Я же знал, что если сумею получить стипендию, обязательно поступлю в колледж. Я собирался выбраться из нашего района, как только сумею. Конечно, я любил район, где родился и вырос, но любил его, пожалуй, только за это – за то, что родился и вырос здесь.
И тот факт, что Джон Рэнсом пересек границу моего района и подслушал бредовую речь мистера Скунхейвена, не мог меня не раздражать. Я приготовился довести это до его сведения, как вдруг взгляд мой упал на отца Витале. Он явно готовился встать со своего места и дать мне подзатыльник. Отец Витале точно знал, что человек грешен с самого своего появления на свет из утробы матери и что, как сказал святой Августин, «природа, которой человек нанес первый вред, скорбит до сих пор», сложив перед собой руки, я стал внимательно слушать мистера Скунхейвена. Джон Рэнсом тоже заметил, что старик в рясе готовится подняться со своего места. Он также сложил перед собой руки, и отец Витале, успокоившись, снова опустился на стул.
Должно быть, в моем раздражении было что-то и от самой обычной зависти. Джон Рэнсом был чертовски привлекателен – особенно в те времена, когда эталоном мужской красоты считался Джон Уэйн, – он легко и непринужденно носил дорогую одежду. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что шкафы Джона Рэнсома буквально ломятся от шикарных пиджаков и дорогих костюмов, на полках лежат стопки тонких рубашек, а в углу стоит специальная стойка для галстуков.
Мистер Скунхейвен закончил наконец свою речь, священник прочел молитву и объявил, что обед закончен. Все футболисты и бейсболисты из приюта Святого Игнация и Холи-Сепульхра кинулись вверх по ступенькам, ведущим на церковный двор.
Джон Рэнсом спросил, не должны ли мы отнести свои тарелки на кухню.
– Нет, они уберут все сами, – я кивнул в сторону усталых женщин из церковной общины, которые стояли вдоль стен. Это они готовили еду для сегодняшнего обеда, и многие из них принесли салат из макарон и печеные бобы в закрытых тарелках прямо из собственных кухонь. – А как ты вообще узнал об этом обеде?
– Увидел объявление на доске.
– Здесь, конечно же, все не так, как в Брукс-Лоувуд.
Джон улыбнулся.
– Все было хорошо. Мне понравилось. Очень понравилось.
Мы пошли вслед за остальными к лестнице. Некоторые ребята с подозрением оглядывались на Джона Рэнсома.
– Знаешь, Тим, – сказал Джон, протягивая мне руку. – Мне очень нравилось бороться с тобой на поле.
Я тупо смотрел несколько минут на протянутую мне ладонь, прежде чем пожать ее. В Холи-Сепульхра никто никогда не пожимал руки. И вообще никто из тех, кого я знал, не пожимал руки, разве что заключая сделку о продаже подержанного автомобиля.
– Тебе нравится быть защитником? – спросил Джон.
Я рассмеялся и поднял взгляд от наших сплетенных рук, чтобы разглядеть выражение лиц отца Витале и женщин из церковной общины. Они смотрели на меня с интересом и уважением. Я понял вдруг, что ни отец Витале, ни эти женщины никогда не общались с людьми вроде Джона Рэнсома, и для них вся эта сцена выглядела так, словно он специально проделал весь путь из восточной части города только для того, чтобы пожать мне руку. И мне захотелось вдруг крикнуть: «Нет, дело вовсе не во мне».
Потому что я понял вдруг еще одну вещь: каждый год администрация Холи-Сепульхра посылает людей, чтобы те расклеили по всему городу объявления об обеде Христианского спортивного общества, но Джон Рэнсом не только был первым учеником Брукс-Лоувуд, который пришел на такой обед, он вообще был единственным жителем восточной части города, который заинтересовался этим настолько, чтобы посетить церковный подвал. Потому что дело было именно в этом:
Джону Рэнсому стало по-настоящему интересно.
Когда мы с Джоном подошли к лестнице, все остальные уже вышли в вестибюль. Слышно было, как они смеются над мистером Скунхейвеном. А потом я вдруг услышал голос Билла Бирна, который весил около трехсот футов и был центральным нападающим «Синих птиц». До меня донеслись слова «чертов турист», а потом кое-что похуже – придурок из восточного района, который пришел сюда пососать у Андерхилла. Все злорадно рассмеялись. Это были беспричинные, злобные выпады, но я готов был молиться Богу, чтобы Рэнсом не расслышал этих слов. Мне почему-то казалось, что хорошо одетому воспитанному юноше, который привык пожимать другим руки, вроде Джона Рэнсома, наверняка не понравится, если его посчитают извращенцем – голубым, гомиком, геем.
Но раз эти слова сумел расслышать я, их наверняка расслышал Джон, и, судя по злобному шипению за нашей спиной, отец Витале. Джон Рэнсом удивил меня, громко рассмеявшись.
– Бирн! – истошно завопил отец Витале. – Эй, Бирн! – он положил одну руку на мое правое плечо, а другую – на левое плечо Рэнсома и раздвинул нас, чтобы пройти к лестнице. Пока он протискивался между нами, собравшиеся наверху ребята открыли скрипучую дверь, ведущую на Вестри-стрит. Отец Витале, казалось, забыл о нашем присутствии. Он прошел мимо меня, даже не взглянув в мою сторону. Я сумел разглядеть огромные черные поры у него на носу. Добравшись до верхней ступеньки, он тяжело и хрипло дышал. Отец Витале распространял запах сигаретного дыма.
– Этот монах слишком много курит, – сказал Джон Рэнсом.
Мы поднялись по лестнице и оказались наверху как раз в тот момент, когда за отцом Витале захлопнулась дверь. Проходя через вестибюль, мы слышали с улицы топот убегающих ног и крики отца Витале.
– Наверное, нам стоит дать ему минуту форы, – засунув руки в карманы, Джон Рэнсом направился к арке, ведущей внутрь церкви.
– Минуту форы? – переспросил я.
– Пусть переведет спокойно дыхание, – сказал Джон. – Ему, разумеется, не удастся никого из них поймать.
Джон Рэнсом оценивающе смотрел на длинное полутемное помещение Холи-Сепульхра. Он словно находился в музее. Я видел, как взгляд его жадно вбирает все вокруг – фонтанчик со святой водой, стоящие на алтаре свечи – одни новые, другие полуобгоревшие. Рэнсом смотрел в глубь церкви так, словно старался запомнить ее на всю жизнь. Теперь он уже не улыбался, но явно испытывал удовольствие, которое не омрачило даже появление отца Витале, вошедшего через дверь с Вестри-стрит, тяжело дыша и пыхтя, как паровоз. Он не сказал нам ни слова. Идя по проходу к алтарю, отец Витале словно утрачивал черты индивидуальности и становился постепенно принадлежностью картины, которую рассматривал Рэнсом, словно замок на скале или ослик на итальянской дороге. И я тоже видел отца Витале глазами Джона Рэнсома.
Потом Джон обернулся и теми же глазами внимательно посмотрел на вестибюль, словно его необходимо было разглядеть как можно лучше, чтобы понять. Он был вовсе не высокомерным туристом, за которого я принял его поначалу. Он хотел, понять все, что видел, запечатлеть это в памяти, что не пришло бы, возможно, в голову никакому другому парню из Брукс-Лоувуд. Я подумал о том, что Джон Рэнсом наверняка относится так же ко всему, что видит в этой жизни, включая самое дно этого мира. Позже мы оба – и я, и Джон Рэнсом опустились на самое дно.
Когда мне было семь лет, убили мою сестру Эйприл. Ей было девять. Я видел, как это случилось. Вернее, я видел, как что-то случилось. Я пытался помочь ей, пытался остановить то, что происходит, а потом меня тоже убили, но только не насовсем, как Эйприл, а лишь на время.
И, наверное с тех пор, я считаю, что дно этого мира – на самом деле его центр, и очень скоро мы все это поймем, каждый сообразно своим способностям.
В следующий раз я встретился с Джоном Рэнсомом во Вьетнаме.
3
Меня призвали через три месяца после того, как выпустили из Беркли. И я позволил этому случиться вовсе не потому, что считал, будто должен своей стране год военной службы. Окончив университет, я работал в книжном магазине на Телеграф-авеню и писал по ночам рассказы, которые клал в крафтовые конверты с наклеенными на них марками и моим адресом, а эти конверты вкладывал в другие, на которых надписывал адреса «Нью-Йоркера», «Атлантик мансли», «Харперс», не говоря уже о «Прейри скунер», «Кеньон ривью», «Массачусетс ривью» и «Плагшеарз». Я точно знал, что не хочу преподавать – я не верил в то, что отсрочки для преподавателей продлятся долго, и оказался прав – их вскоре отменили. Чем чаще возвращались ко мне мои рукописи, тем труднее становилось проводить сорок часов в неделю среди полок с чужими книгами. А когда меня заочно повысили в звании, я решил, что, возможно, это будет лучший выход из положения.
Я прилетел во Вьетнам коммерческим рейсом. Примерно три четверти пассажиров, летевших в туристическом салоне, были одеты, как и я, в зеленую форму, и стюардессы старались не встречаться с нами глазами. Единственными, кто чувствовал себя непринужденно в нашем салоне, были несколько приговоренных к пожизненному заключению, сидевших на заднем сиденье. Они были веселы и беззаботны, как команда игроков в гольф, летящая поразвлечься на Миртл-бич.
В салоне первого класса, ближе к носу самолета, летели мужчины в черных костюмах – функционеры из госдепартамента и бизнесмены, делавшие деньги на поставках цемента во Вьетнам. Оглядываясь на нас, они улыбались. Мы были их солдатами, защищавшими их идеалы и их деньги.
Но между патриотами, сидевшими в первых рядах, и приговоренными к пожизненному заключению – в хвосте самолета сидели два ряда не совсем понятных мне людей. Они были стройными, мускулистыми, коротко подстриженными, как солдаты, но на них были красочные гавайки и брюки цвета хаки или синие рубашки, застегнутые на все пуговицы, и новенькие синие джинсы. Они напоминали игроков футбольной команды какого-нибудь колледжа, встретившихся через десять лет после выпуска. Всех остальных эти люди просто не замечали. Насколько я смог расслышать, говорили они на военном жаргоне.
Когда один из приговоренных к пожизненному заключению проходил мимо моего кресла, я поймал его за рукав и спросил, кто эти люди.
Наклонившись пониже, он произнес одно-единственное слово:
– Зеленые.
Мы приземлились в Тан Сон Нат и увидели за бортом яркое солнце, казавшееся каким-то густым. Когда стюардесса открыла дверь салона и внутрь проникла удушающая жара, я понял вдруг, что с моей прежней жизнью можно распрощаться навсегда. Мне казалось, что я ощущаю в воздухе запах лака, плавящегося на моих пуговицах. И в этот самый момент я твердо решил не пугаться ничего, пока не столкнусь с чем-нибудь по-настоящему, страшным. Я почувствовал, что получил наконец возможность распрощаться со своим ужасным детством. Это был первый приступ радостного возбуждения – неожиданно нахлынувшего чувства освобождения, которое посещало меня иногда во Вьетнаме и которого я не испытывал больше нигде на всем белом свете.
Мне предписано было явиться в Кэмр Уайт Стар, базу Второго корпуса, находившегося неподалеку от Нха Трэнг. Там я должен был присоединиться к другим новобранцам Первого корпуса и отправиться вместе с ними в Кэмп Крэнделл. Но произошла одна из накладок, которые были довольно частым явлением в американской армии во Вьетнаме, и люди, к которым я должен был присоединиться, были отправлены к месту назначения раньше меня. Мне пришлось задержаться на восемь дней в ожидании дальнейших предписаний.
Каждый день я приходил с докладом к циничному и развязному человеку – капитану Маккью, Гамильтону Маккью, который, подпирая костяшками квадратных пальцев по-детски гладкие и розовые щеки, поручал мне какое-нибудь дело, которое приходило в тот момент ему в голову. Я вытаскивал бочки из уборной и заливал их керосином, чтобы потом вьетнамские женщины могли сжечь их содержимое. Я снимал со списанных джипов рабочие детали, убирал камни с площадки перед офицерским клубом. Но вскоре Маккью решил, что мне живется слишком привольно, и назначил меня в похоронную команду. Мы выгружали трупы из прибывающих вертолетов, помещали их в импровизированный морг на то время, пока на них оформляли документы, а затем грузили на самолеты, отправлявшиеся в Тан Сон Нат, откуда они летели уже в Соединенные Штаты.
Остальные семь членов похоронной команды дослуживали оставшееся им время. Все они принимали участие в военных действиях, и некоторые подумывали о том, не остаться ли во Вьетнаме еще на год. Это были необычные люди – их отправили в похоронную команду, чтобы избавить от них подразделения, где они служили.
Их звали Бегун, Праздник, ди Маэстро, Отмычка, Крысолов, Чердак и Пират. Все они были чем-то похожи друг на друга – вечно небритые и нечесаные, даже Крысолов, практически лысый, всегда казался заросшим шерстью – грязные, с выбитыми зубами. У Бегуна, Пирата и ди Маэстро были татуировки («Рожденные, чтобы умереть, верные слуги смерти», а внизу – череп над треугольной пирамидкой из костей). Ни один из них не носил формы. В первый день, когда меня назначили в похоронную команду, никто из них не сказал мне ни слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
И тот факт, что Джон Рэнсом пересек границу моего района и подслушал бредовую речь мистера Скунхейвена, не мог меня не раздражать. Я приготовился довести это до его сведения, как вдруг взгляд мой упал на отца Витале. Он явно готовился встать со своего места и дать мне подзатыльник. Отец Витале точно знал, что человек грешен с самого своего появления на свет из утробы матери и что, как сказал святой Августин, «природа, которой человек нанес первый вред, скорбит до сих пор», сложив перед собой руки, я стал внимательно слушать мистера Скунхейвена. Джон Рэнсом тоже заметил, что старик в рясе готовится подняться со своего места. Он также сложил перед собой руки, и отец Витале, успокоившись, снова опустился на стул.
Должно быть, в моем раздражении было что-то и от самой обычной зависти. Джон Рэнсом был чертовски привлекателен – особенно в те времена, когда эталоном мужской красоты считался Джон Уэйн, – он легко и непринужденно носил дорогую одежду. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что шкафы Джона Рэнсома буквально ломятся от шикарных пиджаков и дорогих костюмов, на полках лежат стопки тонких рубашек, а в углу стоит специальная стойка для галстуков.
Мистер Скунхейвен закончил наконец свою речь, священник прочел молитву и объявил, что обед закончен. Все футболисты и бейсболисты из приюта Святого Игнация и Холи-Сепульхра кинулись вверх по ступенькам, ведущим на церковный двор.
Джон Рэнсом спросил, не должны ли мы отнести свои тарелки на кухню.
– Нет, они уберут все сами, – я кивнул в сторону усталых женщин из церковной общины, которые стояли вдоль стен. Это они готовили еду для сегодняшнего обеда, и многие из них принесли салат из макарон и печеные бобы в закрытых тарелках прямо из собственных кухонь. – А как ты вообще узнал об этом обеде?
– Увидел объявление на доске.
– Здесь, конечно же, все не так, как в Брукс-Лоувуд.
Джон улыбнулся.
– Все было хорошо. Мне понравилось. Очень понравилось.
Мы пошли вслед за остальными к лестнице. Некоторые ребята с подозрением оглядывались на Джона Рэнсома.
– Знаешь, Тим, – сказал Джон, протягивая мне руку. – Мне очень нравилось бороться с тобой на поле.
Я тупо смотрел несколько минут на протянутую мне ладонь, прежде чем пожать ее. В Холи-Сепульхра никто никогда не пожимал руки. И вообще никто из тех, кого я знал, не пожимал руки, разве что заключая сделку о продаже подержанного автомобиля.
– Тебе нравится быть защитником? – спросил Джон.
Я рассмеялся и поднял взгляд от наших сплетенных рук, чтобы разглядеть выражение лиц отца Витале и женщин из церковной общины. Они смотрели на меня с интересом и уважением. Я понял вдруг, что ни отец Витале, ни эти женщины никогда не общались с людьми вроде Джона Рэнсома, и для них вся эта сцена выглядела так, словно он специально проделал весь путь из восточной части города только для того, чтобы пожать мне руку. И мне захотелось вдруг крикнуть: «Нет, дело вовсе не во мне».
Потому что я понял вдруг еще одну вещь: каждый год администрация Холи-Сепульхра посылает людей, чтобы те расклеили по всему городу объявления об обеде Христианского спортивного общества, но Джон Рэнсом не только был первым учеником Брукс-Лоувуд, который пришел на такой обед, он вообще был единственным жителем восточной части города, который заинтересовался этим настолько, чтобы посетить церковный подвал. Потому что дело было именно в этом:
Джону Рэнсому стало по-настоящему интересно.
Когда мы с Джоном подошли к лестнице, все остальные уже вышли в вестибюль. Слышно было, как они смеются над мистером Скунхейвеном. А потом я вдруг услышал голос Билла Бирна, который весил около трехсот футов и был центральным нападающим «Синих птиц». До меня донеслись слова «чертов турист», а потом кое-что похуже – придурок из восточного района, который пришел сюда пососать у Андерхилла. Все злорадно рассмеялись. Это были беспричинные, злобные выпады, но я готов был молиться Богу, чтобы Рэнсом не расслышал этих слов. Мне почему-то казалось, что хорошо одетому воспитанному юноше, который привык пожимать другим руки, вроде Джона Рэнсома, наверняка не понравится, если его посчитают извращенцем – голубым, гомиком, геем.
Но раз эти слова сумел расслышать я, их наверняка расслышал Джон, и, судя по злобному шипению за нашей спиной, отец Витале. Джон Рэнсом удивил меня, громко рассмеявшись.
– Бирн! – истошно завопил отец Витале. – Эй, Бирн! – он положил одну руку на мое правое плечо, а другую – на левое плечо Рэнсома и раздвинул нас, чтобы пройти к лестнице. Пока он протискивался между нами, собравшиеся наверху ребята открыли скрипучую дверь, ведущую на Вестри-стрит. Отец Витале, казалось, забыл о нашем присутствии. Он прошел мимо меня, даже не взглянув в мою сторону. Я сумел разглядеть огромные черные поры у него на носу. Добравшись до верхней ступеньки, он тяжело и хрипло дышал. Отец Витале распространял запах сигаретного дыма.
– Этот монах слишком много курит, – сказал Джон Рэнсом.
Мы поднялись по лестнице и оказались наверху как раз в тот момент, когда за отцом Витале захлопнулась дверь. Проходя через вестибюль, мы слышали с улицы топот убегающих ног и крики отца Витале.
– Наверное, нам стоит дать ему минуту форы, – засунув руки в карманы, Джон Рэнсом направился к арке, ведущей внутрь церкви.
– Минуту форы? – переспросил я.
– Пусть переведет спокойно дыхание, – сказал Джон. – Ему, разумеется, не удастся никого из них поймать.
Джон Рэнсом оценивающе смотрел на длинное полутемное помещение Холи-Сепульхра. Он словно находился в музее. Я видел, как взгляд его жадно вбирает все вокруг – фонтанчик со святой водой, стоящие на алтаре свечи – одни новые, другие полуобгоревшие. Рэнсом смотрел в глубь церкви так, словно старался запомнить ее на всю жизнь. Теперь он уже не улыбался, но явно испытывал удовольствие, которое не омрачило даже появление отца Витале, вошедшего через дверь с Вестри-стрит, тяжело дыша и пыхтя, как паровоз. Он не сказал нам ни слова. Идя по проходу к алтарю, отец Витале словно утрачивал черты индивидуальности и становился постепенно принадлежностью картины, которую рассматривал Рэнсом, словно замок на скале или ослик на итальянской дороге. И я тоже видел отца Витале глазами Джона Рэнсома.
Потом Джон обернулся и теми же глазами внимательно посмотрел на вестибюль, словно его необходимо было разглядеть как можно лучше, чтобы понять. Он был вовсе не высокомерным туристом, за которого я принял его поначалу. Он хотел, понять все, что видел, запечатлеть это в памяти, что не пришло бы, возможно, в голову никакому другому парню из Брукс-Лоувуд. Я подумал о том, что Джон Рэнсом наверняка относится так же ко всему, что видит в этой жизни, включая самое дно этого мира. Позже мы оба – и я, и Джон Рэнсом опустились на самое дно.
Когда мне было семь лет, убили мою сестру Эйприл. Ей было девять. Я видел, как это случилось. Вернее, я видел, как что-то случилось. Я пытался помочь ей, пытался остановить то, что происходит, а потом меня тоже убили, но только не насовсем, как Эйприл, а лишь на время.
И, наверное с тех пор, я считаю, что дно этого мира – на самом деле его центр, и очень скоро мы все это поймем, каждый сообразно своим способностям.
В следующий раз я встретился с Джоном Рэнсомом во Вьетнаме.
3
Меня призвали через три месяца после того, как выпустили из Беркли. И я позволил этому случиться вовсе не потому, что считал, будто должен своей стране год военной службы. Окончив университет, я работал в книжном магазине на Телеграф-авеню и писал по ночам рассказы, которые клал в крафтовые конверты с наклеенными на них марками и моим адресом, а эти конверты вкладывал в другие, на которых надписывал адреса «Нью-Йоркера», «Атлантик мансли», «Харперс», не говоря уже о «Прейри скунер», «Кеньон ривью», «Массачусетс ривью» и «Плагшеарз». Я точно знал, что не хочу преподавать – я не верил в то, что отсрочки для преподавателей продлятся долго, и оказался прав – их вскоре отменили. Чем чаще возвращались ко мне мои рукописи, тем труднее становилось проводить сорок часов в неделю среди полок с чужими книгами. А когда меня заочно повысили в звании, я решил, что, возможно, это будет лучший выход из положения.
Я прилетел во Вьетнам коммерческим рейсом. Примерно три четверти пассажиров, летевших в туристическом салоне, были одеты, как и я, в зеленую форму, и стюардессы старались не встречаться с нами глазами. Единственными, кто чувствовал себя непринужденно в нашем салоне, были несколько приговоренных к пожизненному заключению, сидевших на заднем сиденье. Они были веселы и беззаботны, как команда игроков в гольф, летящая поразвлечься на Миртл-бич.
В салоне первого класса, ближе к носу самолета, летели мужчины в черных костюмах – функционеры из госдепартамента и бизнесмены, делавшие деньги на поставках цемента во Вьетнам. Оглядываясь на нас, они улыбались. Мы были их солдатами, защищавшими их идеалы и их деньги.
Но между патриотами, сидевшими в первых рядах, и приговоренными к пожизненному заключению – в хвосте самолета сидели два ряда не совсем понятных мне людей. Они были стройными, мускулистыми, коротко подстриженными, как солдаты, но на них были красочные гавайки и брюки цвета хаки или синие рубашки, застегнутые на все пуговицы, и новенькие синие джинсы. Они напоминали игроков футбольной команды какого-нибудь колледжа, встретившихся через десять лет после выпуска. Всех остальных эти люди просто не замечали. Насколько я смог расслышать, говорили они на военном жаргоне.
Когда один из приговоренных к пожизненному заключению проходил мимо моего кресла, я поймал его за рукав и спросил, кто эти люди.
Наклонившись пониже, он произнес одно-единственное слово:
– Зеленые.
Мы приземлились в Тан Сон Нат и увидели за бортом яркое солнце, казавшееся каким-то густым. Когда стюардесса открыла дверь салона и внутрь проникла удушающая жара, я понял вдруг, что с моей прежней жизнью можно распрощаться навсегда. Мне казалось, что я ощущаю в воздухе запах лака, плавящегося на моих пуговицах. И в этот самый момент я твердо решил не пугаться ничего, пока не столкнусь с чем-нибудь по-настоящему, страшным. Я почувствовал, что получил наконец возможность распрощаться со своим ужасным детством. Это был первый приступ радостного возбуждения – неожиданно нахлынувшего чувства освобождения, которое посещало меня иногда во Вьетнаме и которого я не испытывал больше нигде на всем белом свете.
Мне предписано было явиться в Кэмр Уайт Стар, базу Второго корпуса, находившегося неподалеку от Нха Трэнг. Там я должен был присоединиться к другим новобранцам Первого корпуса и отправиться вместе с ними в Кэмп Крэнделл. Но произошла одна из накладок, которые были довольно частым явлением в американской армии во Вьетнаме, и люди, к которым я должен был присоединиться, были отправлены к месту назначения раньше меня. Мне пришлось задержаться на восемь дней в ожидании дальнейших предписаний.
Каждый день я приходил с докладом к циничному и развязному человеку – капитану Маккью, Гамильтону Маккью, который, подпирая костяшками квадратных пальцев по-детски гладкие и розовые щеки, поручал мне какое-нибудь дело, которое приходило в тот момент ему в голову. Я вытаскивал бочки из уборной и заливал их керосином, чтобы потом вьетнамские женщины могли сжечь их содержимое. Я снимал со списанных джипов рабочие детали, убирал камни с площадки перед офицерским клубом. Но вскоре Маккью решил, что мне живется слишком привольно, и назначил меня в похоронную команду. Мы выгружали трупы из прибывающих вертолетов, помещали их в импровизированный морг на то время, пока на них оформляли документы, а затем грузили на самолеты, отправлявшиеся в Тан Сон Нат, откуда они летели уже в Соединенные Штаты.
Остальные семь членов похоронной команды дослуживали оставшееся им время. Все они принимали участие в военных действиях, и некоторые подумывали о том, не остаться ли во Вьетнаме еще на год. Это были необычные люди – их отправили в похоронную команду, чтобы избавить от них подразделения, где они служили.
Их звали Бегун, Праздник, ди Маэстро, Отмычка, Крысолов, Чердак и Пират. Все они были чем-то похожи друг на друга – вечно небритые и нечесаные, даже Крысолов, практически лысый, всегда казался заросшим шерстью – грязные, с выбитыми зубами. У Бегуна, Пирата и ди Маэстро были татуировки («Рожденные, чтобы умереть, верные слуги смерти», а внизу – череп над треугольной пирамидкой из костей). Ни один из них не носил формы. В первый день, когда меня назначили в похоронную команду, никто из них не сказал мне ни слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103