Чем больше, тем лучше, потому что нельзя было допустить прежнего террора.
Тень, едва заметная, мелькнула на тропинке. Понятно, я не упустил своей доли секунды — выстрелил и тотчас же укрылся за выступ скалы.
Скала вздрогнула, раздался взрыв, и пламя сверкнуло, но я уцелел. Только меня немного присыпало. Тяжелый и острый обломок поранил плечо. Глаза закрывались от боли, но я им не позволил…
Сменил позицию: отполз в дальний угол каменного мешка. Отсюда бежать было некуда и прятаться было негде. Я оперся о камень и ожидал атаки.
Хрип услыхал я и стоны. «Значит, не промахнулся», — сказал я себе. Жизнь оправдана, если честный человек убивает хотя бы одного негодяя. Это тоже «урок»…
Свет вспыхнул на миг в пещере. Излучение настолько ослепило, что я не приметил, откуда оно исходило… Меня не увидели. Чтобы увидеть меня, нужно было приблизиться ко мне…
Свет погас, и я понял, что враг не уйдет, не посчитавшись. Это меня устраивало.
Нужно было немедля перебраться на другое место. Но — не было сил. Впервые я подумал о том, что износился. Прежде я выдерживал штуки и посерьезней. Теперь же валился кулем, едва отрывал спину от подпорки.
Пещера вновь наполнилась шипением и ослепительным светом. Как бабочка, пришпиленная иголкой к фанерке, я сидел беззащитно, все же успев разглядеть, что струя еще более яркого света перерезала пополам человека, лежавшего ниц в нескольких метрах от меня. Приучая глаза к темноте, я догадался, что убитый — Фромм и что Фромм и мои враги — разные фирмы. Если, конечно, Фромма не разделали по ошибке.
И тут уже я рассудил вполне здраво. Если в тот раз заметили Фромма, то, конечно, теперь заметили и меня. Пренебрегая болью, я пополз навстречу врагам. В какой-то благословенный миг, затаившись, я услыхал, что кто-то крадется по ту сторону невысокого камня, — сопение, шорох одежды. «Ну, вот, сейчас мы и посчитаемся». Я боялся пошевелиться. Автомат был в неудобном для стрельбы положении, но вспугнуть врага — значило потерять последний шанс.
Он пережидал, мой враг, дыша ртом. Спокойно дыша, из чего я заключил, что это опытный противник и надо бить его только наверняка.
Едва он выполз из-за камня, я выпустил на звук длинную очередь.
Схватка — всегда нервы наружу. Тут уж себя не помнишь. Стреляя, я случайно увидел, что и в меня стреляют — метрах в десяти запульсировал язычок огня…
Прежде чем я вышел из игры, я и туда послал несколько пуль…
Сколько времени прошло, пока я лежал без сознания?..
Мои враги были убиты или разбежались. Во всяком случае, они оставили меня в покое…
Пошевелиться я уже не могу, и хуже всего, что не вздохнуть. Дышать, дышать тяжело…
Было решено — я покидал деревню. Покидал навсегда и потому не спешил спуститься к дороге, по которой трижды в день проходили рейсовые автобусы и, как смерть, уносили всякого в чужой мир — к этому уже не было возврата…
Вон же они, отвесные стены нашей угрюмой церкви, заложенной еще до Идальго, лет двести назад, и после время от времени достраивавшейся и перестраивавшейся… Дом Карлоса Мендозы — самый старый. Вот он какой прокопченный и низкий — черная дыра, сложенная из необтесанных камней. Когда-то дом был богатым, и многочисленное семейство считалось преуспевающим, — Хуан, например, состоял в свите императора Максимилиана и владел поместьем. Но это было в далеком прошлом: Хуан рассорился с влиятельными людьми, оставил службу, разорился, и здесь, в деревне, дела у семейства пошли под откос. От братьев Хуана потомство пошло или хилым, или ленивым, или слишком честным, — никто не уцелел и не прижился в столице, а уходили подряд, один за другим уходили. Никто не вернулся — город сожрал их…
Мой отец и слышать не мог о городе. Морщинистый, как сухой кукурузный початок, он часто повторял с презрением, глядя на нижнюю дорогу, где пылили автобусы: «В городе много знатных людей и много денег. Где полно денег, полно бездельников. Чтобы прожить в городе, надо обманывать своих братьев. А чтобы обманывать братьев, надо стать чужеземцем. Ни отомы, ни ацтеки, ни тараски на это не способны…»
Бывало, отцу возражали, что, мол, пришло время самим мексиканцам браться за все дела, оттесняя чужеземцев, что, мол, довольно уже, по горло наработались на всяких находников, но он не позволял поколебать себя в убеждениях, которых, впрочем, никогда не выражал ясно и до конца. Если закипал спор, отец надвигал свою поношенную шляпу по самый нос, сплевывал на камни и как последний аргумент бросал слова: «А здесь, по-вашему, уже нечего делать? Или мафия только там?..»
В деревне никто, пожалуй, не сумел бы толково объяснить это слово — мафия, но каждый понимал, что оно означает. Оно означало власть сговорившихся богачей, безликую, безжалостную шайку, которая была связана со всем миром, но больше всего с надменным северным соседом…
Давно уже схоронили отца и мать, схоронили на кладбище у ограды, словно ладонями мучеников, подпертой колючими лепешками опунций…
Во дворе, скребя глазом по каменистой земле, бродили голенастые куры, а у колодца качал головой и побуркивал чем-то озадаченный индюк. Мария, сестра, забыла выпустить овец, и они топтались в тесном загоне и блеяли, тяготясь голодной неволей.
На пыльных кактусах у дороги висели трусы и красная майка Рафаэля, самого маленького карапуза сестры.
А вот и сестра, ослушавшись моей воли, выглянула из-за крыши черепичного дома и остановилась, прозрачная в утреннем солнце, посреди двора, вдруг показавшегося мне до слез неказистым и бедным.
Скрестив руки на круглом животе, беременная Мария заискала глазами на холме, по которому я должен был уйти навсегда, а я стоял тут, неподалеку, в тени деревьев, и тоска сжимала мне горло. Хотелось окликнуть Марию, беззаветно, как мать, любившую меня, но я посчитал, что это ни к чему, поправил за спиною сумку с вещами, какие брал с собой в потусторонний мир, и зашагал прочь, не оборачиваясь…
Я помню запах того утра — его храню в себе, как образ родной земли. Может, это была просто свежесть седрело и сосновых лесов, сквозь которые воздух спускался в чашу Кампо Лердо, преодолев перевал. Может, это был запах сушняка или угольных брикетов, что появились в деревне, с тех пор как близ верхней дороги возникло паучье гнездо скупочного кооператива. В кооперативной лавке крестьяне оставляли свои последние песо, но чаще продавали самих себя, покупая в кредит товары. Они брали текилу, кактусовую водку, а их жены и дети несли последнее на кока-колу, ломкие безделушки и кино — его крутил через день хозяин кооператива в «библиотеке», небольшом читальном зале, построенном из стекла святыми отцами — на те же мозольные песо прихожан…
Прячась за деревьями, я спустился на главную улицу, чтобы побыть еще в церкви, — боль оросила душу, я не мог не уступить ей.
В этот час люди уже разошлись на поля или хлопотали в домах — никто не должен был интересоваться мною. Так мне казалось. Вот и кургузая деревенская площадь с ветхой школой и пыльной баскетбольной площадкой, вот окруженный акациями старинный колодец, откуда давно ушла вода, вот стеклянная «библиотека» с сотней затрепанных детективов, — в них к полудню, обливаясь от пота, будет копаться жирный полудурок Франсиско…
А вот и церковь. У притвора горшки с орхидеями — обычай, соблюдаемый только в нашей деревне.
Скрипнула высокая дверь. Прохлада и тишина окружили меня цепкой лаской, выжимающей слезы. Впереди мерцали две свечи, полукруглые своды потолка тонули во мраке. Я положил монету, зажег свою свечу и поставил ее перед иконой Святой Девы, по-крестьянски державшей в шерстяном платке-ребосо своего младенца, будущего Спасителя…
Летиции нравилась эта икона. Ее подарил приходу бродячий богомолец из Чильпансинго, что в штате Герреро. Икона пришлась всем по душе, хотя никто не признал за ней чудодейственной силы.
Возле свечи аккуратно пристроил букетик из белых и желтых ромашек. «Если есть бог, — сказал я себе, — он не оставит милостью Летицию…»
С прошлым было покончено. Обогнув церковь, я примерился взобраться на холм, чтобы спуститься затем на дорогу своей смерти самым коротким путем — мимо полей.
Но я ошибся, полагая, что никому до меня нет дела. Сразу за апельсиновой рощей меня подстерегали четверо — хозяин скупочного кооператива Цезарь Говеда и с ним трое незнакомых мне кабальеро, метисы, конечно же, вооруженные, — они смотрели нагло, не вынимая рук из карманов. Все трое были в щегольских напускных рубахах-гуявера, в джинсах и одинаковых сомбреро с серебряными звездами по полю. В стороне я заметил спортивную машину. Тяжелая утренняя пыль еще золотилась возле нее в лучах солнца.
Место было глухое — сюда редко наведывались крестьяне, и даже скот не забредал.
— Что ты надумал, Игнасио? — хрипло выкрикнул Говеда, подняв руку и требуя, чтобы я остановился.
Усы его над верхнею губой зло топорщились, в черных глазах терялись зрачки, на белках пучились кровавые жилки — бык, выпущенный на арену…
Говеда чуть покачивался с носков на пятки в дорогих кожаных туфлях. Каблуки были высокими, и тучный Говеда казался крепышом.
Я мог бы сбить его ударом в живот. Пожалуй, мог бы бросить на землю еще одного или даже двух наемников, привезенных со стороны, но все равно с четырьмя мне было не управиться. Они это понимали.
И все же я предпочел бы умереть, но не уступить.
— Где Чико? — спросил я в свой черед сеньора Говеду. — Где твой сын, паршивый трус, не пришедший даже на похороны Летиции?
— Не твое это дело, — сморщился Говеда. — Отвечай лучше, что ты надумал?..
Что я надумал?..
Меня попросили перегнать скот, и я уехал на высокогорное пастбище близ перевала Сан-Педро. Там, среди сизых скал и нежной зелени парамос, меня настигла весть, что семейство Говеда все-таки купило согласие престарелого Карлоса Мендозы на брак его дочери Летиции и Чико. Летиция пыталась скрыться, но ее схватили и силой увезли в усадьбу Говеды. Она не хотела покориться сумасбродной воле отца и домогательствам Чико, и тогда негодяй решил добиться покорности девушки позором, — грязный, шелудивый поросенок, ничего не знавший о святости чужой души.
По словам человека, принесшего страшное известие, безумец сделал свое дело, связав Летицию ремнями с помощью слуг отца. И Летиция вдруг успокоилась и даже будто бы пообещала что-то этому Чико при условии, если он в течение часа скупит у жителей деревни и принесет ей в подарок три золотых кольца. Чико снял с нее путы, запер в спальне и бросился выполнять желание, не вникнув в его горький смысл. Чико полагался при этом, разумеется, на мошну своего отца.
Когда сияющий торгаш открыл спальню, Летиция уже не дышала. Она повесилась, сладив петлю из полос разорванной своей сорочки…
— Так что же ты надумал? — повторил сеньор Говеда. — Знай, закон на моей стороне, я не допущу мести!..
— Я не дам тебе и твоему сыну такой чести, — оборвал я Говеду. — Я уезжаю отсюда. И вовсе не потому, что ты заплатил сеньору Мендозе, который смертельно болен и не владеет собой. Летиция — моя маньяна, моя девушка, и она осталась моей, а что сотворил твой сын и ты — дело вашей совести и божьего суда…
И отодвинув плечом Говеду, сжавшись, как пружина, и делая вид, что мне вовсе наплевать на вооруженных кабальеро, вот-вот готовых наброситься на меня, я медленно пошел своей дорогой. Не торопясь взобрался на холм и только тогда обернулся и бросил последний взгляд на деревню. Она вся лежала передо мною в чаше долины, и петухи в эту минуту перекликались надрывно и с переливами, — в их голосах мне слышалась моя тоска…
Нет, я не плакал, зачем-то торопясь к нижней дороге, где трижды в сутки проходили рейсовые автобусы. Я спрашивал солнце, небо и землю, по которой ступал, почему законы оплачиваются кровью и мукой честных людей, а пользуются законами негодяи, сидящие на чужих спинах?..
Я не ел с того самого часа, как узнал о смерти Летиции. И вот я сел на камень и раскрыл свою сумку. В чистом платке я нашел несколько кукурузных лепешек, выжаренные до сухости шкварки и стручок горького перца — любимую еду моего отца. С каким умыслом приготовила ее мне на дорогу Мария?
Я жевал свою последнюю пищу и пил из бутылки последнюю живую воду, — вот-вот должен был показаться мой катафалк.
Совсем неподалеку, — так, в километре от меня, — работали на полях крестьяне, жители моей деревни. Мне так хотелось побежать к ним, остаться с ними! Но это было невозможно: мертвым нет места среди живых…
Мертвым? Отчего же мертвым? Сколько столетий отделило живых от мертвых?
Столетие на торговых судах подставной компании, использовавшей аргентинский флаг.
Столетие на острове Атенаита.
Десять столетий в пещерах после взрыва…
— Смотрите-ка, — сказал, опираясь на свою мотыгу, совсем взрослый мужчина в красной майке. Его звали Рафаэль. — Вот тот седой старик, что стоит на дороге, очень похож на моего родного дядю, каким я помню его по фотографии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Тень, едва заметная, мелькнула на тропинке. Понятно, я не упустил своей доли секунды — выстрелил и тотчас же укрылся за выступ скалы.
Скала вздрогнула, раздался взрыв, и пламя сверкнуло, но я уцелел. Только меня немного присыпало. Тяжелый и острый обломок поранил плечо. Глаза закрывались от боли, но я им не позволил…
Сменил позицию: отполз в дальний угол каменного мешка. Отсюда бежать было некуда и прятаться было негде. Я оперся о камень и ожидал атаки.
Хрип услыхал я и стоны. «Значит, не промахнулся», — сказал я себе. Жизнь оправдана, если честный человек убивает хотя бы одного негодяя. Это тоже «урок»…
Свет вспыхнул на миг в пещере. Излучение настолько ослепило, что я не приметил, откуда оно исходило… Меня не увидели. Чтобы увидеть меня, нужно было приблизиться ко мне…
Свет погас, и я понял, что враг не уйдет, не посчитавшись. Это меня устраивало.
Нужно было немедля перебраться на другое место. Но — не было сил. Впервые я подумал о том, что износился. Прежде я выдерживал штуки и посерьезней. Теперь же валился кулем, едва отрывал спину от подпорки.
Пещера вновь наполнилась шипением и ослепительным светом. Как бабочка, пришпиленная иголкой к фанерке, я сидел беззащитно, все же успев разглядеть, что струя еще более яркого света перерезала пополам человека, лежавшего ниц в нескольких метрах от меня. Приучая глаза к темноте, я догадался, что убитый — Фромм и что Фромм и мои враги — разные фирмы. Если, конечно, Фромма не разделали по ошибке.
И тут уже я рассудил вполне здраво. Если в тот раз заметили Фромма, то, конечно, теперь заметили и меня. Пренебрегая болью, я пополз навстречу врагам. В какой-то благословенный миг, затаившись, я услыхал, что кто-то крадется по ту сторону невысокого камня, — сопение, шорох одежды. «Ну, вот, сейчас мы и посчитаемся». Я боялся пошевелиться. Автомат был в неудобном для стрельбы положении, но вспугнуть врага — значило потерять последний шанс.
Он пережидал, мой враг, дыша ртом. Спокойно дыша, из чего я заключил, что это опытный противник и надо бить его только наверняка.
Едва он выполз из-за камня, я выпустил на звук длинную очередь.
Схватка — всегда нервы наружу. Тут уж себя не помнишь. Стреляя, я случайно увидел, что и в меня стреляют — метрах в десяти запульсировал язычок огня…
Прежде чем я вышел из игры, я и туда послал несколько пуль…
Сколько времени прошло, пока я лежал без сознания?..
Мои враги были убиты или разбежались. Во всяком случае, они оставили меня в покое…
Пошевелиться я уже не могу, и хуже всего, что не вздохнуть. Дышать, дышать тяжело…
Было решено — я покидал деревню. Покидал навсегда и потому не спешил спуститься к дороге, по которой трижды в день проходили рейсовые автобусы и, как смерть, уносили всякого в чужой мир — к этому уже не было возврата…
Вон же они, отвесные стены нашей угрюмой церкви, заложенной еще до Идальго, лет двести назад, и после время от времени достраивавшейся и перестраивавшейся… Дом Карлоса Мендозы — самый старый. Вот он какой прокопченный и низкий — черная дыра, сложенная из необтесанных камней. Когда-то дом был богатым, и многочисленное семейство считалось преуспевающим, — Хуан, например, состоял в свите императора Максимилиана и владел поместьем. Но это было в далеком прошлом: Хуан рассорился с влиятельными людьми, оставил службу, разорился, и здесь, в деревне, дела у семейства пошли под откос. От братьев Хуана потомство пошло или хилым, или ленивым, или слишком честным, — никто не уцелел и не прижился в столице, а уходили подряд, один за другим уходили. Никто не вернулся — город сожрал их…
Мой отец и слышать не мог о городе. Морщинистый, как сухой кукурузный початок, он часто повторял с презрением, глядя на нижнюю дорогу, где пылили автобусы: «В городе много знатных людей и много денег. Где полно денег, полно бездельников. Чтобы прожить в городе, надо обманывать своих братьев. А чтобы обманывать братьев, надо стать чужеземцем. Ни отомы, ни ацтеки, ни тараски на это не способны…»
Бывало, отцу возражали, что, мол, пришло время самим мексиканцам браться за все дела, оттесняя чужеземцев, что, мол, довольно уже, по горло наработались на всяких находников, но он не позволял поколебать себя в убеждениях, которых, впрочем, никогда не выражал ясно и до конца. Если закипал спор, отец надвигал свою поношенную шляпу по самый нос, сплевывал на камни и как последний аргумент бросал слова: «А здесь, по-вашему, уже нечего делать? Или мафия только там?..»
В деревне никто, пожалуй, не сумел бы толково объяснить это слово — мафия, но каждый понимал, что оно означает. Оно означало власть сговорившихся богачей, безликую, безжалостную шайку, которая была связана со всем миром, но больше всего с надменным северным соседом…
Давно уже схоронили отца и мать, схоронили на кладбище у ограды, словно ладонями мучеников, подпертой колючими лепешками опунций…
Во дворе, скребя глазом по каменистой земле, бродили голенастые куры, а у колодца качал головой и побуркивал чем-то озадаченный индюк. Мария, сестра, забыла выпустить овец, и они топтались в тесном загоне и блеяли, тяготясь голодной неволей.
На пыльных кактусах у дороги висели трусы и красная майка Рафаэля, самого маленького карапуза сестры.
А вот и сестра, ослушавшись моей воли, выглянула из-за крыши черепичного дома и остановилась, прозрачная в утреннем солнце, посреди двора, вдруг показавшегося мне до слез неказистым и бедным.
Скрестив руки на круглом животе, беременная Мария заискала глазами на холме, по которому я должен был уйти навсегда, а я стоял тут, неподалеку, в тени деревьев, и тоска сжимала мне горло. Хотелось окликнуть Марию, беззаветно, как мать, любившую меня, но я посчитал, что это ни к чему, поправил за спиною сумку с вещами, какие брал с собой в потусторонний мир, и зашагал прочь, не оборачиваясь…
Я помню запах того утра — его храню в себе, как образ родной земли. Может, это была просто свежесть седрело и сосновых лесов, сквозь которые воздух спускался в чашу Кампо Лердо, преодолев перевал. Может, это был запах сушняка или угольных брикетов, что появились в деревне, с тех пор как близ верхней дороги возникло паучье гнездо скупочного кооператива. В кооперативной лавке крестьяне оставляли свои последние песо, но чаще продавали самих себя, покупая в кредит товары. Они брали текилу, кактусовую водку, а их жены и дети несли последнее на кока-колу, ломкие безделушки и кино — его крутил через день хозяин кооператива в «библиотеке», небольшом читальном зале, построенном из стекла святыми отцами — на те же мозольные песо прихожан…
Прячась за деревьями, я спустился на главную улицу, чтобы побыть еще в церкви, — боль оросила душу, я не мог не уступить ей.
В этот час люди уже разошлись на поля или хлопотали в домах — никто не должен был интересоваться мною. Так мне казалось. Вот и кургузая деревенская площадь с ветхой школой и пыльной баскетбольной площадкой, вот окруженный акациями старинный колодец, откуда давно ушла вода, вот стеклянная «библиотека» с сотней затрепанных детективов, — в них к полудню, обливаясь от пота, будет копаться жирный полудурок Франсиско…
А вот и церковь. У притвора горшки с орхидеями — обычай, соблюдаемый только в нашей деревне.
Скрипнула высокая дверь. Прохлада и тишина окружили меня цепкой лаской, выжимающей слезы. Впереди мерцали две свечи, полукруглые своды потолка тонули во мраке. Я положил монету, зажег свою свечу и поставил ее перед иконой Святой Девы, по-крестьянски державшей в шерстяном платке-ребосо своего младенца, будущего Спасителя…
Летиции нравилась эта икона. Ее подарил приходу бродячий богомолец из Чильпансинго, что в штате Герреро. Икона пришлась всем по душе, хотя никто не признал за ней чудодейственной силы.
Возле свечи аккуратно пристроил букетик из белых и желтых ромашек. «Если есть бог, — сказал я себе, — он не оставит милостью Летицию…»
С прошлым было покончено. Обогнув церковь, я примерился взобраться на холм, чтобы спуститься затем на дорогу своей смерти самым коротким путем — мимо полей.
Но я ошибся, полагая, что никому до меня нет дела. Сразу за апельсиновой рощей меня подстерегали четверо — хозяин скупочного кооператива Цезарь Говеда и с ним трое незнакомых мне кабальеро, метисы, конечно же, вооруженные, — они смотрели нагло, не вынимая рук из карманов. Все трое были в щегольских напускных рубахах-гуявера, в джинсах и одинаковых сомбреро с серебряными звездами по полю. В стороне я заметил спортивную машину. Тяжелая утренняя пыль еще золотилась возле нее в лучах солнца.
Место было глухое — сюда редко наведывались крестьяне, и даже скот не забредал.
— Что ты надумал, Игнасио? — хрипло выкрикнул Говеда, подняв руку и требуя, чтобы я остановился.
Усы его над верхнею губой зло топорщились, в черных глазах терялись зрачки, на белках пучились кровавые жилки — бык, выпущенный на арену…
Говеда чуть покачивался с носков на пятки в дорогих кожаных туфлях. Каблуки были высокими, и тучный Говеда казался крепышом.
Я мог бы сбить его ударом в живот. Пожалуй, мог бы бросить на землю еще одного или даже двух наемников, привезенных со стороны, но все равно с четырьмя мне было не управиться. Они это понимали.
И все же я предпочел бы умереть, но не уступить.
— Где Чико? — спросил я в свой черед сеньора Говеду. — Где твой сын, паршивый трус, не пришедший даже на похороны Летиции?
— Не твое это дело, — сморщился Говеда. — Отвечай лучше, что ты надумал?..
Что я надумал?..
Меня попросили перегнать скот, и я уехал на высокогорное пастбище близ перевала Сан-Педро. Там, среди сизых скал и нежной зелени парамос, меня настигла весть, что семейство Говеда все-таки купило согласие престарелого Карлоса Мендозы на брак его дочери Летиции и Чико. Летиция пыталась скрыться, но ее схватили и силой увезли в усадьбу Говеды. Она не хотела покориться сумасбродной воле отца и домогательствам Чико, и тогда негодяй решил добиться покорности девушки позором, — грязный, шелудивый поросенок, ничего не знавший о святости чужой души.
По словам человека, принесшего страшное известие, безумец сделал свое дело, связав Летицию ремнями с помощью слуг отца. И Летиция вдруг успокоилась и даже будто бы пообещала что-то этому Чико при условии, если он в течение часа скупит у жителей деревни и принесет ей в подарок три золотых кольца. Чико снял с нее путы, запер в спальне и бросился выполнять желание, не вникнув в его горький смысл. Чико полагался при этом, разумеется, на мошну своего отца.
Когда сияющий торгаш открыл спальню, Летиция уже не дышала. Она повесилась, сладив петлю из полос разорванной своей сорочки…
— Так что же ты надумал? — повторил сеньор Говеда. — Знай, закон на моей стороне, я не допущу мести!..
— Я не дам тебе и твоему сыну такой чести, — оборвал я Говеду. — Я уезжаю отсюда. И вовсе не потому, что ты заплатил сеньору Мендозе, который смертельно болен и не владеет собой. Летиция — моя маньяна, моя девушка, и она осталась моей, а что сотворил твой сын и ты — дело вашей совести и божьего суда…
И отодвинув плечом Говеду, сжавшись, как пружина, и делая вид, что мне вовсе наплевать на вооруженных кабальеро, вот-вот готовых наброситься на меня, я медленно пошел своей дорогой. Не торопясь взобрался на холм и только тогда обернулся и бросил последний взгляд на деревню. Она вся лежала передо мною в чаше долины, и петухи в эту минуту перекликались надрывно и с переливами, — в их голосах мне слышалась моя тоска…
Нет, я не плакал, зачем-то торопясь к нижней дороге, где трижды в сутки проходили рейсовые автобусы. Я спрашивал солнце, небо и землю, по которой ступал, почему законы оплачиваются кровью и мукой честных людей, а пользуются законами негодяи, сидящие на чужих спинах?..
Я не ел с того самого часа, как узнал о смерти Летиции. И вот я сел на камень и раскрыл свою сумку. В чистом платке я нашел несколько кукурузных лепешек, выжаренные до сухости шкварки и стручок горького перца — любимую еду моего отца. С каким умыслом приготовила ее мне на дорогу Мария?
Я жевал свою последнюю пищу и пил из бутылки последнюю живую воду, — вот-вот должен был показаться мой катафалк.
Совсем неподалеку, — так, в километре от меня, — работали на полях крестьяне, жители моей деревни. Мне так хотелось побежать к ним, остаться с ними! Но это было невозможно: мертвым нет места среди живых…
Мертвым? Отчего же мертвым? Сколько столетий отделило живых от мертвых?
Столетие на торговых судах подставной компании, использовавшей аргентинский флаг.
Столетие на острове Атенаита.
Десять столетий в пещерах после взрыва…
— Смотрите-ка, — сказал, опираясь на свою мотыгу, совсем взрослый мужчина в красной майке. Его звали Рафаэль. — Вот тот седой старик, что стоит на дороге, очень похож на моего родного дядю, каким я помню его по фотографии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58