Кается в грехах, которых не совершала. Уверяет, что ей открылось сверхзнание.
Вчера рассказывала, как она жила растением, что чувствовала и т.п. Я спросила: «Тяжело быть привязанным к одному месту?» Гортензия руками замахала: дескать, при высшей организации духа нет необходимости передвигаться в пространстве; истинное движение — движение внутри себя, это понимали посвященные и всю жизнь проводили на одном месте — Кант, Циолковский, Жюль Верн… Спросила ее: «Как ты воспринимала людей, когда была растением? Если тебя губили?» — «Лично меня не губили, я была кактусом в пустыне. Другие растения не осуждали человека, потому что он потрясающе примитивен. Разум — первая ступень в способности природы отрицать самое себя. Растения выше человека. А человек жалок в своей гордыне». — «Как же мыслят растения?» — «Что значит „мыслить“? Все сущее в природе есть воплощенная мысль, и потому мысль как таковая на вершинах самопознания излишня…»
В сумерках духа есть своя логика.
Мне понятно потрясение Гортензии. Три дня назад Фромм сказал: «Сегодня услышим передачу американской радиостанции». Мы обалдели: откуда это известно? И вот — слушаем передачу. Об искоренении коммунистической пропаганды. И — попутно: «С большой речью о положении в республике Атенаита выступил адмирал Такибае…»
Пошли помехи — радио пришлось выключить.
— Что скажешь? — спросил Фромм Гортензию.
— Я своими глазами видела… Все подходили по очереди. Вероятно, его отравили. Лицо было искажено… При мне его положили на носилки… Но санитары не успели вынести труп, потому что началось это… Макилви, который последним проник в тоннель, подтвердил, что здание рухнуло и обломки горят…
— А теперь послушайте меня, — выкрикнул Фромм. Губы у него побелели от злости. — Никакой радиостанции на самом деле нет и в помине! Это подлый трюк безумцев, надеявшихся выжить!.. Мы слушаем каждый раз радиостанцию-робот. Она включается через равные промежутки времени. Выдает заранее заготовленную муру, чтобы вселить иллюзию, будто последствия атомных взрывов преодолены… Возможно, роботы дурачат людей и на других волнах…
— Что это значит? — упавшим голосом спросила Гортензия.
— Я не исключаю, что мы немногие из последних двуногих… Здесь, в командирской рубке, есть прибор, фиксирующий колебания земной коры. Если я правильно понимаю в контрольных записях, пять суток продолжалось сильное землетрясение. Мы были в шоковом состоянии и не осознавали происходящее. Я не отнимаю надежды, но считаю безнравственным не сообщить вам выводы, к которым пришел…
Гортензия в пароксизме кинулась к выходу, попыталась открыть люк и выскочить из убежища, но потеряла сознание…
С того часа она переменилась. Стала заговариваться, не к месту смеялась и плакала, потеряла стыд, а беспечность ее приводила в ужас Фромма: дважды в мусоропроводе происходил пожар — Гортензия бросала туда окурки… Мы боялись оставить Гортензию одну…
Переменился и Фромм. Я поразилась, случайно заметив, что он и Гортензия шепчутся всякий раз, когда я заступаю на дежурство. Я не испытываю ревности, но совершенно не понимаю святошу, живущего в фантастическом кругу формально благих, но нереальных построений…
Вчера я обнаружила на ноге признаки заражения и вновь попросила Фромма сделать мне операцию. Он уклонился от определенного ответа. Итак, я могу рассчитывать только на себя…
Иронизируя, я заговорила на любимую тему Фромма — об идеале социального устройства. Ничуть не заметив иронии, он пустился в свои обычные рассуждения.
— Истину сегодняшнего дня приоткрывают только размышления о грядущем. Помнишь калитку в парке резиденции Такибае? Она стояла на лугу и вела из ниоткуда в никуда. Я видел такое и близ меланезийской деревни… Мне объясняли смысл, но, по-моему, все гораздо проще: это символ прогресса…
Было смешно от его серьезного вида.
— Мы жить не умели… Человеку более всего нужно было не благосостояние, а безопасность человечества, с которой только и начинается все остальное. Человек каждодневно ощущал смертельную болезнь цивилизации как непрочность своей личной судьбы. Но, будучи ничтожеством, упрямо играл роль ничтожества, потому что все иные роли были строго распределены…
— Поразительно, Луийя! Это мои слова!
— Кто разъединил нас? Кто дал нам разные паспорта, привил идеологию отрицания чужого? Кто вложил в наши руки оружие против человека, нашего брата? Кто разжигал в нас злобу?..
— Поразительно, Луийя! Да, все это мои слова. Как ты их запомнила?
— Слова говорят о крахе цивилизации, не пожелавшей претворять свои идеалы… Мы называли эту цивилизацию высокоразвитой. Мы не осмеливались признать, что мы варвары, едва ли выше варваров, и находимся на очень низкой стадии развития, поскольку уровень развития повсюду в природе определяется совершенством отношения к окружающему миру, универсальностью морали…
Фромм кусал губы. Он, видимо, усомнился в том, что я говорю все это всерьез. Но я уже не иронизировала.
— Капитализм был объявлен вечным. Так рабовладельцы объявляли вечным рабовладение, а феодалы — крепостную зависимость и сеньорат. Любой поиск, любой эксперимент осуждался, едва ставил под сомнение незыблемость строя… Да вовсе и не мы сами защищали строй, в котором оставались рабами, наделенными видимостью прав, пользующимися индивидуальными конурами, морозильниками для мослов и самодвижущимися колясками, — они доставляли нас туда, куда толкала незримая нужда… Расхваливая нашу жизнь, наши хозяева успокаивали нас тем, будто императоры Рима и вообразить не могли изобилия товаров, какое покупателю предлагает супермаркет… Люди метались в мышеловке — ради чужих прибылей: всякий товар и всякая услуга набивали карманы тому, кто финансировал продажу товаров и оказание услуг… Мне навязывали газовую плиту, чтобы я быстрее готовил завтрак и мчался в офис. Мне навязывали телефон, чтобы я поскорее бронировал билет на самолет. За свою спешку и нервы я платил часть своего заработка компании, установившей телефон. Рискуя сломать себе шею, я мчался на самолете в другой город, чтобы прочесть там лекцию. Я платил за риск. Но те, кто слушал меня, платили мне за часть моего риска… Если проследить все связи, мы увидим, что рабство только видоизменилось, но не исчезло. И какая разница, что нас убивал не хозяин, а грабитель, авиационная катастрофа, военные маневры, пилюли от бессонницы, рак или коллапс?.. На что уходило время жизни?.. Нам «позволяли» глушить виски, смотреть телевизор и совокупляться. Но разве не напивался раб? Разве не тешился на аренах цирка? Разве не сходился с рабыней, уступившей молодость господину?..
— Мы ничего не выиграли!
Фромм засмеялся, расхаживая по узкому коридору перед люком. За ним, во тьме, подыхали или уже давно подохли люди, к равенству с которыми мы так пылко призывали друг друга…
— Вы говорили Такибае: «Чему научилось человечество? Пониманию, что оно ничему еще не научилось». Стало быть, нужно учиться, нужно смелее ломать привычные шаблоны, чтобы каждый человек получил неограниченные возможности для развития личности. Это в масштабе социальной группы. А в масштабах мира — равноправное сообщество, способное поднять общий достаток и обеспечить всем мирное развитие. Нет большего горя, если человечество выйдет в космос разобщенным.
— И это я говорил.
— И еще вы говорили, что нужно ликвидировать все формы эксплуатации, чтобы разрушить все доктрины национальной исключительности. Прогресс не должен более определяться поисками военного и экономического преобладания…
— Всякий собственник стремится уберечь собственность. Но сверхсобственник стремится к контролю над государственной властью. Империализм вырастает из капитализма, но это уже не капитализм, это нечто, пожирающее даже его основы. Тотальное насилие сверхсобственности — сущность империализма…
Ну, вот, я и подтащила рыбу на мель, чтобы посмотреть, как она будет бить хвостом, норовя обратно в глубину.
— Я знаю социальный порядок, исключающий империализм, — сказала я. — Этот порядок уже на первой стадии покончит с частной собственностью, выкорчует бюрократию, перестроит государство в совет всего народа. Нам, дуракам, пропаганда представляла трудности социалистической революции, созданные империализмом, за порок коммунизма. Вот и весь нехитрый трюк… Сосуществование было плодотворным всегда до тех пор, пока не вмешивался империализм…
— Значит, выход в коммунизме? — занервничал Фромм.
— Теперь уже не нам указывать выход. Мы рассуждаем о прошлом, о нашей нетерпимости, о наших предрассудках… Лично я видела выход в радикальном антиимпериализме… Наша мудрость была мудростью личных удобств. Но подлинная мудрость — постижение правил гармонии в отношениях с природой и людьми как частью природы…
— Постой, Луийя, — перебил Фромм. — Это сильная мысль, но это не моя мысль…
— Хотите сказать, это не мои мысли? Но если я признаю их своими, если они образуют мою мораль, значит, они мои.
Как я и предполагала, Фромм нахмурился. «Мой милый брат, как глубоко ты видел людей!»
— Все существующее равноправно: червь, яблоня, человек, облако. На вершинах Разума не имеет значения степень разумности. Все связано обменом. Жизнь закольцована, и лягушка будет глотать комаров, а человек удить рыбу. Но и здесь роковой закон: от других мы смеем брать ровно столько, сколько жизненно необходимо; чуточку больше, чуточку про запас — уже преступление. На этом принципе зиждется вся природа, он лежит в основе химических реакций и нормальной жизнедеятельности: человек не может усвоить столько граммов, например, каротина, сколько захочет. Понимаем ли мы уникальное значение этого принципа? Понимаем ли, что и от каждого человека мы имеем право брать только то, что минимально необходимо для развития наших собственных человеческих качеств? Сознаем ли, что все формы рабства были невежеством, тупостью и высокомерием?.. Истина — не слова, а действия. И жизнь — не рассуждения, а труд, все большее понимание смысла труда и смысла отношений с природой и людьми. Концентрация собственности и политической власти — показатель тупика, в котором оказалась цивилизация…
— Око-Омо, — воскликнул Фромм. — Его слова!.. Теперь я хотел бы знать, Луийя, какую роль ты играла при Такибае? Ты же не скажешь, что была просто его вахиной?
— Вы проницательны. Проницательные люди могли изменить мир, если бы захотели.
— Ты была разведчицей в стане своего главного врага?
— Такибае не был нашим главным врагом. За его спиной скрывались куда более зловещие фигуры…
В необъяснимом порыве Фромм обнял меня за плечи, прижался щекой к щеке, стал целовать в шею и подбородок.
— Я знал, я знал, ты самая восхитительная женщина на свете!..
Фромм и прежде был неравнодушен ко мне. Он был неравнодушен ко мне, пожалуй, с первой встречи. Правда, он не сразу раскусил, что моя связь с Такибае отличается от обычных связей. Такибае терпеть не мог чувственных излияний. Ему было наплевать на все, особенно на убеждения. Иное — Фромм. Я могла бы подробно рассказать о всех тонкостях отношений с Фроммом, которые никогда не выражались определенно, скрывались, вуалировались, но оставались при всем том живыми, — с надеждой на взаимность. Фромм нужен был для нашего дела как союзник, но было бы ложью утверждать, что я завлекала его. Я не очень играла даже при Такибае. Тем более что тиран тотчас распознавал фальшь и не церемонился…
Это и еще многое другое промелькнуло в моем сознании, едва я попала в объятия и услыхала срывающееся дыхание Фромма. Наконец-то он решился на объяснения. Но как я не хотела объяснений! Как понимала, что он всего лишь вину свою передо мною пытался загладить. Любить он был не способен, потому что любовь — жертва без расчета на взаимность…
— В целом мире сейчас нет никого, кто был бы мне ближе и роднее!..
Он был смешон, что-то было в нем от ребенка. Но ребенка не наивного и доброго, а желчного и злого, когда-то больно обиженного кем-то и не простившего обиды всем людям.
— Как я устал, Луийя, как устал!..
Он жаловался, и — я жалела его. Знала, что он вряд ли переменится ко мне и другим, и все-таки жалела…
— Я хочу, чтобы мы были рядом, всегда рядом!
Он явно смелел…
— О господи! Неужели вы не сообразили, что я, калека, не могу принадлежать вам?
— Чепуха, Луийя! К моему чувству нельзя прибавить. Я люблю, люблю!..
И чмокнув меня в щеку, Фромм ушел.
А через полчаса, когда должна была уже заступить на смену Гортензия, я взяла костыли и пошла напомнить ей о дежурстве.
Приоткрыв дверь, я увидела, что она спит. И подле нее похрапывает Фромм.
Я вернулась в кресло. Слезы душили меня. Нет, то, что я испытывала, не было личной обидой. Это общее горе было — то, что слова не затрагивают душу. «Если человек бесчестен, если не терпит никаких обязательств, может ли выжить человечество?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Вчера рассказывала, как она жила растением, что чувствовала и т.п. Я спросила: «Тяжело быть привязанным к одному месту?» Гортензия руками замахала: дескать, при высшей организации духа нет необходимости передвигаться в пространстве; истинное движение — движение внутри себя, это понимали посвященные и всю жизнь проводили на одном месте — Кант, Циолковский, Жюль Верн… Спросила ее: «Как ты воспринимала людей, когда была растением? Если тебя губили?» — «Лично меня не губили, я была кактусом в пустыне. Другие растения не осуждали человека, потому что он потрясающе примитивен. Разум — первая ступень в способности природы отрицать самое себя. Растения выше человека. А человек жалок в своей гордыне». — «Как же мыслят растения?» — «Что значит „мыслить“? Все сущее в природе есть воплощенная мысль, и потому мысль как таковая на вершинах самопознания излишня…»
В сумерках духа есть своя логика.
Мне понятно потрясение Гортензии. Три дня назад Фромм сказал: «Сегодня услышим передачу американской радиостанции». Мы обалдели: откуда это известно? И вот — слушаем передачу. Об искоренении коммунистической пропаганды. И — попутно: «С большой речью о положении в республике Атенаита выступил адмирал Такибае…»
Пошли помехи — радио пришлось выключить.
— Что скажешь? — спросил Фромм Гортензию.
— Я своими глазами видела… Все подходили по очереди. Вероятно, его отравили. Лицо было искажено… При мне его положили на носилки… Но санитары не успели вынести труп, потому что началось это… Макилви, который последним проник в тоннель, подтвердил, что здание рухнуло и обломки горят…
— А теперь послушайте меня, — выкрикнул Фромм. Губы у него побелели от злости. — Никакой радиостанции на самом деле нет и в помине! Это подлый трюк безумцев, надеявшихся выжить!.. Мы слушаем каждый раз радиостанцию-робот. Она включается через равные промежутки времени. Выдает заранее заготовленную муру, чтобы вселить иллюзию, будто последствия атомных взрывов преодолены… Возможно, роботы дурачат людей и на других волнах…
— Что это значит? — упавшим голосом спросила Гортензия.
— Я не исключаю, что мы немногие из последних двуногих… Здесь, в командирской рубке, есть прибор, фиксирующий колебания земной коры. Если я правильно понимаю в контрольных записях, пять суток продолжалось сильное землетрясение. Мы были в шоковом состоянии и не осознавали происходящее. Я не отнимаю надежды, но считаю безнравственным не сообщить вам выводы, к которым пришел…
Гортензия в пароксизме кинулась к выходу, попыталась открыть люк и выскочить из убежища, но потеряла сознание…
С того часа она переменилась. Стала заговариваться, не к месту смеялась и плакала, потеряла стыд, а беспечность ее приводила в ужас Фромма: дважды в мусоропроводе происходил пожар — Гортензия бросала туда окурки… Мы боялись оставить Гортензию одну…
Переменился и Фромм. Я поразилась, случайно заметив, что он и Гортензия шепчутся всякий раз, когда я заступаю на дежурство. Я не испытываю ревности, но совершенно не понимаю святошу, живущего в фантастическом кругу формально благих, но нереальных построений…
Вчера я обнаружила на ноге признаки заражения и вновь попросила Фромма сделать мне операцию. Он уклонился от определенного ответа. Итак, я могу рассчитывать только на себя…
Иронизируя, я заговорила на любимую тему Фромма — об идеале социального устройства. Ничуть не заметив иронии, он пустился в свои обычные рассуждения.
— Истину сегодняшнего дня приоткрывают только размышления о грядущем. Помнишь калитку в парке резиденции Такибае? Она стояла на лугу и вела из ниоткуда в никуда. Я видел такое и близ меланезийской деревни… Мне объясняли смысл, но, по-моему, все гораздо проще: это символ прогресса…
Было смешно от его серьезного вида.
— Мы жить не умели… Человеку более всего нужно было не благосостояние, а безопасность человечества, с которой только и начинается все остальное. Человек каждодневно ощущал смертельную болезнь цивилизации как непрочность своей личной судьбы. Но, будучи ничтожеством, упрямо играл роль ничтожества, потому что все иные роли были строго распределены…
— Поразительно, Луийя! Это мои слова!
— Кто разъединил нас? Кто дал нам разные паспорта, привил идеологию отрицания чужого? Кто вложил в наши руки оружие против человека, нашего брата? Кто разжигал в нас злобу?..
— Поразительно, Луийя! Да, все это мои слова. Как ты их запомнила?
— Слова говорят о крахе цивилизации, не пожелавшей претворять свои идеалы… Мы называли эту цивилизацию высокоразвитой. Мы не осмеливались признать, что мы варвары, едва ли выше варваров, и находимся на очень низкой стадии развития, поскольку уровень развития повсюду в природе определяется совершенством отношения к окружающему миру, универсальностью морали…
Фромм кусал губы. Он, видимо, усомнился в том, что я говорю все это всерьез. Но я уже не иронизировала.
— Капитализм был объявлен вечным. Так рабовладельцы объявляли вечным рабовладение, а феодалы — крепостную зависимость и сеньорат. Любой поиск, любой эксперимент осуждался, едва ставил под сомнение незыблемость строя… Да вовсе и не мы сами защищали строй, в котором оставались рабами, наделенными видимостью прав, пользующимися индивидуальными конурами, морозильниками для мослов и самодвижущимися колясками, — они доставляли нас туда, куда толкала незримая нужда… Расхваливая нашу жизнь, наши хозяева успокаивали нас тем, будто императоры Рима и вообразить не могли изобилия товаров, какое покупателю предлагает супермаркет… Люди метались в мышеловке — ради чужих прибылей: всякий товар и всякая услуга набивали карманы тому, кто финансировал продажу товаров и оказание услуг… Мне навязывали газовую плиту, чтобы я быстрее готовил завтрак и мчался в офис. Мне навязывали телефон, чтобы я поскорее бронировал билет на самолет. За свою спешку и нервы я платил часть своего заработка компании, установившей телефон. Рискуя сломать себе шею, я мчался на самолете в другой город, чтобы прочесть там лекцию. Я платил за риск. Но те, кто слушал меня, платили мне за часть моего риска… Если проследить все связи, мы увидим, что рабство только видоизменилось, но не исчезло. И какая разница, что нас убивал не хозяин, а грабитель, авиационная катастрофа, военные маневры, пилюли от бессонницы, рак или коллапс?.. На что уходило время жизни?.. Нам «позволяли» глушить виски, смотреть телевизор и совокупляться. Но разве не напивался раб? Разве не тешился на аренах цирка? Разве не сходился с рабыней, уступившей молодость господину?..
— Мы ничего не выиграли!
Фромм засмеялся, расхаживая по узкому коридору перед люком. За ним, во тьме, подыхали или уже давно подохли люди, к равенству с которыми мы так пылко призывали друг друга…
— Вы говорили Такибае: «Чему научилось человечество? Пониманию, что оно ничему еще не научилось». Стало быть, нужно учиться, нужно смелее ломать привычные шаблоны, чтобы каждый человек получил неограниченные возможности для развития личности. Это в масштабе социальной группы. А в масштабах мира — равноправное сообщество, способное поднять общий достаток и обеспечить всем мирное развитие. Нет большего горя, если человечество выйдет в космос разобщенным.
— И это я говорил.
— И еще вы говорили, что нужно ликвидировать все формы эксплуатации, чтобы разрушить все доктрины национальной исключительности. Прогресс не должен более определяться поисками военного и экономического преобладания…
— Всякий собственник стремится уберечь собственность. Но сверхсобственник стремится к контролю над государственной властью. Империализм вырастает из капитализма, но это уже не капитализм, это нечто, пожирающее даже его основы. Тотальное насилие сверхсобственности — сущность империализма…
Ну, вот, я и подтащила рыбу на мель, чтобы посмотреть, как она будет бить хвостом, норовя обратно в глубину.
— Я знаю социальный порядок, исключающий империализм, — сказала я. — Этот порядок уже на первой стадии покончит с частной собственностью, выкорчует бюрократию, перестроит государство в совет всего народа. Нам, дуракам, пропаганда представляла трудности социалистической революции, созданные империализмом, за порок коммунизма. Вот и весь нехитрый трюк… Сосуществование было плодотворным всегда до тех пор, пока не вмешивался империализм…
— Значит, выход в коммунизме? — занервничал Фромм.
— Теперь уже не нам указывать выход. Мы рассуждаем о прошлом, о нашей нетерпимости, о наших предрассудках… Лично я видела выход в радикальном антиимпериализме… Наша мудрость была мудростью личных удобств. Но подлинная мудрость — постижение правил гармонии в отношениях с природой и людьми как частью природы…
— Постой, Луийя, — перебил Фромм. — Это сильная мысль, но это не моя мысль…
— Хотите сказать, это не мои мысли? Но если я признаю их своими, если они образуют мою мораль, значит, они мои.
Как я и предполагала, Фромм нахмурился. «Мой милый брат, как глубоко ты видел людей!»
— Все существующее равноправно: червь, яблоня, человек, облако. На вершинах Разума не имеет значения степень разумности. Все связано обменом. Жизнь закольцована, и лягушка будет глотать комаров, а человек удить рыбу. Но и здесь роковой закон: от других мы смеем брать ровно столько, сколько жизненно необходимо; чуточку больше, чуточку про запас — уже преступление. На этом принципе зиждется вся природа, он лежит в основе химических реакций и нормальной жизнедеятельности: человек не может усвоить столько граммов, например, каротина, сколько захочет. Понимаем ли мы уникальное значение этого принципа? Понимаем ли, что и от каждого человека мы имеем право брать только то, что минимально необходимо для развития наших собственных человеческих качеств? Сознаем ли, что все формы рабства были невежеством, тупостью и высокомерием?.. Истина — не слова, а действия. И жизнь — не рассуждения, а труд, все большее понимание смысла труда и смысла отношений с природой и людьми. Концентрация собственности и политической власти — показатель тупика, в котором оказалась цивилизация…
— Око-Омо, — воскликнул Фромм. — Его слова!.. Теперь я хотел бы знать, Луийя, какую роль ты играла при Такибае? Ты же не скажешь, что была просто его вахиной?
— Вы проницательны. Проницательные люди могли изменить мир, если бы захотели.
— Ты была разведчицей в стане своего главного врага?
— Такибае не был нашим главным врагом. За его спиной скрывались куда более зловещие фигуры…
В необъяснимом порыве Фромм обнял меня за плечи, прижался щекой к щеке, стал целовать в шею и подбородок.
— Я знал, я знал, ты самая восхитительная женщина на свете!..
Фромм и прежде был неравнодушен ко мне. Он был неравнодушен ко мне, пожалуй, с первой встречи. Правда, он не сразу раскусил, что моя связь с Такибае отличается от обычных связей. Такибае терпеть не мог чувственных излияний. Ему было наплевать на все, особенно на убеждения. Иное — Фромм. Я могла бы подробно рассказать о всех тонкостях отношений с Фроммом, которые никогда не выражались определенно, скрывались, вуалировались, но оставались при всем том живыми, — с надеждой на взаимность. Фромм нужен был для нашего дела как союзник, но было бы ложью утверждать, что я завлекала его. Я не очень играла даже при Такибае. Тем более что тиран тотчас распознавал фальшь и не церемонился…
Это и еще многое другое промелькнуло в моем сознании, едва я попала в объятия и услыхала срывающееся дыхание Фромма. Наконец-то он решился на объяснения. Но как я не хотела объяснений! Как понимала, что он всего лишь вину свою передо мною пытался загладить. Любить он был не способен, потому что любовь — жертва без расчета на взаимность…
— В целом мире сейчас нет никого, кто был бы мне ближе и роднее!..
Он был смешон, что-то было в нем от ребенка. Но ребенка не наивного и доброго, а желчного и злого, когда-то больно обиженного кем-то и не простившего обиды всем людям.
— Как я устал, Луийя, как устал!..
Он жаловался, и — я жалела его. Знала, что он вряд ли переменится ко мне и другим, и все-таки жалела…
— Я хочу, чтобы мы были рядом, всегда рядом!
Он явно смелел…
— О господи! Неужели вы не сообразили, что я, калека, не могу принадлежать вам?
— Чепуха, Луийя! К моему чувству нельзя прибавить. Я люблю, люблю!..
И чмокнув меня в щеку, Фромм ушел.
А через полчаса, когда должна была уже заступить на смену Гортензия, я взяла костыли и пошла напомнить ей о дежурстве.
Приоткрыв дверь, я увидела, что она спит. И подле нее похрапывает Фромм.
Я вернулась в кресло. Слезы душили меня. Нет, то, что я испытывала, не было личной обидой. Это общее горе было — то, что слова не затрагивают душу. «Если человек бесчестен, если не терпит никаких обязательств, может ли выжить человечество?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58