– Да Бога ради, Герман Константинович, в «Узбечке» так в «Узбечке». Я там сто лет не был, а когда-то душу мог отдать за их чебуреки.
Кормили действительно обильно и вкусно.
Как встарь.
Однако наблюдались «интерьерные» новшества.
Взоры гостей теперь услаждали почти настоящие одалиски – яркие пышнотелые девы в мерцающих «гаремных» одеяниях.
Животы красавиц, разумеется, были обнажены и приятно колыхались при каждом движении равно с другими впечатляющими частями тела.
Действо разворачивалось в непосредственной близости от закусывающей публики, прямо между столиками и низкими диванами.
Восток, словом.
И никак не иначе.
Так что, отдав должное трапезе, каждый нашел отраду для глаз.
Герман Константинович с обожанием разглядывал заветную статуэтку.
Игорь Всеволодович с некоторой ленцой созерцал томных красоток.
Притом беседовали неспешно.
Влюбленный в Попова адвокат, правда, все сводил к одному – никак не мог оторваться от новой игрушки.
– Определенно, Игорек, день сегодня счастливый.
– Как для кого. Для меня – в крапинку.
– Проблемы? – В расслабленном баритоне Германа Константиновича чеканно прорезался профессиональный металл.
– Пока не понял. Что-то неопределенное, но малоприятное.
Игорь вкратце обрисовал послеобеденный инцидент с «чернорубашечником».
Слово, кстати, выскочило только теперь, но – теперь же вдруг стало понятно – как нельзя более точно отразило сущность незваного гостя.
Или всего лишь подозрения относительно нее?
Впрочем, обоснованные.
– Да-с, мерзко. Они теперь, знаешь ли, заметно активизировались. Отчего-то… Хм, а вот любопытно – отчего это, собственно, вдруг?
– Да кто они-то, Герман Константинович? – Вспомнился сразу во всей своей самоуверенной наглости широкий жест пришельца, и захлестнуло раздражение.
– А-а, называй как хочешь: фашисты, скинхеды, национал-патриоты – все, в принципе, подходит. И все, в принципе, не суть точно. Но, у тебя, надеюсь, там все необходимое присутствует?
Пухлый палец адвоката вознесся вверх, так, что человек непосвященный мог решить – речь идет о царствии небесном.
Игорь Всеволодович, впрочем, был человеком посвященным.
– Там – да. И все, и все необходимые присутствуют.
– Так и думать не о чем. Только не затягивай, если что. Оперативность в таких случаях и быстро га реакции – полдела. Вовремя, как говорят мои подопечные, дать по рогам. Ну, ты понимаешь…
– Понимаю, увы.
– Да-с… Увы. А кстати, соседа, которому теперь не повезло, как зовут? Или – звали?
– Типун вам… право слово. – Игорь назвал разорившегося соседа.
– Ну, стало быть, так порешим. Не скажу, что дело это станет для меня первостатейным, однако при случае наведу справки, что да как с ним вышло. И почему… За сим, дорогой, давай попросим десерт…
Десерт был съеден довольно быстро.
И даже кофе с коньяком выпит как-то вскользь, без подобающего степенного удовольствия.
Словно разладилась вдруг гармония неспешной беседы.
Сбившись с ритма, покатилась она кое-как, перескакивая с пятое на десятое, и так, пульсируя неровно и нервно, подошла к концу.
«Черт знает что! – Досада мешалась в душе Игоря Всеволодовича с недоумением. – Всего-то дел: упомянул зарвавшегося психа, а настроение сразу – швах, будто он собственной персоной материализовался в пространстве».
Расставались без особого тепла и как-то скомканно.
Уставшие одалиски заученно извивались в такт заунывной мелодии, мерно позвякивали, уже не зажигая – баюкая, браслеты и мониста.
Дело, по всему, шло к ночи.
Санкт-Петербург, год 1832-й
Скоро настанут белые ночи – странный каприз неласковой, бледной природы, призрачный и оттого тревожный.
Но – прекрасный.
Дивный дар суровому городу, одетому в строгий гранит, холодному, надменному, безразличному. Как, впрочем, и подобает имперской столице.
Теперь, однако, стоит ранняя весна.
Не сияет в лазури ослепительное солнце, не звенит, срываясь с крыш, хрустальная капель, и солнечные зайчики из сияющих луж не норовят запрыгнуть на башмаки прохожих.
Хмуро.
Хотя витают уже в поднебесье свежие ветры, стряхивают с крыльев предвестие чего-то.
Может, счастливого, светлого – может, напротив, несут беду.
Но как бы там ни было – волнуют душу.
Надрываются ветры, насквозь продувая проспекты:
«Ждите! Готовьтесь! Грядет!»
И трепещут сердца, наполняясь безотчетной тревогой.
Не иначе и вправду грядет.
Петербургский свет, однако, не внемлет песне свежих ветров.
Он живет по своим канонам, ему времена года знаменуют сезоны.
Зимний – балов, салонов, театральных премьер.
Летом – имения, дачи, воды, европейские курорты, – общество покидает город.
Теперь весна – значит, сезон подходит к концу.
Однако ж еще не все отгремели балы, не отплясали записные красавицы в туалетах уходящего сезона. После никто больше здесь не увидит эти чудные творения портновского искусства из драгоценной тафты, атласа и кисеи.
Суров этикет.
Разорение мужьям – нечаянная радость дальним родственницам – приживалкам.
Но все после, после!
А пока корка инея, к вечеру затянувшая мокрый тротуар, застилается алым сукном. По нему легкие атласные туфельки с бантами, блестящие сапоги со шпорами, высокие ботфорты, лаковые башмаки и прочая… устремляются к нарядному подъезду. Там пылают тысячи свечей, а великий кудесник – хрусталь подхватывает зыбкое сияние, множит, рассыпая миллионы мерцающих искр.
Дальше за дело берутся зеркала.
И вот уже струится светом, ослепляет парадная лестница.
Блещет торжественный зал, полыхают алмазными фонтанами люстры, строгие мраморные колоны убраны гирляндами цветов, паркет не правдоподобно сияет, затмевая зеркала.
Ровный гул людских голосов расстилается в пространстве, и бесконечные charmante… divine… ravissante… bonne amie… mon ange… charme de vous voir… сливаются в стройную песнь вежливой дружбы и условной любви.
Однако ж не правда – или же правда лишь отчасти.
И на больших балах, случается, любят, ревнуют, страдают и веселятся искренне и всерьез. И, как везде, от души радуются встрече добрые друзья.
Только что отгремели торжественные аккорды польского, но уже поплыл над головами, разливаясь в пространстве, вальс.
Михаил Румянцев, нарядный, в белом с золотыми позументами мундире кавалергарда – сюртуке с высоким воротником и короткими кавалерийскими фалдами, – едва не столкнулся с Борисом Куракиным.
Тот явно шествовал прочь, подальше от вальсирующей публики, под руку с худощавым седовласым мужчиной.
– Mon cher Michel!
– Борис!
Они немедленно обнялись и заговорили разом, возбужденно и радостно, едва ли, впрочем, слушая и слыша друг друга.
Спутник Куракина наблюдал за встречей, улыбаясь ласково, чуть насмешливо.
Лицо, обрамленное густой серебряной шевелюрой, было тонким, умным, нос – крупным, большие, слегка запавшие глаза из-под густых бровей смотрели пронзительно.
– Ты не знаком?
– Не имел чести, но имя и дела графа Толстого мне известны. Как всякому просвещенному гражданину Петр Федорович Толстой, живописец и скульптор, бессменный – на протяжении тридцати лет – медальер Монетного двора, профессор Российской академии художеств, сдержанно поклонился.
И тут же – словно десяток лет вдруг упорхнули с плеч – лукаво улыбнулся Румянцеву.
– Зачем вы уходите? При таком параде надобно танцевать, граф.
– Entre nous, я плохой танцор.
– Не танцующий кавалергард?! Невозможно!
– Mais tu es brave homme. – Куракин, шутя, вступился за друга. И продолжил уже без тени улыбки; – Кабы не его заступничество, остался б наш Ваня Крапивин на конюшне князя Несвицкого.
– Если б на конюшне…
– И то правда. Знаете ли, граф, Michel не только из рук жестокосердного господина Ивана вырвал, после выходил у себя, в Румянцеве, как малое дитя. Поначалу думали – не жилец.
– Сие похвально. Однако ж, боюсь, et il en restera pour sa peine.
– Mon Dieu! Неужели дело так плохо?
– Что за дело?
– Ах, mon cher Michet, беда в том, что твой lе filleui…
– Неужто не оправдал надежд – или того хуже?..
– Хуже. Но совсем не то, о чем ты думаешь. Невиновен, скорее – жертва, как и прежде.
– Que diable, mon prince, говори толком!
– Беда, Михаил Петрович, заключается в том, что юноша, спасенный вами, вероятно, серьезно болен. Вы, дорогой граф, самоотверженно врачевали тело и тем спасли несчастному жизнь, но душа его так и не оправилась после пережитого.
– Боже правый, так он сошел с ума? Воистину coup de grace! «La force del dertino».
– He совсем, буйнопомешанным не назовешь, окружающий мир воспринимает по большей части разумно, странность проявляет в одном.
– То есть ты не представляешь себе этот ужас – он не отходит от мольберта, не выпускает из рук кисти.
Приходит в страшное волнение, даже кричит, если хотят отнять. Но рисует все одно – и к тому же прескверно. Сам понимает, что выходит плохо, – плачет, рвет бумагу, а после все начинает сначала. Знаешь ли, кого ! он пытается писать?
– Кажется, знаю. Душеньку.
– Eh bien, vous etes plus avance que cela soit.
– Как? Разве ж тебе ничего не известно о несчастной танцорке княжеского балета?
– Теперь – известно. Enfant du malheur! A прежде терялся в догадках. Самого Петра Федоровича призвал в советники. Помнишь ли ты поэму Богдановича?
– Как не помнить, сестры-девицы ночами зачитывались, в альбомы переписывали. И книжка была. А в ней – чудные гравюры работы графа Толстого. Не забыл.
– Вот и я не забыл и подумал – вдруг Иван о той Душеньке сокрушается? Теперь, брат, знаю – о другой музе тоскует. И ничем этому горю не поможешь. Граф Толстой, как и ты прежде, судьбой художника проникся, теперь вот взял на свое попечение. Докторов приглашает.
– Что же – есть надежда?
– Надежда, граф, мерещится всякому, кто желает ее узреть, да не у всякого сбывается. Однако ж никому не возбраняется – и я надеюсь. Теперь хлопочу о пенсионерской поездке – и начал уже toure des grands dues. Иное небо, может быть, не в пример нашему, плаксивому, развеет смертную тоску. Оправится Крапивин в Италии, Бог даст.
– Comment c'est triste!.
– Однако ж, господа, мы на балу, и это oblige…
К тому же дама в ужасной тоге настойчиво ищет твоего внимания, Michel…
– Побойся Бога, mon prince, c'est та tante…
Они говорили еще о чем-то, отвечая на поклоны, и, кланяясь, медленно двигались в нарядной толпе.
В жарком, искрящемся пространстве царила музыка.
Задумчивый вальс подхватывала бравурная мазурка и, отгремев, растекалась легкомысленным котильоном.
Меж тем стояла уже глубокая ночь.
Робкая питерская весна, испугавшись вроде непроглядной тьмы, отступила, укрылась где-то до лучших времен.
Холодный сырой воздух был таким, как бывает зимой, и промозглый туман совершенно по-зимнему окутал притихший город.
Москва, год 2002-й
Удивительно, но он запомнил с точностью до минуты – настроение испортилось за ужином в ресторане «Узбекистан», вернее, за десертом.
Беспричинно вроде бы, но основательно.
Причина, впрочем, была, но казалась в ту пору не слишком серьезной.
Мало ли несимпатичного народа снует по Арбату, подвизаясь при многочисленных промыслах – приторговывает фальшивыми долларами и фальшивой стариной, подлинными наркотиками и проститутками, мошенничает, при случае грабит и промышляет разбоем. Иногда убивает в коротких жестоких разборках. Или привычно утратив рассудок – опившись, обкурившись, обколовшись, – потому что подходящая жертва подвернулась под руку.
Интересуется Арбатом малоприятный народец рангом повыше, засылает своих эмиссаров с предложениями, от которых на самом деле нелегко бывает отказаться.
И – куда денешься? – приходится принимать.
Кражи случаются. Простые и очень серьезные, подготовленные с большим размахом и подлинным искусством. Все бывает.
Потому мерзкая физиономия, вообразившая себе нечто, – не повод для беспокойства.
И тем не менее тревога маленьким пугливым зверьком затаилась в душе Игоря Всеволодовича.
Поначалу, правда, вела себя подобающе – выползала исключительно в минуты затишья, когда сознание парило в свободном полете. Царапалась слабо, едва ощутимо. Немедленно исчезала – стоило всерьез задуматься над чем-то, и уж тем более в присутствии посторонних. Однако жила и даже некоторым образом обживалась.
В какой-то момент Игорь Всеволодович стал ощущать ее присутствие постоянно. Еще не страх, но слабое напоминание, горький привкус, легкое покалывание.
Не болезнь – но отчетливое душевное недомогание. Не змея – червяк, шевелящийся в душе. Червячок даже.
В борьбе с ним Игорь Всеволодович был неоригинален.
Сначала, как большинство трезвомыслящих людей, отравленных смутной тревогой, пытался не обращать внимания, потом убеждал сам себя, что не обращает.
Позже занялся изгнанием. Тоже традиционно – с головой уходил в работу, без особого энтузиазма погружался в пучину развлечений.
Не помогало.
Анализировал, сопоставлял, размышлял трезво, твердо намереваясь заглянуть опасности прямо в глаза – не видел никаких глаз.
По всему выходило – опасности тоже нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39