Когда план будет готов, тебе придется ликвидировать объект.
— А вы не вправе дать указание, чтобы ЦРГ приостановила выполнение директивы? — спросил Досс.
— Ответ отрицательный, сынок. Я и так сделал все, что в моих силах, дабы избежать щекотливых вопросов. Вмешиваться в дела ЦРГ мне дозволено лишь до определенного предела.
Филипп подумал о японских матронах, которые недавно, словно пара черных дроздов, прошествовали в храм. Если бы он верил, как они, он последовал бы их примеру и молил о помощи синтоистского ками. На совесть Досса уже легли тяжким бременем два ошибочных убийства. Он не желал совершать третьего.
— Если ты продолжаешь считать, что действуешь по ложной наводке, — проговорил его тесть, — сядь-ка на хвост этому Тернеру, лучше немедленно, и сам узнай, с кем он встречается. Иного пути я не вижу.
Но тут Филипп повстречал Митико.
Случилось так, что советник ЦРГ Эд Портер зачастил в Фурокан — бани в районе Тийода. Поскольку они находились всего в двух кварталах от императорского дворца и центральной штаб-квартиры оккупационных войск, туда повадились многие американские военные чины. Там они расслаблялись после самоотверженных трудов на благо отчизны.
Не мудрено, что это заведение снискало такую популярность: персонал бань целиком состоял из женщин, прошедших старую традиционную школу ублажения мужчин. Вверив свою персону их заботливым умелым рукам, человек проводил минуты невыразимого, королевского блаженства.
Портер входил в число самых удачливых «свободных художников» полковника Силверса. На языке ЦРГ это означало сборщика информации. Подобно своему воинственному шефу, он был малость параноиком. И агрессивность, и параноидальность, присущие всей организации, сослужили немалую службу в его карьере.
Портер додумался, что бани Фурокан — настоящий кладезь информации, и счел своим долгом посещать их трижды в неделю. И действительно, он быстро подтверждал или опровергал здесь любой слух, возникший среди военных.
Митико тоже считала Фурокан сокровищницей. Она приходила сюда два раза в неделю под видом служительницы. Американцам казалось, что японки не знают английского, и это почти соответствовало действительности. За одним исключением, которым была Митико.
Обслуживая то полковников, то генералов, прислушиваясь к их разговорам между собой, она по крупицам собирала сведения, позволившие ее отцу добиться столь поразительного процветания в послевоенном Токио.
Митико не потребовалось много времени, чтобы определить, что за птица этот молодой офицер. Уже во второй их одновременный визит она устроила так, чтобы прислуживать ему. Бегло осмотрев его бумажник, выяснила имя, звание, должность, а по некоторым признакам установила его принадлежность к ЦРГ.
Кроме того. Портер по молодости не умел вести себя соответственно своему относительно высокому положению. Во время процедуры массажа в нем, как и во многих молодых мужчинах, взыграло ретивое. Правда, он захотел от Митико не секса. Портеру не нравилось, что его персоной занимаются абсолютно покорные рабыни. Ему, словно наркоману, хотелось все большего. Секс он мог получить чуть ли не на каждом углу, и мысль о нем не вызывала трепета.
Нервную дрожь у Портера вызывала мысль о том, что его тело моет и растирает губкой прекрасная женщина, что она втирает в него масло и разминает мышцы. В прежние времена такое выходило за рамки самых необузданных его фантазий. Однако теперь этого показалось мало. Ему вдруг приспичило, чтобы она знала и кто он, и чем занимается, и какая он важная шишка. Тогда все ее действо приобрело бы новый, еще более волнующий оттенок.
Он вздумал научить Митико английскому и немедленно приступил к делу. Митико мысленно усмехалась — не столько потому, что давно неплохо говорила на этом языке, сколько из-за типично американской самонадеянности парня. Портер болтал с такой скоростью и небрежным выговором, что, будь Митико в самом деле новичком, она не разобрала бы ни слова.
Таким образом Митико узнала от Портера массу полезного и в частности сумела выйти на Филиппа Досса. Американец настолько распустил язык, что намекнул, чем занимается в столице тандем Досс — Сэммартин.
К Доссу она выбрала совершенно иной подход, нежели к Портеру, хотя продиктовано это было главным образом тем, что они познакомились возле храма Каннон в Асакусе. В ту пятницу Митико уже пятый день следила за Доссом и пятый день подряд он приходил на то же место.
Митико наблюдала за ним с безопасного расстояния и гадала, зачем приходит сюда этот рослый американец с печальными глазами? Может, на встречу со связным? Наконец Митико поняла, что Досса притягивают развалины храма, а поняв, вдруг напрочь забыла о своем презрении к уроженцу Штатов.
Дело в том, что Митико сама часто приходила сюда, к разрушенному храму, чтобы помолиться. И вспомнить.
Неожиданно лишившись защитной оболочки предвзятости, она при первом знакомстве оказалась на равных с Доссом, и это ее испугало.
— Я вам не помешаю? — спросил Филипп в день их знакомства.
Стояло серое, туманное утро, облака давили на землю, словно цементные плиты, клубы пара вырывались из ноздрей и, почти не тая, обволакивали человеческие фигуры.
Досс свободно заговорил на обиходном японском, и это тоже напугало Митико. Она опустила голову.
— Что вы, вовсе нет, — ответила она. — Я постоянно окружена людьми, как и все японцы.
Досс ссутулился, сунув руки в карманы, и искоса наблюдал за нею. Свинцово-серый свет, не дающий тени, придавал чертам ее лица какую-то прозрачность. Туман окутывал нижнюю половину фигуры. Она словно возникла из этой призрачной стихии.
Японка двигалась и говорила с непринужденным изяществом и казалась Филиппу скорее видением из древней легенды квайдан, чем женщиной из плоти и крови.
— Не пойму, почему, но меня притягивает это место.
— Это храм Каннон, богини сострадания, — сказала Митико. — Мы очень почитаем ее.
— А почему сюда ходите вы? — поинтересовался Досс. Японец никоща не задал бы такого бестактного вопроса, способного повергнуть собеседника в смущение или замешательство.
— Просто так, без особой причины, — ответила Митико. Но ей не удалось скрыть переполнявшего ее страдания.
В этом месте она всегда слышала стенания и вопли, и смертная мука искажала ее лицо.
— Вы плачете, — сказал Филипп, быстро повернувшись к ней. — Что с вами? Я чем-нибудь обидел вас?
Не доверяя своему голосу, Митико промолчала, только покачала головой. Две ржанки спикировали вниз и стремительно пронеслись над ними, перекликаясь между собой. По улице в нескольких кварталах от развалин храма загромыхала колонна военной техники, сопровождаемая собачьим лаем.
— Ночью девятнадцатого марта здесь поднялся сильный ветер, — неожиданно для себя заговорила Митико.
Неужели она решилась облечь в слова, произнести вслух все, что долгие месяцы давит на ее сердце? Она глубоко прятала свои чувства, скрывала ото всех, и вдруг ее прорвало, и она не может остановиться. Нет, не надо! Зачем сюда пришел этот иностранец с печальным взглядом? Ее защитный барьер не рассчитан на иностранцев. Перед ними ни к чему так тщательно скрывать свои чувства. Это дома, среди многочисленных родственников, отделенных в лучшем случае тонкими бумажными перегородками, привычка и обычаи загоняют чувства вглубь. А может быть, все к лучшему? Может быть, так ей станет легче.
Митико будто наблюдала за собой со стороны, словно разглядывала картину, изображающую встречу двух людей на фоне мрачного, страшного пейзажа.
— Моя сестра Окити торопилась домой. Она работала на фабрике и верила в войну. Так же, как верил в нее мой брат. Не хотела принимать ни денег, ни советов отца. Ее мужа убили на Окинаве, а она продолжала работать по две смены.
В ту ночь завыли сирены воздушной тревоги. Бешеный ветер разносил по городу жидкий огонь. Окити жила в Асакусе и вместе с другими бросилась в этот храм, под защиту богини сострадания. Но она нашла здесь только смерть.
Длинная прядь иссиня-черных волос выбилась из прически и растрепалась по белой шее Митико, но она не замечала. Филиппу казалось, будто она говорит против собственной воли, будто какая-то сила заставляет ее, выталкивает из нее слова.
— Окити носила накидку с капюшоном, какие японское правительство раздавало населению для защиты ушей от грохота воздушных налетов. К несчастью, они не предохраняли от огня. Ее капюшон загорелся, когда она бежала к храму. И еще загорелись пеленки ее шестимесячного сына. Она несла его за спиной.
Митико все труднее было сдерживаться. Клубы пара от дыхания обволакивали ее лицо.
— Огромные, зеленые и величественные древние деревья генко вокруг храма вспыхнули, как римские свечи. Деревянные перекрытия рухнули на толпу, укрывшуюся от огненной бури. И те, кого не задавило, кто не задохнулся в дыму, все сгорели заживо.
Наступившая тишина звенела в ушах, и Филиппу почудились страшные крики. Все время, пока Митико рассказывала, он пристально вглядывался в покрытую шрамами землю, выгоревшие колонны, остатки рухнувших стен. Насколько же все это выглядело сейчас иначе, не так, как в первый раз, когда Эд Портер бесстрастным тоном докладывал статистику той бомбежки. Тогда все казалось далеким и безличным, будто события столетней давности. И тем не менее что-то притягивало Филиппа к этому месту.
Он присел и поднял с земли какой-то обугленный предмет. Что это такое, сказать было невозможно. Вглядываясь в зияющую черноту того, что некогда называлось храмом Каннон, слушая дрожащий голос японки, Филипп внезапно поразился. Что же все-таки влекло его на этот пустырь? И что заставляет людей превращать красоту в ничто?
Он почувствовал, как его сердце сжимает пустота. Неожиданно он вернулся мыслями в далекую суровую зиму, в тот угасающий день, когда добрался до логова рыжей лисицы. Снова увидел зверя, впечатавшегося пушистым мехом в ржавую глину, когда пуля 22-го калибра ударила хищника в грудь. И вдруг он впервые понял, что давно превратился из охотника в лису. Мертвый, разоренный пустырь переиначил Досса.
Ему слышались крики охваченных пламенем женщин, чудились ярко-малиновые и золотистые кимоно, превращающиеся в прах под оранжевыми языками огня, он видел агонию людей, и сырой туман превратился в обжигающе удушливый дым. Филипп задыхался вместе с ними.
И вдруг он зарыдал.
Он плакал по невинным, которых настигла мучительная смерть, по детям, потерявшим жизнь, так и не поняв, что это такое.
Он плакал по самому себе, по своему исковерканному детству, которое он растратил на ненависть к жизни, ни разу даже не сказав за нее отцу «спасибо».
И он осознал, что ненависть к жизни завела его в тупик, в зону пустоты. Ненависть сделала его тем, кем он стал. Насколько же он несчастнее тех несчастных, что сгорели здесь живьем в бушующем огненном шквале. Одно дело, когда жизнь резко обрывается, и совершенно другое — непрерывно ощущать ее бессмысленность. Он настолько сроднился со смертью и разрушением, что жизнь отомстила ему. Теперь он понимал, какая сила тянула его к храму. Возмездие. Он смотрел и видел зеркальное отражение обугленных руин, в которые превратилась его душа. Вглядывался в черный провал, где тысячи людей искали спасения, а нашли смерть, и видел пустоту собственной души.
Ненависть к жизни приводит к бессмысленному уничтожению всех и вся. Она приводит к войнам. Она позволяет людям бездумно подчиняться приказам других, таких же смертных, и стрелять в третьих.
Досс был хорошим солдатом. Он принимал факты такими, какими их ему преподносили, и не задумывался об их истинности. И убивал. Теперь ему стало ясно, что эти факты — ложь. Какое он имел право отбирать жизни, казнить по приговору без всякого намека на правосудие и справедливость?
В эту минуту он казался себе таким же мертвым, как те погибшие, души которых стенали в огне храма Каннон. Он слышал их безмолвные крики отчетливее, чем городские шумы. И чувствовал себя безмерно одиноким. Он никогда и вообразить не мог, что на свете существует такое одиночество. Как он пойдет домой и объяснит Лилиан, что он натворил? Она никогда не поймет и не простит. Да и вообще его женитьба, как теперь ясно, была наваждением, мечтой, за которую он уцепился, чтобы не сойти с ума.
Но сейчас на волю вырвалась та часть его души, которой ближе японское отношение к жизни как к Пути. Его путь достиг перевала. Он ощущал все возрастающее родство с Японией, с ее пейзажами, звуками, запахами и обычаями. С ее людьми. Филипп знал наверняка, что в ту минуту постиг их образ жизни куда полнее, чем когда-либо раньше. И оттого почувствовал еще более глубокое одиночество. Он был как сухой куст посреди плодородного поля, и душа его кричала гласом вопиющего в пустыне.
И тогда ему на плечо легла рука. Филипп посмотрел в глаза Митико и увидел бегущие по ее щекам слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
— А вы не вправе дать указание, чтобы ЦРГ приостановила выполнение директивы? — спросил Досс.
— Ответ отрицательный, сынок. Я и так сделал все, что в моих силах, дабы избежать щекотливых вопросов. Вмешиваться в дела ЦРГ мне дозволено лишь до определенного предела.
Филипп подумал о японских матронах, которые недавно, словно пара черных дроздов, прошествовали в храм. Если бы он верил, как они, он последовал бы их примеру и молил о помощи синтоистского ками. На совесть Досса уже легли тяжким бременем два ошибочных убийства. Он не желал совершать третьего.
— Если ты продолжаешь считать, что действуешь по ложной наводке, — проговорил его тесть, — сядь-ка на хвост этому Тернеру, лучше немедленно, и сам узнай, с кем он встречается. Иного пути я не вижу.
Но тут Филипп повстречал Митико.
Случилось так, что советник ЦРГ Эд Портер зачастил в Фурокан — бани в районе Тийода. Поскольку они находились всего в двух кварталах от императорского дворца и центральной штаб-квартиры оккупационных войск, туда повадились многие американские военные чины. Там они расслаблялись после самоотверженных трудов на благо отчизны.
Не мудрено, что это заведение снискало такую популярность: персонал бань целиком состоял из женщин, прошедших старую традиционную школу ублажения мужчин. Вверив свою персону их заботливым умелым рукам, человек проводил минуты невыразимого, королевского блаженства.
Портер входил в число самых удачливых «свободных художников» полковника Силверса. На языке ЦРГ это означало сборщика информации. Подобно своему воинственному шефу, он был малость параноиком. И агрессивность, и параноидальность, присущие всей организации, сослужили немалую службу в его карьере.
Портер додумался, что бани Фурокан — настоящий кладезь информации, и счел своим долгом посещать их трижды в неделю. И действительно, он быстро подтверждал или опровергал здесь любой слух, возникший среди военных.
Митико тоже считала Фурокан сокровищницей. Она приходила сюда два раза в неделю под видом служительницы. Американцам казалось, что японки не знают английского, и это почти соответствовало действительности. За одним исключением, которым была Митико.
Обслуживая то полковников, то генералов, прислушиваясь к их разговорам между собой, она по крупицам собирала сведения, позволившие ее отцу добиться столь поразительного процветания в послевоенном Токио.
Митико не потребовалось много времени, чтобы определить, что за птица этот молодой офицер. Уже во второй их одновременный визит она устроила так, чтобы прислуживать ему. Бегло осмотрев его бумажник, выяснила имя, звание, должность, а по некоторым признакам установила его принадлежность к ЦРГ.
Кроме того. Портер по молодости не умел вести себя соответственно своему относительно высокому положению. Во время процедуры массажа в нем, как и во многих молодых мужчинах, взыграло ретивое. Правда, он захотел от Митико не секса. Портеру не нравилось, что его персоной занимаются абсолютно покорные рабыни. Ему, словно наркоману, хотелось все большего. Секс он мог получить чуть ли не на каждом углу, и мысль о нем не вызывала трепета.
Нервную дрожь у Портера вызывала мысль о том, что его тело моет и растирает губкой прекрасная женщина, что она втирает в него масло и разминает мышцы. В прежние времена такое выходило за рамки самых необузданных его фантазий. Однако теперь этого показалось мало. Ему вдруг приспичило, чтобы она знала и кто он, и чем занимается, и какая он важная шишка. Тогда все ее действо приобрело бы новый, еще более волнующий оттенок.
Он вздумал научить Митико английскому и немедленно приступил к делу. Митико мысленно усмехалась — не столько потому, что давно неплохо говорила на этом языке, сколько из-за типично американской самонадеянности парня. Портер болтал с такой скоростью и небрежным выговором, что, будь Митико в самом деле новичком, она не разобрала бы ни слова.
Таким образом Митико узнала от Портера массу полезного и в частности сумела выйти на Филиппа Досса. Американец настолько распустил язык, что намекнул, чем занимается в столице тандем Досс — Сэммартин.
К Доссу она выбрала совершенно иной подход, нежели к Портеру, хотя продиктовано это было главным образом тем, что они познакомились возле храма Каннон в Асакусе. В ту пятницу Митико уже пятый день следила за Доссом и пятый день подряд он приходил на то же место.
Митико наблюдала за ним с безопасного расстояния и гадала, зачем приходит сюда этот рослый американец с печальными глазами? Может, на встречу со связным? Наконец Митико поняла, что Досса притягивают развалины храма, а поняв, вдруг напрочь забыла о своем презрении к уроженцу Штатов.
Дело в том, что Митико сама часто приходила сюда, к разрушенному храму, чтобы помолиться. И вспомнить.
Неожиданно лишившись защитной оболочки предвзятости, она при первом знакомстве оказалась на равных с Доссом, и это ее испугало.
— Я вам не помешаю? — спросил Филипп в день их знакомства.
Стояло серое, туманное утро, облака давили на землю, словно цементные плиты, клубы пара вырывались из ноздрей и, почти не тая, обволакивали человеческие фигуры.
Досс свободно заговорил на обиходном японском, и это тоже напугало Митико. Она опустила голову.
— Что вы, вовсе нет, — ответила она. — Я постоянно окружена людьми, как и все японцы.
Досс ссутулился, сунув руки в карманы, и искоса наблюдал за нею. Свинцово-серый свет, не дающий тени, придавал чертам ее лица какую-то прозрачность. Туман окутывал нижнюю половину фигуры. Она словно возникла из этой призрачной стихии.
Японка двигалась и говорила с непринужденным изяществом и казалась Филиппу скорее видением из древней легенды квайдан, чем женщиной из плоти и крови.
— Не пойму, почему, но меня притягивает это место.
— Это храм Каннон, богини сострадания, — сказала Митико. — Мы очень почитаем ее.
— А почему сюда ходите вы? — поинтересовался Досс. Японец никоща не задал бы такого бестактного вопроса, способного повергнуть собеседника в смущение или замешательство.
— Просто так, без особой причины, — ответила Митико. Но ей не удалось скрыть переполнявшего ее страдания.
В этом месте она всегда слышала стенания и вопли, и смертная мука искажала ее лицо.
— Вы плачете, — сказал Филипп, быстро повернувшись к ней. — Что с вами? Я чем-нибудь обидел вас?
Не доверяя своему голосу, Митико промолчала, только покачала головой. Две ржанки спикировали вниз и стремительно пронеслись над ними, перекликаясь между собой. По улице в нескольких кварталах от развалин храма загромыхала колонна военной техники, сопровождаемая собачьим лаем.
— Ночью девятнадцатого марта здесь поднялся сильный ветер, — неожиданно для себя заговорила Митико.
Неужели она решилась облечь в слова, произнести вслух все, что долгие месяцы давит на ее сердце? Она глубоко прятала свои чувства, скрывала ото всех, и вдруг ее прорвало, и она не может остановиться. Нет, не надо! Зачем сюда пришел этот иностранец с печальным взглядом? Ее защитный барьер не рассчитан на иностранцев. Перед ними ни к чему так тщательно скрывать свои чувства. Это дома, среди многочисленных родственников, отделенных в лучшем случае тонкими бумажными перегородками, привычка и обычаи загоняют чувства вглубь. А может быть, все к лучшему? Может быть, так ей станет легче.
Митико будто наблюдала за собой со стороны, словно разглядывала картину, изображающую встречу двух людей на фоне мрачного, страшного пейзажа.
— Моя сестра Окити торопилась домой. Она работала на фабрике и верила в войну. Так же, как верил в нее мой брат. Не хотела принимать ни денег, ни советов отца. Ее мужа убили на Окинаве, а она продолжала работать по две смены.
В ту ночь завыли сирены воздушной тревоги. Бешеный ветер разносил по городу жидкий огонь. Окити жила в Асакусе и вместе с другими бросилась в этот храм, под защиту богини сострадания. Но она нашла здесь только смерть.
Длинная прядь иссиня-черных волос выбилась из прически и растрепалась по белой шее Митико, но она не замечала. Филиппу казалось, будто она говорит против собственной воли, будто какая-то сила заставляет ее, выталкивает из нее слова.
— Окити носила накидку с капюшоном, какие японское правительство раздавало населению для защиты ушей от грохота воздушных налетов. К несчастью, они не предохраняли от огня. Ее капюшон загорелся, когда она бежала к храму. И еще загорелись пеленки ее шестимесячного сына. Она несла его за спиной.
Митико все труднее было сдерживаться. Клубы пара от дыхания обволакивали ее лицо.
— Огромные, зеленые и величественные древние деревья генко вокруг храма вспыхнули, как римские свечи. Деревянные перекрытия рухнули на толпу, укрывшуюся от огненной бури. И те, кого не задавило, кто не задохнулся в дыму, все сгорели заживо.
Наступившая тишина звенела в ушах, и Филиппу почудились страшные крики. Все время, пока Митико рассказывала, он пристально вглядывался в покрытую шрамами землю, выгоревшие колонны, остатки рухнувших стен. Насколько же все это выглядело сейчас иначе, не так, как в первый раз, когда Эд Портер бесстрастным тоном докладывал статистику той бомбежки. Тогда все казалось далеким и безличным, будто события столетней давности. И тем не менее что-то притягивало Филиппа к этому месту.
Он присел и поднял с земли какой-то обугленный предмет. Что это такое, сказать было невозможно. Вглядываясь в зияющую черноту того, что некогда называлось храмом Каннон, слушая дрожащий голос японки, Филипп внезапно поразился. Что же все-таки влекло его на этот пустырь? И что заставляет людей превращать красоту в ничто?
Он почувствовал, как его сердце сжимает пустота. Неожиданно он вернулся мыслями в далекую суровую зиму, в тот угасающий день, когда добрался до логова рыжей лисицы. Снова увидел зверя, впечатавшегося пушистым мехом в ржавую глину, когда пуля 22-го калибра ударила хищника в грудь. И вдруг он впервые понял, что давно превратился из охотника в лису. Мертвый, разоренный пустырь переиначил Досса.
Ему слышались крики охваченных пламенем женщин, чудились ярко-малиновые и золотистые кимоно, превращающиеся в прах под оранжевыми языками огня, он видел агонию людей, и сырой туман превратился в обжигающе удушливый дым. Филипп задыхался вместе с ними.
И вдруг он зарыдал.
Он плакал по невинным, которых настигла мучительная смерть, по детям, потерявшим жизнь, так и не поняв, что это такое.
Он плакал по самому себе, по своему исковерканному детству, которое он растратил на ненависть к жизни, ни разу даже не сказав за нее отцу «спасибо».
И он осознал, что ненависть к жизни завела его в тупик, в зону пустоты. Ненависть сделала его тем, кем он стал. Насколько же он несчастнее тех несчастных, что сгорели здесь живьем в бушующем огненном шквале. Одно дело, когда жизнь резко обрывается, и совершенно другое — непрерывно ощущать ее бессмысленность. Он настолько сроднился со смертью и разрушением, что жизнь отомстила ему. Теперь он понимал, какая сила тянула его к храму. Возмездие. Он смотрел и видел зеркальное отражение обугленных руин, в которые превратилась его душа. Вглядывался в черный провал, где тысячи людей искали спасения, а нашли смерть, и видел пустоту собственной души.
Ненависть к жизни приводит к бессмысленному уничтожению всех и вся. Она приводит к войнам. Она позволяет людям бездумно подчиняться приказам других, таких же смертных, и стрелять в третьих.
Досс был хорошим солдатом. Он принимал факты такими, какими их ему преподносили, и не задумывался об их истинности. И убивал. Теперь ему стало ясно, что эти факты — ложь. Какое он имел право отбирать жизни, казнить по приговору без всякого намека на правосудие и справедливость?
В эту минуту он казался себе таким же мертвым, как те погибшие, души которых стенали в огне храма Каннон. Он слышал их безмолвные крики отчетливее, чем городские шумы. И чувствовал себя безмерно одиноким. Он никогда и вообразить не мог, что на свете существует такое одиночество. Как он пойдет домой и объяснит Лилиан, что он натворил? Она никогда не поймет и не простит. Да и вообще его женитьба, как теперь ясно, была наваждением, мечтой, за которую он уцепился, чтобы не сойти с ума.
Но сейчас на волю вырвалась та часть его души, которой ближе японское отношение к жизни как к Пути. Его путь достиг перевала. Он ощущал все возрастающее родство с Японией, с ее пейзажами, звуками, запахами и обычаями. С ее людьми. Филипп знал наверняка, что в ту минуту постиг их образ жизни куда полнее, чем когда-либо раньше. И оттого почувствовал еще более глубокое одиночество. Он был как сухой куст посреди плодородного поля, и душа его кричала гласом вопиющего в пустыне.
И тогда ему на плечо легла рука. Филипп посмотрел в глаза Митико и увидел бегущие по ее щекам слезы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74