– Забрал. За долги. Большие, между прочим, долги. Лавка со всем барахлом – мелочь, не покрыла и сотой доли. Но интересно, знаешь. Старина.
– Антиквариатом прежде занимались?
– Я, старичок, всем прежде занимался. И занимаюсь. Потом, имеются специально обученные люди. И кстати, у тебя на торговле кто сидит?
– На торговле? А-а, ну да… Кандидат искусствоведения.
– Это ясно. Они все – кандидаты.
– Не понял.
– Да будет тебе невинность изображать – все ты понял. Интеллигентность, однако, так корежит, что погано вслух произнести… – Суров поднялся из кресла, но уходить не спешил, тяжело навис над столом. – А мы, между прочим, так понимаем, что торговать веской стариной должны русские люди. А?
– Кто это – мы?
– Кто? – Незваный гость, похоже, удивился. – Мы – это мы.
Сказано было веско, с ударением.
Последовал неопределенный, но широкий жест рукой, из которого явно следовало – «нас» много.
Мы – кругом.
«Имя нам – легион», – неожиданно подумал Игорь Всеволодович.
Но промолчал.
Выдержав паузу. Суров вышел, громко хлопнув дверь.
– Кто это был? – В глазах Бориса Львовича за толстыми стеклами старомодных очков плескалась тревога.
– Мразь.
– Бандит?
– Нет. Мразь философствующая.
Они помолчали.
– Так что же? Готовиться к неприятностям?
– Дорогой Борис Львович, готовность к неприятностям – естественное состояние современного россиянина, тем паче свободного предпринимателя. Насчет свободы я, впрочем, погорячился. Какая, к черту, свобода?..
Он так и не закончил фразы, наткнувшись вроде с размаху на какую-то параллельную мысль.
И так, в задумчивости, двинулся обратно вниз.
На первой ступени шаткой лесенки, однако, остановился, обернулся, вспомнил вдруг о неоконченной беседе.
Борис Львович смотрел внимательно и по-прежнему тревожно.
– В общем, ерунда, – невпопад подытожил Непомнящий. – Не берите в голову.
– Хорошо бы – так.
Старик, похоже, ему не поверил.
Румянцева
Тульской губернии, год 1832-й
Падает снег.
Медленно кружат снежинки за окном.
Много снежинок.
А еще алмазная пыль едва заметным искрящимся облачком парит над землей.
Неразличим горизонт – белое небо сливается с белой землей, а меж ними воздух, прозрачный и невесомый обычно, кажется плотным, густым, вязким и тоже белым.
Солнца не видно, Лучи, однако, достигают земли.
Оттого в снежном пространстве разливается слабое розовое сияние.
Странно.
Красиво.
Так бывает утром, сразу же после рассвета, или, напротив, пополудни, когда короткий зимний день еще только засобирается прочь, только надумает уступить место быстротечным синим сумеркам.
Что же теперь наступает – день или вечер?
Никак не разберет Иван Крапивин.
Да разве же только это?
Ничего не понимает.
И прежде всего: где он?
Небольшая комната убрана по-барски.
Узкая кровать, на которой лежит Иван, поместилась в нише за тяжелым бархатным пологом.
Такие же шторы на высоком окне собраны у подоконника толстым шелковым шнуром с кистями.
Белье – тонкое, батистовое. Одеяло – теплое, легкое. Не иначе на лебяжьем пуху.
Возле кровати – изящное кресло на гнутых ножках, маленький столик, лампа с расписным, цветного стекла абажуром.
Тщетно силится Иван вспомнить – нет, не бывал он прежде в этой нарядной спальне и не заглядывал даже.
Высокая белая, с золотой виньеткой дверь между тем открывается осторожно.
Чьи-то шаги утопают в мягком ковре.
Легкие шаги, похоже – женские.
И тут же – будто молния полыхнула в памяти – вспомнил Иван.
Закричал.
Крика, однако ж, не слышно – слабый стон разнесся по комнате.
– Душенька, – стонет Иван, – Душенька…
На большее недостает сил – туманится сознание Только видит – женское лицо склонилось над ним Не Душенькино вовсе – простое, немолодое, усталое.
Но – доброе.
– Очнулся, родимый! – восклицает незнакомый голос. И продолжает громче, окликая кого-то:
– Беги, Матреша, к барину. Скажи – ожил художник.
– Душенька…
Иван будто не слышит ничего.
Все – о своем.
– Что, голубчик? Кого зовешь?
– Душенька…
– Бредит, сердечный. Поторопилась я барина звать-то.
Однако – поздно.
Широко распахнулась золоченая дверь.
Другие – тяжелые, уверенные – шаги не смягчил даже толстый ковер.
И голос – низкий, густой – раздался совсем рядом, прямо над постелью больного:
– Пришел в себя?
– Показалось было – пришел. Да, видно, не совсем. Бредит. Все Душеньку какую-то кличет.
– Душеньку?
– Мерещится, поди, кто-то.
– Не мерещится. Девушку балетную вместе с ним экзекуции подвергли. Она не вынесла – умерла, говорят, от первых плетей.
– Ах ты. Господи! Невеста ему была – али как?
– Не знаю, Захаровна. Однако не думаю. Князь за то велел пороть, что вместе их застиг. Портрет актрисы юноша сей вознамерился писать без княжеского дозволения. Карали обоих. Над молодцем, однако, Господь смилостивился – не иначе. На ту пору как я с протекций насчет него явился, художник наш без памяти уж третьи сутки лежал.
– И у нас без малого месяц.
– Ничего. Доктор обещал – выживет.
– Тебе, батюшка, Михаиле Петрович, за добро воздается…
– Не во мне дело. Большой, говорят, талант у нашего подопечного, даже – великий. Потому, полагаю, хранит его судьба.
Помолчав немного, выходит Михаил Петрович Румянцев прочь.
В задумчивости качает головой – странно, однако, оборачивается порой жизнь.
Вот ведь!
Нечаянный разговор случился в петербургском доме, в памятный вечер, когда открывали публичный музей покойного братца Николая Петровича.
Мимолетный.
И время порядочно минуло с той поры. Был ноябрь – теперь уж февраль на дворе.
А вышло так, что художник, о коем вскользь и не сказать, чтобы слишком настойчиво, просил князь Борис, полуживой лежит теперь в доме графа Румянцева, в тульском имении.
И болит о нем душа у Михаила Петровича.
С той поры болит, как приехал по-соседски ходатайствовать о судьбе безвестного живописца к бывшему приятелю Юрию Несвицкому, да повздорил – едва не бросил перчатку.
Обошлось.
Князь Юрий, хоть и пребывал в состоянии, близком к помешательству, – отступил. Отдал художника, даже денег за него брать поначалу не хотел.
После – взял.
Художник между тем был без памяти и так плох после барских плетей, что Михаил Петрович сильно сомневался, что перенесет без малого двести верст пути от орловского Покровского до тульского Румянцева.
Перенес.
И похоже, теперь пошел на поправку.
Дай-то Бог.
В задумчивости замирает у окна Михаил Румянцев.
Долго смотрит на падающий снег;
Слабо бьются о стекло большие снежинки, все заметнее розовеют в лучах заходящего солнца.
День проходит.
Москва, год 2002-й
Конец серого дня, как ни странно, прошел в хлопотах.
Ближе к вечеру вдруг повалил народ – всплеск неожиданного интереса к арбатской старине захлестнул случайных прохожих.
Возле прилавка сразу же стало тесно.
У двери Бориса Львовича вообще образовалась очередь.
Три старушки из окрестных коммуналок, одновременно, похоже, проев пенсионные рубли, с одинаковой тоскливой решительностью вознамерились расстаться с незатейливыми фамильными безделушками.
Одна принесла замысловатую масленку редкого корниловского сервиза, другая – одинокую граднеровскую вазочку с щербинкой.
Жертва третьей оказалась наиболее весомой и с антикварной точки зрения привлекательной.
Небольшой фарфоровый мужичок знаменитой поповской фабрики, как живой, чинно восседал на пеньке, собираясь неспешно пообедать. Под босыми ногами странника хорошо различима даже малая травинка и пожухлый листок, упавший с невидимых крон. Рядом – крохотные сапоги, разбитые в дальних странствиях, но с аккуратными заплатами на подошвах. Мужичок, судя по всему, беден, но по-крестьянски основателен – и аккуратист. Образ вышел яркий и, несмотря на малую форму, выверенный до мельчайших деталей.
Одно слово – Попов.
Борис Львович статуэткой залюбовался.
И не стерпел – сколь было прыти, помчался вниз, к Игорю, разделить восторг.
– Что просит? – Непомнящий деловито повертел фигурку в руках, мгновенно оценил клеймо – едва различимый оттиск двух букв, слившихся в одну.
– Как всегда… – Борис Львович виновато, за глаза будто бы извиняясь перед коммунальной старушкой, вздохнул. – Что дадим.
– И что дадим?
– Триста – будет по-божески. Только…
– ..деньги нужны сегодня и позарез.
– Но всего триста. А у вас…
– Помню. На Попова есть клиент.
– Вот именно. А с него тысяча – будет по-божески.
– Ладно, благодетель, спасайте старушку. И поинтересуйтесь насчет Попова – может, еще что завалялось на буфете?
– Спрашивал. Говорит – последняя.
– Они всегда так говорят, а потом тащат сервиз от Фаберже…
– Это был письменный прибор.
– Не суть.
Оба вдруг улыбнулись одному и тому же воспоминанию.
Лет восемь кряду ходила в магазин маленькая арбатская старушка, в неизменных, несмотря на погоду, шляпке с вуалькой и перчатках на сухоньких ручках.
Носила допотопный хлам – одинокие чашки неясного происхождения, гнутые серебряные ложки, монокли с треснутыми стеклами, веера из полуистлевшего китайского шелка.
Притом обстоятельно разъясняла художественную ценность каждой вещицы.
Смотрела с достоинством и горьким упреком.
Дескать, что же вы, господа, как не совестно предлагать такие гроши?
Но – уступала.
На вопрос, нет ли в запасе чего поинтереснее, одинаково скорбно роняла:
– Это последнее.
Но через месяц-полтора – как штык – появлялась снова.
В конце концов к ней привыкли. И не чаяли, что однажды, явившись в положенный срок, старушка сразит наповал.
Из холщовой хозяйственной сумки, дряхлой, как хозяйка, и потертой, как ее кокетливая шляпка, был извлечен фантастической красоты и ценности настольный гарнитур от Фаберже. Серебряный, с нефритом, к тому же щедро усыпанный алмазами.
Потрясенный Борис Львович долго не мог произнести ни слова.
А старушка негодовала:
– Вам нравится это мещанство?
– Откуда?! – Заглянувший в закуток Непомнящий дар речи сохранил, но говорить мог односложно, к тому же от волнения охрип.
– Папочке преподнесли благодарные купцы. Разумеется, на его столе это никогда не стояло. Лежало в коробке.
Коробка – великолепно сохранившийся футляр синей кожи с золотым тиснением, обтянутый изнутри тончайшим шелком, – сама по себе представляла немалую ценность.
История же старушки, не признающей Фаберже, заняла достойное место в бесконечной череде антикварных сказок, пара-тройка которых непременно воплотились в судьбе любого уважающего себя торговца древностями И без них никакой антиквар не антиквар вовсе – а так, оседлый старьевщик.
Гарнитуры от Фаберже, впрочем, приходят нечасто Для обычного дня хорош был и Попов.
К тому же триста долларов, выплаченные старушке немедленно, разумеется, прошли мимо кассы, и, стало быть, ожидаемая прибыль размером в семьсот могла считаться едва ли не чистой.
Тем более получить ее Игорь Всеволодович рассчитывал не позднее чем в ближайшие дни.
Возможно, даже нынешним вечером"
Совсем неплохой профит.
Маленькое везение между тем продолжалось.
«Клиент на Попова», маститый адвокат, страстный коллекционер русского фарфора, оказался в Москве и, на удивление, относительно свободен.
По крайней мере на звонок мобильного телефона ответил сразу, а уяснив, в чем дело, прямо-таки запросил о встрече.
– Игорек, голубчик, – низкий, уверенный голос коллекционера, имевший удивительное свойство проникать в души судейских так глубоко, что весы Фемиды чаще склонялись в пользу его подзащитных, звучал просительно, – к тебе сегодня никак не успею. Но ведь и ночь теперь не засну… Нет, скажи честно, хорош Попов?
– Хорош – не то слово. Тридцатые, полагаю, годы – Тридцатые? Ой-е-ей, самый горбуновский расцвет. Определенно не засну!
– О чем речь, Герман Константинович? Скажите, куда и во сколько?
– Правда, родной? Честное слово, обяжешь. А хочешь, поужинаем вместе? Я без ужина при любом раскладе спать не ложусь. Только поздновато будет, часиков в десять, а?
– Сочту за честь…
Ужинать решили в «Узбекистане».
Правда, искушенный в теперешнем ресторанном разнообразии Непомнящий уточнил:
– В «Узбечке» или в «Белом солнце…»?
Вопрос был не праздным.
Рядом с «Узбекистаном», бывшим когда-то одним из самых «вкусных» столичных ресторанов, теперь блистал еще один – гастрономический римейк культового фильма.
Разумеется, также с восточной кухней.
Этот, ко всему, был модным и, похоже, затмил пожилого соседа.
Адвокат, однако, был профессионально консервативен не только в части основательных двубортных костюмов.
– В «Узбечке», дорогой, именно в «Узбечке». Я, знаешь ли, теперь счастливо дожил до тех лет, когда в рестораны идут исключительно поесть, а не себя показать в соответствующем интерьере. Я вообще, если хочешь знать, когда ем, интерьеров не замечаю.
– Так ведь в интерьерах тоже кормят.
– Тоже, родной, вот именно, что – тоже.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39