надела тонкое, тонкое — чтобы все видели, как расплываются на натянувшейся ткани пятна от молока. Исаак, младенчик, лежал на ее руках, трогал мониста, улыбался беззубым ртом. Исаак, дитя смеха, дитя радости. Ее радости.
И сам он, сидящий на шелковых подушках, иногда вставая, чтобы самолично обнести гостей вином и хлебом, и прислушивающийся — правда ли послышался от кухни тихий плач худощавой смуглой женщины, или это почудилось ему?
Исаак отложил колун, кряхтя, распрямился. Непривычная работа, негосподская, руки ходили ходуном, сухие, увитые жилами руки. Негоже колоть дрова хозяину стад и сотен рабов, но это он должен сделать сам.
— Мальчик мой, — тихонько приговаривала Сарра у него за спиной. — Единственный.
— Единственный? — прошептал Исаак
О, смуглый Измаил, дитя поздней любви, дитя худосочной Агари с тяжелыми грудями. Странное сложение было у этой хрупкой женщины…
— Господь знает, — Сарра не отставала, следовала за ним, отгоняя рукой семенившую сбоку служанку, — никогда не преступала я его Заветы. Но Исаак — у него нежное сердце. Он жалеет ягнят, господин! Он потом всю ночь будет плакать… трястись и плакать… ты же знаешь, как с ним бывает.
Если бы, — подумал Авраам. В ушах звенело. Тихий звон сотен верблюжьих колокольчиков — знак того, что Господь поблизости, здесь, с ним, как тогда, впервые, в самый-самый первый раз, у дубравы Мамре, когда он, совсем еще юный, сидел при входе в шатер во время зноя дневного. Что Ты, — шептал он про себя, — что Ты хочешь мне сказать? Молю… пока не поздно, пока еще есть время… Ты же обещал… Ты же все видишь. Погляди на Сарру. Это убьет ее. Ее вера крепка, но это убьет ее.
Но Господь молчал.
Авраам неопределенно повел рукой, подзывая отрока, седлавшего ослов.
— Погрузи… это… — сказал он, кивнув на дрова.
— Говорю тебе, господин мой, он еще маленький для таких дел. Совсем еще мальчик.
Да, подумал он, маленький. Вот подходящее слово. Да, вот именно. Маленький. Прячется за ее юбки, чуть что. Хнычет. Трясется. Измаил в его возрасте уже щупал сарриных служанок.
Мой сын. Единственный. Другого у меня больше нет.
— Мальчик? — переспросил он. Рот его растянулся в ухмылке, открыв еще крепкие желтоватые зубы. — Что ты такое говоришь, госпожа моя? Он мужчина. Продолжатель рода. Потомства его будет как звезд на небе — неужто не слыхала?
— Да, но…
— Неужто ему всю жизнь держаться за твои юбки, женщина?
На сносях ее выгнала тогда в пустыню. Сказала, не может видеть, как торжествующе выпирает ее живот. А как ему еще выпирать — у худых женщин всегда так. Сарра носила — ну, разве, еще чуть поправилась.
Молчит. Меряет подозрительным взглядом исподлобья.
Чует. Не знает, нет, иначе бы выла сейчас на всю округу. Просто — чует. Знала бы, должно, убила бы, руками разорвала горло. Даром, что набожная. Меня для нее нет — только он.
— Иди в дом, госпожа, — сухо сказал он. И, уже служанке, — уведи ее.
— Погоди, — она начала дышать быстро и тяжело, как всегда, когда волновалась, — там, наверху холодно. Ты его простудишь. Пусть оденет верхнее платье, шерстяное. И сандалии. Там колючки…
Исаак закончил умываться, натянул чистую полотняную рубаху, протянутую слугой.
— Золотко мое, — торопливо обернулась к нему Сарра, увлекаемая служанкой обратно, в шатер, — слушайся папу. И не сбей ноги. И не бегай — упаришься. И тяжести не таскай — на то есть слуги. И…
— Хорошо, мама, — тихонько ответил за все сразу Исаак.
Черные, как маслины, глаза прикрыты длинными пушистыми ресницами. Не Саррины — у той глаза длинные, с тяжелыми веками. Глаза его, Авраамовой, матери. У Измаила были такие же. Древняя, сильная кровь.
Тогда он отправил за ней, за Агарью, доверенного человека. Сказал, ему было видение. Солгал перед Господом. Молил на коленях, несколько ночей. Господь молчал. И потом молчал. Всегда. До сей поры.
Нет, был еще раз, когда заговорил Он с Авраамом. Тогда. Разве не понял Авраам, кто перед ним? Пал на лицо свое, зарезал лучшего тельца — сам, для дорогих гостей. Поднес вино. Эти, трое, сидели, улыбались. Сарра стояла у входа в шатер, сложив руки на животе. С напряженным лицом, закусив губу — словно поймала воробья и теперь пыталась удержать его в горсти. Один из гостей сказал «не хлопочи так, не тревожься». Зачем им еда, вино? Свет шел сквозь них и плясал на парчовой скатерти. Глазам больно. Сарра упала на колени, не плакала, что-то шептала. Тот, первый, не глядя на нее, сказал, что будет сын. Сарра засмеялась сквозь сухие слезы — поверила сразу. До того все ходила, поджав губы. Не глядя на Агарь. На Измаила. А тут — засмеялась. Он вновь упал на колени, и потому что — сын, и потому, что — прощен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
— Зачем и кому вы потребны, я сказать не могу, поскольку нет у меня на то права, но добавлю, что сие должно открыться вам в соответствующее время, — сказал Шейх, — скажу лишь, что испытания ваши еще не закончились, и потребуют равно мужества и проницательности. Впрочем, — он чуть поклонился путникам, — успели вы выказать оба этих качества, так что не сомневаюсь я, что Тот, кто держит весь мир, точно драгоценный камень в ладони, избрав вас, вновь явил любовь свою и милосердие, изначально Ему присущие.
— Э… — Шендерович почесал затылок, — польщен. А все-таки, где мы находимся? Типа, с географической точки зрения? Ибо пребывали мы в Стамбуле, он же Константинополь, он же Византия, он же Цареград, а потом очутились неведомо как, неведомо где…
— Где? — сурово переспросил Шейх, — в сердце мира. Ибо сердцем мира зовется то, что существует везде — и нигде. Всегда — и никогда. И то, что происходит здесь, так или иначе происходит во всех мирах, подобно кругам по воде, что распространяются от брошенного камня. И не только на Земле во всех ее проявлениях, но и в горних сферах, ибо все, что делается наверху, есть результат действий человека.
— С точки зрения географии это как-то сомнительно, — заметил Шендерович, скептически поджав губы.
— А кто говорит о географии? — воскликнул Шейх и в глазах его вновь загорелись красные огоньки. — География — услада простецов, изначально положивших сущему жесткие пределы. Для тех же, кто смотрит глубже и дальше, пределов нет. Ибо они лишь завесы, стенки сосудов, отделяющих один мир от другого, но проницаемые для посвященных…
— Ну да, ну да, — устало подтвердил Шендерович, у которого имелась уже практика общения с облеченными властью умопомешанными. — В сердце мира, понятное дело. И вообще — Что такое география? Лженаука! Продажная… э-э… гетера материализма.
— Чую я насмешку в твоих речах, — заметил Шейх, — а раз так, то скажи мне, о, скрытый книжник, ежли ты так веришь в географию, — где, по-твоему , мы находимся?
— Да откуда я знаю? — окончательно разозлился Шендерович, — это я вас спрашиваю! И вообще — где тут у вас представители местной администрации? Я хочу сдаться властям!
— В данную минуту — сдержанно проговорил Шейх — и в данной точке пространства единственная власть — это я!
Шендерович мрачно поглядел на него и уже открыл, было, рот, явно, чтобы высказать все, что он думает о такой власти, равно как и о власти вообще.
— Упомянув недавно злополучных магов, о, Шейх, — вмешался Гиви, — говорю, злополучных, поскольку не сумели они при всем видимом своем могуществе защитить себя от сынов пустыни, ты рек, что верить им негоже, поскольку нет в их речах ни слова истины. Однако ж, как узнать, истинно ли то, что ты сейчас говоришь нам, о, Шейх?
— Суть не в словах, — пояснил Шейх, — а в том, зачем они сказаны. Мне ничего от вас не нужно, маги же надеялись обрести с вашей помощью могущество неизмеримое; вот и обхаживали они вас поелику возможно. Однако ж, были вы в их глазах орудие, не более. Полагаю, получив желаемое, истребили бы они вас, ибо такова их проклятая природа.
— О, Шейх, — вздохнул Гиви, — слова твои звучат правдиво и достоверно, однако ж, нам с моим злополучным другом трудно судить, кто из вас более правдив, — ибо и братья клялись в том, что хотят они лишь добра!
— На деле, — успокоил его Шейх, задумчиво поглаживая спинку птицы Худ-Худ, подбиравшей крошки у него с колен, — определить, кто прав, весьма нетрудно. Тот, кто для достижения своих целей жертвует чужими жизнями, не может быть прав заведомо, или, как говорится в вашем мире, по определению. Жертва, каковую предназначали высшим силам упомянутые маги, никоим образом не касалась их лично.
— Точно! Змею они варили, — вдруг оживился Шендерович.
— При чем тут змея, — отмахнулся Шейх, — хотя и змея — созданье Божье, а потому и ее жалко. Но даже из того, что они вам успели поведать, ясно, что отдали они за сомнительную власть и силу жизни своих родных и близких, а ежели вслед за ними верить в перевоплощение, то не один раз. Потому и постигала их раз за разом неудача, ибо единственная жертва, угодная небу — это самопожертвование. Однако тот, кто жертвует собой, не стремится ни к власти, ни к славе, ни к богатству, поскольку эти вещи для него бесполезны и бессмысленны. А чтоб подкрепить свои слова, расскажу я одну знакомую вам историю, приключившуюся давным-давно, во времена незапамятные.
История о договоре с Богом, что в незапамятные времена был заключен, расторгнут и вновь заключен, рассказанная Шейхом среди развалин Гиви и Шендеровичу в ночь спасения
— Не рано? — спросила Сарра. Она появилась из-за завесы шатра, ежась от утреннего холода. Девушка-рабыня маячила за спиной, держа в руках гребень.
Авраам поглядел на жену. Располневшая, с опухшими ногами, встрепанная… Господь всемогущий, как хороша когда-то была эта женщина! А ведь не молоденькая была, когда сам фараон, владыка земли египетской, брал ее в гарем. Суров и неподкупен был царь потомков Мицраима, и не жаловал пришельцев, но его, Авраама, пропустил через границы, мало того, позволил осесть в тучной долине Нила, воистину благословенная земля этот черный ил! — на питаемых им травах число его стад умножилось вдвое. И царь воистину великий — когда все вскрылось, отпустил со всеми стадами и челядью, даже гнева не выказал. Сказал лишь — забирай ее, все забирай, только убирайся с моей земли, видеть тебя не хочу! Ее, Сарру, пожалел. Да, хороша была… Думал через границы Египетские провезти в сундуке — смешно! Разве красоту такую спрячешь? Не шелк ли там, спрашивали? Заплачу как за шелк, отвечал. Не жемчуг ли? Заплачу как за жемчуг. Что ж, говорят, раз так дорого ценишь, открывай, поглядим, что там у тебя! Открыл. Ну и рожи же сделались у стражников, когда откинулась крышка, и встала она оттуда во всем блеске, в алом парчовом уборе, сверкая золотыми гривнами, волосы убраны под сетку с драгоценными камнями! Царская жена, царская наложница! Услада владык! Пальцем побоялись тронуть такое чудо, доставили к фараону. С почетом доставили, на носилках. И его — рядом. Как брата. И фараон к нему — как к брату. Ты родич моего дикого цветка, — так он ее называл, дикий цветок… и еще алым ибисом, и еще саламандрой-плясуньей, ибо любил он ее танцы, и не хуже меня прозрел, какой пылает в ней скрытый огонь… Ты, говорил, ее родич, брат ее — а значит и мне родич. Мой брат! Самый близкий, самый любимый — у тебя ее глаза! Что ж, это правда. Он не солгал своему новому другу и покровителю. Ведь они с Саррой и впрямь родичи.
Уж не потому ли так долго не было детей.
Он, скотовод, владелец лучших тонкорунных овец, хозяин бессчетных козьих стад, обладатель сотни белоснежных верблюдов, способных обгонять ветер пустыни, он знает — подобное отнюдь не противно природе.
Но человек — не скот.
Он вожделел к ее красоте и гордился ей, и взял ее в дом и не жалел о том.
До какого-то времени.
Не может быть, чтобы такие бедра не произвели на свет новую жизнь, думал он. Такие бедра! Такая грудь! Чаши, полные мирры, вот что такое ее грудь! О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, сестра моя, как ты прекрасна! Роза потаенная цветет в твоем лоне! Так думал я про себя — она молода, а я полон сил… есть еще время.
Потом ее забрал фараон.
Потом вернул.
Потом я привел Агарь.
Странно, подумал он, это она после рождения Измаила так изменилась. Раздалась вширь, отяжелела. Агарь, та осталась какой была — стройной, точно финиковая пальма, смуглянкой с пушком над верхней губой. Да, Агарь…
Он затряс головой, отгоняя наваждение.
— Почему так рано? — повторила Сарра своим высоким, резким, как у птицы голосом, — дал бы мальчику поспать…
Он взглянул в сторону колодца. Исаак мылся у желоба, раб поливал ему голову из кувшина, мальчик смеялся, разбрызгивая воду, даже отсюда, в холодном свете восходящего солнца было видно, как дрожат брызги на острых ключицах
— Не в моих это силах, Сарра, — вытолкнул из себя Авраам, — Господь призвал нас.
— Солнышко мое, — тихонько сказала Сарра, обращаясь скорее к себе, чем к мальчику, — радость моя…
Как она красовалась, как гордилась им! Какой пир закатила, каких знатных людей созвала — и платье надела тонкое, тонкое — чтобы все видели, как расплываются на натянувшейся ткани пятна от молока. Исаак, младенчик, лежал на ее руках, трогал мониста, улыбался беззубым ртом. Исаак, дитя смеха, дитя радости. Ее радости.
И сам он, сидящий на шелковых подушках, иногда вставая, чтобы самолично обнести гостей вином и хлебом, и прислушивающийся — правда ли послышался от кухни тихий плач худощавой смуглой женщины, или это почудилось ему?
Исаак отложил колун, кряхтя, распрямился. Непривычная работа, негосподская, руки ходили ходуном, сухие, увитые жилами руки. Негоже колоть дрова хозяину стад и сотен рабов, но это он должен сделать сам.
— Мальчик мой, — тихонько приговаривала Сарра у него за спиной. — Единственный.
— Единственный? — прошептал Исаак
О, смуглый Измаил, дитя поздней любви, дитя худосочной Агари с тяжелыми грудями. Странное сложение было у этой хрупкой женщины…
— Господь знает, — Сарра не отставала, следовала за ним, отгоняя рукой семенившую сбоку служанку, — никогда не преступала я его Заветы. Но Исаак — у него нежное сердце. Он жалеет ягнят, господин! Он потом всю ночь будет плакать… трястись и плакать… ты же знаешь, как с ним бывает.
Если бы, — подумал Авраам. В ушах звенело. Тихий звон сотен верблюжьих колокольчиков — знак того, что Господь поблизости, здесь, с ним, как тогда, впервые, в самый-самый первый раз, у дубравы Мамре, когда он, совсем еще юный, сидел при входе в шатер во время зноя дневного. Что Ты, — шептал он про себя, — что Ты хочешь мне сказать? Молю… пока не поздно, пока еще есть время… Ты же обещал… Ты же все видишь. Погляди на Сарру. Это убьет ее. Ее вера крепка, но это убьет ее.
Но Господь молчал.
Авраам неопределенно повел рукой, подзывая отрока, седлавшего ослов.
— Погрузи… это… — сказал он, кивнув на дрова.
— Говорю тебе, господин мой, он еще маленький для таких дел. Совсем еще мальчик.
Да, подумал он, маленький. Вот подходящее слово. Да, вот именно. Маленький. Прячется за ее юбки, чуть что. Хнычет. Трясется. Измаил в его возрасте уже щупал сарриных служанок.
Мой сын. Единственный. Другого у меня больше нет.
— Мальчик? — переспросил он. Рот его растянулся в ухмылке, открыв еще крепкие желтоватые зубы. — Что ты такое говоришь, госпожа моя? Он мужчина. Продолжатель рода. Потомства его будет как звезд на небе — неужто не слыхала?
— Да, но…
— Неужто ему всю жизнь держаться за твои юбки, женщина?
На сносях ее выгнала тогда в пустыню. Сказала, не может видеть, как торжествующе выпирает ее живот. А как ему еще выпирать — у худых женщин всегда так. Сарра носила — ну, разве, еще чуть поправилась.
Молчит. Меряет подозрительным взглядом исподлобья.
Чует. Не знает, нет, иначе бы выла сейчас на всю округу. Просто — чует. Знала бы, должно, убила бы, руками разорвала горло. Даром, что набожная. Меня для нее нет — только он.
— Иди в дом, госпожа, — сухо сказал он. И, уже служанке, — уведи ее.
— Погоди, — она начала дышать быстро и тяжело, как всегда, когда волновалась, — там, наверху холодно. Ты его простудишь. Пусть оденет верхнее платье, шерстяное. И сандалии. Там колючки…
Исаак закончил умываться, натянул чистую полотняную рубаху, протянутую слугой.
— Золотко мое, — торопливо обернулась к нему Сарра, увлекаемая служанкой обратно, в шатер, — слушайся папу. И не сбей ноги. И не бегай — упаришься. И тяжести не таскай — на то есть слуги. И…
— Хорошо, мама, — тихонько ответил за все сразу Исаак.
Черные, как маслины, глаза прикрыты длинными пушистыми ресницами. Не Саррины — у той глаза длинные, с тяжелыми веками. Глаза его, Авраамовой, матери. У Измаила были такие же. Древняя, сильная кровь.
Тогда он отправил за ней, за Агарью, доверенного человека. Сказал, ему было видение. Солгал перед Господом. Молил на коленях, несколько ночей. Господь молчал. И потом молчал. Всегда. До сей поры.
Нет, был еще раз, когда заговорил Он с Авраамом. Тогда. Разве не понял Авраам, кто перед ним? Пал на лицо свое, зарезал лучшего тельца — сам, для дорогих гостей. Поднес вино. Эти, трое, сидели, улыбались. Сарра стояла у входа в шатер, сложив руки на животе. С напряженным лицом, закусив губу — словно поймала воробья и теперь пыталась удержать его в горсти. Один из гостей сказал «не хлопочи так, не тревожься». Зачем им еда, вино? Свет шел сквозь них и плясал на парчовой скатерти. Глазам больно. Сарра упала на колени, не плакала, что-то шептала. Тот, первый, не глядя на нее, сказал, что будет сын. Сарра засмеялась сквозь сухие слезы — поверила сразу. До того все ходила, поджав губы. Не глядя на Агарь. На Измаила. А тут — засмеялась. Он вновь упал на колени, и потому что — сын, и потому, что — прощен.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54