.. К тому же,
мой муж тоже был учителем. Шэрон - это пламя и увлечение. Знаете,
последние семь лет она занималась не меньше, чем шесть часов в день, а
иногда и по десять-двенадцать.
Я пробормотал нечто приемлемое о том, что это, мол, конкретная
проблема каждого конкретного артиста, одна из тех, решить которые может
только лично сам артист. Мой ответ был столь же правдив, сколь и приемлем,
но ведь София прекрасно знала все это и без меня.
Мы с сестрой никогда не заставляли ее. Был год, мистер Майсел... Ей
исполнилось пятнадцать, уже после того, как она стала жить с нами... Она
вставала из-за рояля, не зная, где находится. Однажды моя сестра увидела,
как по дороге в спальню Шэрон ошиблась дверями, потому что она вообще не
была в комнате, вы понимаете?.. Она была в каком-то другом месте, думаю,
вы понимаете... в каком-то месте, где, кроме нее, не было никого. Мы с
сестрой были напуганы в тот год. Это уже слишком, подумали мы... Мы
никогда не подгоняли ее, а иногда и пытались сдерживать, но сдержать ее
было невозможно. Страхи оказались глупыми, понимаете? Такое пламя никогда
не может умереть. Только маленькие огоньки, которые... Ой!
В кабинете заговорил рояль.
- Нет, - сказала София. - Нет, это не Шэрон. Зачем он?..
Я поспешил объяснить:
- Он учится. Что-то толкнуло его к музыке. Возможно, он реализует
себя и еще в чем-нибудь, очень скоро.
- Я понимаю.
Не уверен, что она и в самом деле поняла, но радости у нее
доносящиеся из кабинета звуки не вызывали. Абрахам играл мрачную Четвертую
прелюдию Шопена, играл почти точно, достаточно музыкально и с некоторым
пониманием. Я пробормотал, что сейчас вернусь, и вошел в кабинет как раз в
тот момент, когда Абрахам закончил. Я увидел его вопрошающий взгляд. Во
взгляде этом была усмешка, насколько искренняя, не знаю, но думаю, что
скорее всего за усмешкой он прятался от истины. Я заметил также, что Шэрон
чуть-чуть качнула головой - думаю, непроизвольно. Впрочем, она тут же
постаралась смягчить свою реакцию, сказав:
- Ничего. - Потом она шагнула к нему за спину, обвила руками шею
Абрахама, почти коснувшись губами его уха. - Ты действительно хочешь
этого, Эйб?
- Не знаю.
- Это чертовски неровно... Ну, ты и сам знаешь. И я не думаю, что
тебе хотелось бы заниматься этим для собственного удовольствия... Если бы
так, это было бы хорошо, но, насколько я тебя знаю, Эйб, с помощью музыки
ты хотел бы отдавать. - Она помолчала. - Музыка отнимает по восемь часов в
день в течение нескольких лет, и все равно может ничего не получиться. -
Она взглянула на меня поверх его головы, и во взгляде ее был испуг. - Это
может лишить тебя возможности заниматься... ну, вещами более стоящими,
вещами, которые ты можешь делать гораздо лучше.
Да, она была ужасно испугана, и я бессилен был ей помочь.
Но Абрахам сказал:
- Думаю, это было нервное возбуждение, Шэрон. Думаю, я ощущаю некую
приятную холодную испарину на своем челе. - Его губы кривились, но он
пытался улыбаться. - Сделаешь для меня кое-что?
- Все что угодно, - сказала она, почти плача. - Все что угодно,
сейчас и всегда.
- Просто сыграй ее так, как должно быть.
- Ну, нельзя сказать, что должно быть именно так. Но я сыграю, как
могу.
И она, разумеется сыграла. Было бы просто безжалостно - сыграть
что-нибудь хуже, чем она могла, потому что он сразу бы понял это. Однако
не знаю, много ли других людей сумели бы почувствовать это в подобный
момент. Я знавал немало пианистов - и людей, и марсиан. Всех их без труда
можно разделить на две группы: Шэрон и все остальные. В любом случае я
всегда эту прелюдию терпеть не мог. Шэрон с довольно безнадежным видом
подмигнула мне и немедленно исполнила следующую прелюдию, ля мажор,
окрашенную в юмористические тона. Это была Седьмая, но безо всякого
намека, а просто потому, что за предыдущей обязательно должно было
последовать еще что-то. Четвертая просто не могла повиснуть в воздухе.
- У меня в этом храме особый уголок, - сказал Абрахам, поцеловав
Шэрон в лоб, и вложил ей в губы зажженную сигарету. - Уголок, в котором
наилучшая слышимость... Напоминай мне время от времени, чтобы я тебе
говорил, что у тебя курносый нос.
- Ты н-неравнодушен к вздернутым носам?
Я вернулся к Софии Уилкс...
Едва мы отправились домой, у Абрахама появилась необходимость
поговорить со мной. К счастью, автомобиль - один из тех хитроумных
человеческих механизмов, которые не вызывают у меня благоговейного страха.
Пока он находится на земле, я чувствую себя в нем, как дома. Не думаю, что
когда-нибудь сяду в плэйн-кар, который они сейчас испытывают. У этой
чертовой штуки есть складывающиеся, словно у жука крылья. Предполагается,
что они должны раскрываться при семидесяти милях в час. А в придачу -
убирающийся пропеллер. Этакая неторопливая штучка!.. Находясь в воздухе,
она будет давать свыше трех сотен миль, но они, думаю, сумеют управляться
с ней. Приятно, конечно, в особенности, для детишек, озабоченных поисками
нового способа сломать свои шеи... Пробираясь по тихим мрачным улочкам,
которые к полуночи становятся совершенно пустыми, я был способен слушать
Абрахама, не особенно заботясь о выполнении функции водителя. Абрахам
хотел поговорить об исправительной школе, даже не столько хотел, сколько
стремился удовлетворить возможные, еще не заданные мною вопросы.
Попав туда, он ушел в себя, замкнулся. Было несколько ребят, с кем он
"дружился", но "дружение", сказал он, всегда было омрачено чувством, что
ничто не может продолжаться слишком долго. Я ляпнул какую-то банальность,
намекая на то, что человеческое развитие имеет много общего с развитием
насекомых: старые куколки выбрасываются в груду хлама и выращиваются
новые.
- До сих пор, - сказал он, - как большой клоп, я помню о более ранних
формах своего клоповника лучше, чем скажем, долгоносик.
И он принялся сочинять достаточно ужасные и замысловатые каламбуры,
по ходу дела выведя слово "воспитанник" из слова "куколка" [в английском
языке слова "pupil" (воспитанник) и "pupa" (куколка) отличаются друг от
друга при произношении лишь одним звуком]. Из уважения к нашей марсианской
общине я не стану воспроизводить прочие его лингвистические изыскания.
Потом он рассказал мне о том, как приходят и уходят "заблудшие" мальчики.
Это была большая школа, Ставившая во главу угла, я думаю, чуткость и
совесть. Мальчики были всех сортов: болезненные, слабоумные, большинство -
так называемые нормальные и даже несколько весьма смышленых. Они создали
отгородившееся от внешнего мира сообщество, но Абрахаму казалось, что
между собой у них было очень мало общего, кроме разве что смущения. Даже
ожесточение было в некоторых из них на удивление слабо выраженным. Воевали
они чаще друг с другом, чем с начальством. Насилие при этом, как он
заметил, применялось, в основном тайно. Дисциплина была достаточно
жесткой, и школа предпринимала серьезные усилия, чтобы избавиться от
хулиганов или обломать им зубы.
- Я носил нож, - рассказывал Абрахам. - Никогда не мог им
воспользоваться, а это надо было делать. Знаете, словно знак
принадлежности к сообществу. Новичка несколько раз подвергали избиению,
затем кто-нибудь, обнаружив, что он научился носить нож и говорить на
принятом в обществе языке, заступался за него, и новичка оставляли в
покое. Мне удавалось доставать кое-какие книги. А в последние два года
даже удалось устроиться на работу в так называемой библиотеке. Избиение
новичков, помимо физического воздействия, было еще и чем-то вроде... ну,
обязательного ритуала... Кстати, у всех было одно общее и кроме смущения.
Я бы назвал это комплексом "никто-меня-не-любит". Те, кого навещали
родители чувствовали себя хуже всех. Но и остальные воображали или
старались вообразить, что о них никто никогда не заботился. Меня не
проведешь, Уилл, так поступало большинство, но об этом не говорили.
Сказать - значило бы признать, что считаешь виноватым и себя самого, а это
было уже слишком. Ты должен был верить, что никому не нужен, что ты изгнал
из обычного мира. Школа парадоксов. И возможно, это была не такая уж
плохая подготовка к тому, что ждало нас за ее пределами. Знаете, Уилл, эти
старые школьные связи... - Он усмехнулся. - Бывший питомец Браун
вспоминает золотые деньки. - В последней его фразе не было и намека на
горечь. - Уилл, хотел бы я знать, есть ли что-либо, способное вывернуться
на изнанку и вмазать себе по зубам так, как это умеет человеческая душа...
- Не знаю. Ты когда-нибудь участвовал в избиении новичков?
Он ответил с потрясающим добродушием:
- Вы могли бы и сами догадаться.
- Угу... Ты никогда не делал этого.
- Почти правильно. Я никогда не участвовал в избиениях, но и никогда
не имел сил попытаться воспрепятствовать. Кроме одного раза.
- И что?
Он закатал левый рукав и в свете лампочек приборного щитка показал
мне руку. От локтя к запястью тянулся белый шрам.
- Я горжусь этим клеймом. Оно напоминает мне о том, что однажды у
меня хватило силы духа, и случай тот меня кое-чему научил. - В его голосе
не было ничего, кроме задумчивой безмятежности. - Я понял следующее: даже
если ты горилла, все равно не вмешивайся в развлечения шимпов. - Он
помолчал и добавил: - Грубое обращение - именно то, что портит всю
систему, исправительные школы, тюрьмы, четыре пятых уголовного права.
Лечить излечимых там, где они могут заразиться от неизлечимых, - это что
угодно, только не гуманность. Это то же, что теребить рану и наслаждаться
причиняемой при этом болью. - Он говорил не столько мне, сколько себе. -
Из всего, что я прочел, Уилл, можно сделать вывод, что просвещенные люди,
обладающие жизненным опытом, вбивали эту идею в умы на протяжении уже по
меньшей мере сотни лет. Можно ли рассчитывать, что закон подхватит их идеи
хотя бы в следующем веке?
- Сначала должна появиться несуществующая ныне наука о человеческой
натуре. Я не порицаю закон за то, что на него не накладывает отпечаток
борьба терминов, называемая нами психологией. Некоторые фрейдисты не могут
не слушать некоторых бихевиористов [бихевиоризм - одно из направлений
психологии XX века, считающее предметом психологии не сознание, а
поведение, которое понимается как совокупность физиологических реакций на
внешние стимулы] и наоборот. У нас есть зачатки науки о человеческой
натуре, но развитие ее чрезвычайно затруднено, потому что до смерти пугает
людей. Для греков было в порядке вещей сказать: "Познай самого себя" - но
много ли людей отважилось бы на это, даже если бы у них имелись средства?
Я говорил главным образом потому, что надеялся: он продолжит
разговор, пойдет тем путем, который выберет сам. Я думаю, ему было что
сказать, но остановился мир.
Мое ли тенденциозное ощущение истории, Дрозма, стало причиной того,
что я использовал для такого события, как это, избитые человеческие фразы?
Впереди, в половине квартала от нас, шагнул с тротуара на мостовую
какой-то человек. Мы двигались по хорошо освещенной и тихой улочке
недалеко от въезда на мост. Позади меня не было никаких машин, лишь далеко
впереди, квартала через два, подмигивал красным фонариком одинокий
автомобиль. Сколько угодно времени. Не требовалось никакой спешки. Моя
нога спокойно нашла тормоз. Мы двигались не слишком быстро, и опасности
сбить человека не было. А человек, между тем, опустился на колени,
заливаемый светом фар моей машины и оранжевым сиянием натриевых уличных
фонарей. Я полностью контролировал ситуацию и аккуратно остановился в
пяти-шести футах от неизвестного. Он стоял на коленях боком к нам. Когда
машина затормозила, он даже не повернул головы, лишь поднял руки к
подбородку, словно пребывал на воскресной молитве. Потом руки его вяло
опустились, и пальцы левой принялись исполнять оживленный танец, как будто
неизвестный пытался схватить воздух над своим бедром. Его челюсть отвисла,
и он, качнувшись, попытался подняться на ноги. Я заставил себя выбраться
из машины и подойти к нему. Едва я приблизился, он повалился вперед. Я
сумел подхватить его и осторожно уложил на спину, не позволив его голове
удариться об асфальт. Это был невысокий пожилой мужчина, чистый и прилично
одетый. Своим маленьким вздернутым носом и блестящими немигающими глазами
он напоминал мне воробья. Его щека была жутко горячей. Я встречался с
подобным жаром только однажды, давным-давно, когда один мой
приятель-человек умирал от малярии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
мой муж тоже был учителем. Шэрон - это пламя и увлечение. Знаете,
последние семь лет она занималась не меньше, чем шесть часов в день, а
иногда и по десять-двенадцать.
Я пробормотал нечто приемлемое о том, что это, мол, конкретная
проблема каждого конкретного артиста, одна из тех, решить которые может
только лично сам артист. Мой ответ был столь же правдив, сколь и приемлем,
но ведь София прекрасно знала все это и без меня.
Мы с сестрой никогда не заставляли ее. Был год, мистер Майсел... Ей
исполнилось пятнадцать, уже после того, как она стала жить с нами... Она
вставала из-за рояля, не зная, где находится. Однажды моя сестра увидела,
как по дороге в спальню Шэрон ошиблась дверями, потому что она вообще не
была в комнате, вы понимаете?.. Она была в каком-то другом месте, думаю,
вы понимаете... в каком-то месте, где, кроме нее, не было никого. Мы с
сестрой были напуганы в тот год. Это уже слишком, подумали мы... Мы
никогда не подгоняли ее, а иногда и пытались сдерживать, но сдержать ее
было невозможно. Страхи оказались глупыми, понимаете? Такое пламя никогда
не может умереть. Только маленькие огоньки, которые... Ой!
В кабинете заговорил рояль.
- Нет, - сказала София. - Нет, это не Шэрон. Зачем он?..
Я поспешил объяснить:
- Он учится. Что-то толкнуло его к музыке. Возможно, он реализует
себя и еще в чем-нибудь, очень скоро.
- Я понимаю.
Не уверен, что она и в самом деле поняла, но радости у нее
доносящиеся из кабинета звуки не вызывали. Абрахам играл мрачную Четвертую
прелюдию Шопена, играл почти точно, достаточно музыкально и с некоторым
пониманием. Я пробормотал, что сейчас вернусь, и вошел в кабинет как раз в
тот момент, когда Абрахам закончил. Я увидел его вопрошающий взгляд. Во
взгляде этом была усмешка, насколько искренняя, не знаю, но думаю, что
скорее всего за усмешкой он прятался от истины. Я заметил также, что Шэрон
чуть-чуть качнула головой - думаю, непроизвольно. Впрочем, она тут же
постаралась смягчить свою реакцию, сказав:
- Ничего. - Потом она шагнула к нему за спину, обвила руками шею
Абрахама, почти коснувшись губами его уха. - Ты действительно хочешь
этого, Эйб?
- Не знаю.
- Это чертовски неровно... Ну, ты и сам знаешь. И я не думаю, что
тебе хотелось бы заниматься этим для собственного удовольствия... Если бы
так, это было бы хорошо, но, насколько я тебя знаю, Эйб, с помощью музыки
ты хотел бы отдавать. - Она помолчала. - Музыка отнимает по восемь часов в
день в течение нескольких лет, и все равно может ничего не получиться. -
Она взглянула на меня поверх его головы, и во взгляде ее был испуг. - Это
может лишить тебя возможности заниматься... ну, вещами более стоящими,
вещами, которые ты можешь делать гораздо лучше.
Да, она была ужасно испугана, и я бессилен был ей помочь.
Но Абрахам сказал:
- Думаю, это было нервное возбуждение, Шэрон. Думаю, я ощущаю некую
приятную холодную испарину на своем челе. - Его губы кривились, но он
пытался улыбаться. - Сделаешь для меня кое-что?
- Все что угодно, - сказала она, почти плача. - Все что угодно,
сейчас и всегда.
- Просто сыграй ее так, как должно быть.
- Ну, нельзя сказать, что должно быть именно так. Но я сыграю, как
могу.
И она, разумеется сыграла. Было бы просто безжалостно - сыграть
что-нибудь хуже, чем она могла, потому что он сразу бы понял это. Однако
не знаю, много ли других людей сумели бы почувствовать это в подобный
момент. Я знавал немало пианистов - и людей, и марсиан. Всех их без труда
можно разделить на две группы: Шэрон и все остальные. В любом случае я
всегда эту прелюдию терпеть не мог. Шэрон с довольно безнадежным видом
подмигнула мне и немедленно исполнила следующую прелюдию, ля мажор,
окрашенную в юмористические тона. Это была Седьмая, но безо всякого
намека, а просто потому, что за предыдущей обязательно должно было
последовать еще что-то. Четвертая просто не могла повиснуть в воздухе.
- У меня в этом храме особый уголок, - сказал Абрахам, поцеловав
Шэрон в лоб, и вложил ей в губы зажженную сигарету. - Уголок, в котором
наилучшая слышимость... Напоминай мне время от времени, чтобы я тебе
говорил, что у тебя курносый нос.
- Ты н-неравнодушен к вздернутым носам?
Я вернулся к Софии Уилкс...
Едва мы отправились домой, у Абрахама появилась необходимость
поговорить со мной. К счастью, автомобиль - один из тех хитроумных
человеческих механизмов, которые не вызывают у меня благоговейного страха.
Пока он находится на земле, я чувствую себя в нем, как дома. Не думаю, что
когда-нибудь сяду в плэйн-кар, который они сейчас испытывают. У этой
чертовой штуки есть складывающиеся, словно у жука крылья. Предполагается,
что они должны раскрываться при семидесяти милях в час. А в придачу -
убирающийся пропеллер. Этакая неторопливая штучка!.. Находясь в воздухе,
она будет давать свыше трех сотен миль, но они, думаю, сумеют управляться
с ней. Приятно, конечно, в особенности, для детишек, озабоченных поисками
нового способа сломать свои шеи... Пробираясь по тихим мрачным улочкам,
которые к полуночи становятся совершенно пустыми, я был способен слушать
Абрахама, не особенно заботясь о выполнении функции водителя. Абрахам
хотел поговорить об исправительной школе, даже не столько хотел, сколько
стремился удовлетворить возможные, еще не заданные мною вопросы.
Попав туда, он ушел в себя, замкнулся. Было несколько ребят, с кем он
"дружился", но "дружение", сказал он, всегда было омрачено чувством, что
ничто не может продолжаться слишком долго. Я ляпнул какую-то банальность,
намекая на то, что человеческое развитие имеет много общего с развитием
насекомых: старые куколки выбрасываются в груду хлама и выращиваются
новые.
- До сих пор, - сказал он, - как большой клоп, я помню о более ранних
формах своего клоповника лучше, чем скажем, долгоносик.
И он принялся сочинять достаточно ужасные и замысловатые каламбуры,
по ходу дела выведя слово "воспитанник" из слова "куколка" [в английском
языке слова "pupil" (воспитанник) и "pupa" (куколка) отличаются друг от
друга при произношении лишь одним звуком]. Из уважения к нашей марсианской
общине я не стану воспроизводить прочие его лингвистические изыскания.
Потом он рассказал мне о том, как приходят и уходят "заблудшие" мальчики.
Это была большая школа, Ставившая во главу угла, я думаю, чуткость и
совесть. Мальчики были всех сортов: болезненные, слабоумные, большинство -
так называемые нормальные и даже несколько весьма смышленых. Они создали
отгородившееся от внешнего мира сообщество, но Абрахаму казалось, что
между собой у них было очень мало общего, кроме разве что смущения. Даже
ожесточение было в некоторых из них на удивление слабо выраженным. Воевали
они чаще друг с другом, чем с начальством. Насилие при этом, как он
заметил, применялось, в основном тайно. Дисциплина была достаточно
жесткой, и школа предпринимала серьезные усилия, чтобы избавиться от
хулиганов или обломать им зубы.
- Я носил нож, - рассказывал Абрахам. - Никогда не мог им
воспользоваться, а это надо было делать. Знаете, словно знак
принадлежности к сообществу. Новичка несколько раз подвергали избиению,
затем кто-нибудь, обнаружив, что он научился носить нож и говорить на
принятом в обществе языке, заступался за него, и новичка оставляли в
покое. Мне удавалось доставать кое-какие книги. А в последние два года
даже удалось устроиться на работу в так называемой библиотеке. Избиение
новичков, помимо физического воздействия, было еще и чем-то вроде... ну,
обязательного ритуала... Кстати, у всех было одно общее и кроме смущения.
Я бы назвал это комплексом "никто-меня-не-любит". Те, кого навещали
родители чувствовали себя хуже всех. Но и остальные воображали или
старались вообразить, что о них никто никогда не заботился. Меня не
проведешь, Уилл, так поступало большинство, но об этом не говорили.
Сказать - значило бы признать, что считаешь виноватым и себя самого, а это
было уже слишком. Ты должен был верить, что никому не нужен, что ты изгнал
из обычного мира. Школа парадоксов. И возможно, это была не такая уж
плохая подготовка к тому, что ждало нас за ее пределами. Знаете, Уилл, эти
старые школьные связи... - Он усмехнулся. - Бывший питомец Браун
вспоминает золотые деньки. - В последней его фразе не было и намека на
горечь. - Уилл, хотел бы я знать, есть ли что-либо, способное вывернуться
на изнанку и вмазать себе по зубам так, как это умеет человеческая душа...
- Не знаю. Ты когда-нибудь участвовал в избиении новичков?
Он ответил с потрясающим добродушием:
- Вы могли бы и сами догадаться.
- Угу... Ты никогда не делал этого.
- Почти правильно. Я никогда не участвовал в избиениях, но и никогда
не имел сил попытаться воспрепятствовать. Кроме одного раза.
- И что?
Он закатал левый рукав и в свете лампочек приборного щитка показал
мне руку. От локтя к запястью тянулся белый шрам.
- Я горжусь этим клеймом. Оно напоминает мне о том, что однажды у
меня хватило силы духа, и случай тот меня кое-чему научил. - В его голосе
не было ничего, кроме задумчивой безмятежности. - Я понял следующее: даже
если ты горилла, все равно не вмешивайся в развлечения шимпов. - Он
помолчал и добавил: - Грубое обращение - именно то, что портит всю
систему, исправительные школы, тюрьмы, четыре пятых уголовного права.
Лечить излечимых там, где они могут заразиться от неизлечимых, - это что
угодно, только не гуманность. Это то же, что теребить рану и наслаждаться
причиняемой при этом болью. - Он говорил не столько мне, сколько себе. -
Из всего, что я прочел, Уилл, можно сделать вывод, что просвещенные люди,
обладающие жизненным опытом, вбивали эту идею в умы на протяжении уже по
меньшей мере сотни лет. Можно ли рассчитывать, что закон подхватит их идеи
хотя бы в следующем веке?
- Сначала должна появиться несуществующая ныне наука о человеческой
натуре. Я не порицаю закон за то, что на него не накладывает отпечаток
борьба терминов, называемая нами психологией. Некоторые фрейдисты не могут
не слушать некоторых бихевиористов [бихевиоризм - одно из направлений
психологии XX века, считающее предметом психологии не сознание, а
поведение, которое понимается как совокупность физиологических реакций на
внешние стимулы] и наоборот. У нас есть зачатки науки о человеческой
натуре, но развитие ее чрезвычайно затруднено, потому что до смерти пугает
людей. Для греков было в порядке вещей сказать: "Познай самого себя" - но
много ли людей отважилось бы на это, даже если бы у них имелись средства?
Я говорил главным образом потому, что надеялся: он продолжит
разговор, пойдет тем путем, который выберет сам. Я думаю, ему было что
сказать, но остановился мир.
Мое ли тенденциозное ощущение истории, Дрозма, стало причиной того,
что я использовал для такого события, как это, избитые человеческие фразы?
Впереди, в половине квартала от нас, шагнул с тротуара на мостовую
какой-то человек. Мы двигались по хорошо освещенной и тихой улочке
недалеко от въезда на мост. Позади меня не было никаких машин, лишь далеко
впереди, квартала через два, подмигивал красным фонариком одинокий
автомобиль. Сколько угодно времени. Не требовалось никакой спешки. Моя
нога спокойно нашла тормоз. Мы двигались не слишком быстро, и опасности
сбить человека не было. А человек, между тем, опустился на колени,
заливаемый светом фар моей машины и оранжевым сиянием натриевых уличных
фонарей. Я полностью контролировал ситуацию и аккуратно остановился в
пяти-шести футах от неизвестного. Он стоял на коленях боком к нам. Когда
машина затормозила, он даже не повернул головы, лишь поднял руки к
подбородку, словно пребывал на воскресной молитве. Потом руки его вяло
опустились, и пальцы левой принялись исполнять оживленный танец, как будто
неизвестный пытался схватить воздух над своим бедром. Его челюсть отвисла,
и он, качнувшись, попытался подняться на ноги. Я заставил себя выбраться
из машины и подойти к нему. Едва я приблизился, он повалился вперед. Я
сумел подхватить его и осторожно уложил на спину, не позволив его голове
удариться об асфальт. Это был невысокий пожилой мужчина, чистый и прилично
одетый. Своим маленьким вздернутым носом и блестящими немигающими глазами
он напоминал мне воробья. Его щека была жутко горячей. Я встречался с
подобным жаром только однажды, давным-давно, когда один мой
приятель-человек умирал от малярии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39