Это, Олег Ильич, в ваш огород — думать над этим надо. Можно ведь что-то организовать.
Есть прекрасные примеры, и не мне вам о них рассказывать.
— Все понял, — сказал Мезенов. — Жду продолжения.
— А какое продолжение? Самое главное я сказал. А детали... Они везде почти одинаковы. Один другого ударил ножом, его за это посадили в кутузку. Он, естественно, оттуда сбежал. С ним место заключения покинул и мальчишка. Поскольку сбежали они в буран, то были организованы спасательные меры.
— Товарищ Белоконь говорит обо всем, кроме главного, — вставил Ливнев. — Он словно ждет, что мы забудем о главном.
— Что вас, собственно, интересует? — спросил Белоконь. — Что для вас главное?
— Ну как что... Естественно...
— Смелее! Вы спрашиваете о главном. Уточняю — что главное?
— Мне кажется, что главное во всей этой истории то, что серьезное преступление совершено не только в магазине, но и там, на Проливе.
— Что именно?
— Покушение.
— На кого? — Белоконь не давал Ливневу передышки, своими вопросами он как бы отсекал у того возможные пути отступления. Ливнев начал догадываться, что следователь действительно знает нечто такое, что меняет картину события. — Так на кого же, по вашему мнению, было совершено покушение? — повторил Белоконь.
— Ну, естественно... На Большакова... На кого же еще... А что, разве нет? Ведь никто из нас не сомневается, что покушение совершено, потому вы и здесь... Его, правда, можно назвать иначе, но ведь не в словах дело, верно?
— Плывете, Ливнев, плывете! — рассмеялся Белоконь. — Выражайтесь внятнее. А то начали вы куда бойчее! Ну ладно... Вы утверждаете, что на Большакова совершено покушение. Я правильно вас понял? Ничего не напутал?
— Да, примерно, — вынужден был сказать Ливнев. — Так можете и записать в протоколе.
— Запишем. Но вам отвечаю — ничего подобного. Ошибаетесь. Не знаю, сознательно или бессознательно, но ошибаетесь. На Большакова никто не покушался.
— Но разве не Большаков лежит в больнице?
— О чем мы говорим? О больничных клиентах или о покушении? На Большакова никто не покушался. Покушались на Горецкого. Но, поскольку покушавшийся не знал о поисках, не знал, что буквально рядом с ним, скрытые бураном, находились другие люди, он принял первого же встретившегося ему человека за Горецкого. И столкнул этого человека с обрыва. На ледяные торосы. Этим человеком оказался Большаков.
— Выходит, сталкивали Горецкого? — спросил Панюшкин.
— Да. А столкнули Большакова.
— Кто?
— А как вы думаете?
— Только у одного человека могут быть для этого серьезные основания... Но мне не хотелось бы подозревать его.
— Не надо его подозревать, — сказал Белоконь. — А то чего доброго вы так разохотитесь, что начнете подозревать всех подряд, направо и налево. Это нехорошо, Ливнев. Это безнравственно. Вам не кажется?
— Послушайте, Белоконь! — закричал Ливнев. — А вам не кажется, что вы ведете себя...
— Это сделал не Жмакин, — негромко сказал Белоконь и улыбнулся Ливневу в лицо.
— А кто же? — подал голос Опульский. — Мне кажется, что... в общем-то, у нас уже сложилось мнение, да и не только у нас, весь Поселок в один голос...
— Это сделал Юра! — Белоконь горделиво осмотрел всех, вскинув подбородок, задержал взгляд на Ливневе, повторил, теперь уже только для него. — Да, это сделал мальчик Юра. Тот самый, которого Горецкий уговорил идти с собой. По дороге он признался Юре, что ударил ножом Елохина. Ночь, буран, опасность — все это предрасполагает к откровенности. Но он не мог предположить, как поступит Юра. А тот попросту удрал. Спрятался от Горецкого. А потом, когда уже начались поиски, Юру настиг Большаков. А Юра, решив в темноте, что это Горецкий, что он опять потащит его с собой, толкнул Большакова в спину. В полной уверенности, что это был Горецкий.
— Выходит, ему здорово повезло? — заметил Мезенов.
— Горецкому? Не сказал бы. Ему тоже досталось. Обмерз, перестрадал, перебоялся... А кроме того, будет суд. Ведь будет.
— Я бы не сказал, что Горецкий совершенно невредим, — подозрительно сказал Ливнев. — То, что он перестрадал, — ладно. Но я видел его сегодня, разговаривал с ним, Горецкий милостиво согласился дать мне небольшое интервью, поделился своими впечатлениями о том буране, о той ночи... Знаете, повреждения написаны у него прямо на лице.
— А это уже работа Жмакина. Он нашел Горецкого и, убедившись, что Юры рядом с ним нет, маленько помял его. Вот и все. Горецкий обвиняется в злостном хулиганстве по статье двести шестой. Больше никто ни в чем не обвиняется. Действия Юры нельзя назвать покушением. Горецкий даже не знает, кто ему помял бока на Проливе. Налетел, говорит, медведь, тормошить начал, про Юру спрашивать, а узнав, что Юра где-то затерялся... несколько раз приложился к нему. Но кто это был, Горецкий не знает. Или не хочет знать. Это его дело.
— Но, очевидно, ваше дело — восстановить справедливость, — неуверенно произнес Опульский. — Проследить не только внешнюю сторону событий, но и внутреннюю, скрытую от невооруженного глаза.
— Давайте не будем вооружать наши глаза! — решительно сказал Чернухо. — Давайте лучше их зальем!
— Вот так-то, деточка! — торжествуя, обратился Белоконь к Ливневу. — А вы знаете, — он взглянул на всех, — по моим многолетним наблюдениям каждый человек по характеру своему, по убеждениям, некой внутренней предрасположенности обязательно юрист. Да! Есть люди — судьи — им не терпится встрять в историю и обязательно всех рассудить. По своему разумению, конечно. А есть люди-адвокаты. Они всех защищают, ищут и находят оправдывающие обстоятельства... Такие люди. Как ни странно, людей с характером свидетелей, безучастных, равнодушных, стремящихся уклониться от дачи показаний — таких людей очень мало. Но одна из самых многочисленных категорий — прокуроры. Им не терпится обвинять, клеймить, пригвождать к позорному столбу, искать виновных, говорить об их общественной опасности.
— К чему это вы? — настороженно спросил Ливнев.
— Моя ты деточка! Как почувствовал, что о нем речь! Надо же! К тому я все это рассказываю, что Ливнев, по моему глубокому убеждению, — из прокуроров. Я не говорю, что это плохо, это хорошо...
— Слушайте, кончайте эти свои «деточка», «душечка» и прочее. Вы не такой. Ведь вы не такой! Вы не можете быть таким, потому что вы следователь. Вы каждый день оперируете людей, вы копаетесь в их больных внутренностях! Какая там деточка! Перестаньте!
— Вам не нравится, как я общаюсь с людьми? — спокойно спросил Белоконь.
— Не нравится. За вашей манерой — фальшь.
— Ошибаетесь, Ливнев, здесь нет фальши. Вас раздражает не форма общения, а моя выдержка.
— И выдержка тоже. Это не выдержка нормального человека, это выдержка профессионала, раскалывающего очередную жертву.
— Вас раскалывать нет надобности. Стоит лишь на минуту усомниться в ваших достоинствах, каких угодно — умственных, физических, мужских, — и самолюбие, тщеславие тут же выворачивает вас наизнанку. Оно взрывает вас, Ливнев. А если уж говорить о фальши, то тут и я позволю себе вставить лыко в строку. Скажите, не о вас ли рассказывали, что вы в командировки берете с собой механическую бритву и бреете героя перед тем, как сфотографируете его?
— Не знаю, что вам рассказывали и о ком... Но, работая одно время в сельхозотделе, я кроме бритвы брал с собой белые халаты для доярок, потому что халаты, в которых они работали, были не очень белы. Скажу еще об одном профессиональном секрете — я вожу с собой в качестве инвентаря и галстук. Обычный мужской, не очень модный, но и не окончательно устаревший, серый, в традиционную полоску, галстук на резиночках, чтобы он мог подойти любому. Да, я заставляю героя бриться перед тем, как сфотографирую его, надеваю на него галстук. Да. Ну и что? Смысл вашего вопроса?
— Мы говорили о фальши, — спокойно сказал Белоконь.
— Другими словами, вы считаете, что я обманываю читателей?
— Мне так кажется.
— Напрасно вам так кажется. Да, я занимаюсь лакировкой, как говорили в недавнем прошлом. Да, постороннему человеку такие методы могут показаться не очень красивыми. Кстати, в очерках поступаю так же. Хочу вам сказать следующее. Однажды я попал снова в тот самый колхоз, где всего месяц назад побывал и сфотографировал побритым и при галстуке одного механизатора. На этот раз он был выбрит, как английский лорд.
И при галстуке. Только один этот случай, даже если он единственный, оправдывает меня. Я вижу и в своей работе, и в методах, которые использую, воспитательную роль. При мне, вы слышите, при мне был скандал в кабинете председателя колхоза. К нему полные праведного гнева ворвались доярки, размахивая газетой с моим снимком, где были изображены доярки из соседнего района, потребовали улучшить условия работы. Посмотрите, кричали девушки, в каких условиях работают люди! Председатель при мне пообещал сделать все и сделал. Я уточнял. Случаи могу продолжить. Были срывы, не отрицаю. Некоторых унижало мое предложение побриться, унижало настолько, что они вообще отказывались фотографироваться. Но после таких случаев они приходили на работу в приличном виде. Вы удовлетворены ответом, товарищ Белоконь.
— А вы? Вы, Ливнев, удовлетворены своим ответом?
— Вполне.
— Вы в самом деле согласны свести свою работу к косметическим обязанностям? Можно подумать, что вы не журналист, не мыслитель, не пропагандист, а торговец, предлагающий бритвенные принадлежности и предметы женского туалета!
— От нас недавно умотал этакий романтически настроенный молодой человек, — негромко заговорил Панюшкин. — Он приехал, видите ли, спасать нас. Спасать от холода, от невежества, от душевной глухоты, своекорыстия. Приехал, чтобы открыть нам глаза на красоту человеческих отношений — имея обо всем этом представление, почерпнутое из статей, очерков, книг, написанных с вашей колокольни, Ливнев. Но! Он не нашел у нас ни мужества, ни трудностей, с которыми стоило бы ему бороться, не увидел людей, которые бы стоили его усилий.
Я не рискну сказать, что ничего этого у нас в самом деле нет — он не узнал! Не узнал людей, способных потрясти мужеством, не узнал трудностей. И уехал разочарованным, обескураженным, растерянным. Это вы его испортили, Ливнев, это вы приучили его к красоте мужественных поступков и отталкивающему виду поступков нехороших. А редко ли бывает наоборот — подлость выглядит вполне благопристойно, а на поступок мужественный нет сил смотреть? Подождите, Ливнев, я знаю, что у вас всегда найдется, что ответить, чем возразить...
Все равно мы разойдемся, оставшись каждый при своем, так давайте хотя бы познакомимся с мнениями друг друга... Появляется некая категория людей, которые начинают ценить ближнего, только когда о нем в газете напишут, по телевизору покажут. И свой город они начинают любить куда больше, когда на открытке его увидят. Да что город! Собственную жизнь, самого себя они начинают ценить по-настоящему, лишь когда от вас, Ливнев, получат подтверждение собственной значимости.
А самое страшное то, что такой тип ни во что не ставит человека, если о нем ничего нигде не написано. Его не тронет ваша честность, порядочность, он смеется над ними, потому что это дает ему право как бы уравняться с вами, стать выше вас! Преданность делу он называет наивностью, бескорыстность — слабостью, честность — трусостью, дескать, трусишь ты, потому и честный.
— А дальше? — спросил Чернухо.
— А коли все это так, и люди — такие ничтожества, значит, по отношению к ним оправдана любая подлость, потому что она уже перестает быть подлостью, она исчезает как понятие и становится просто одним из вариантов поведения. Заодно теряется настоящий смысл таких понятий, как дружба, верность, взаимовыручка...
— Надеюсь, не по моей вине?
— Трудно сказать, Ливнев. Но я не заметил в вашей деятельности стремления вернуть этим понятиям их первоначальный смысл. Ваши методы, о которых вы говорили с таким душевным волнением, приводят к тому, что люди перестают узнавать и ценить в ближних естественное, настоящее, искреннее. Всяким бросовым выгодна расплывчатость, неопределенность понятий, они толкуют их уже по своему разумению. Оказал кому-то ловкую услугу — назвал взаимовыручкой, познакомился с нужным человеком, и, пожалуйста, — дружба, продал ближнего — вот тебе и принципиальность, разболтал чужие тайны и торопится записать себя в простодушные да бесхитростные. Вот поэтому, Ливнев, меня вовсе не восторгает ваша бесшабашность, когда вы говорите об украшательских методах. Согласитесь, здесь есть и оборотная сторона — человеку, которого критикуете, вы тоже не воздаете должного! Для пользы дела, для наглядности вы готовы сровнять его с землей, чтобы ваша мысль, ваше отношение к человеку, его ошибкам выглядели выпуклее, яснее. Получается, что у вас за пазухой не только механическая бритва и галстук на резинке — и булыжник у вас там припрятан.
— Видите ли, Николай Петрович, мне не хотелось бы спорить именно с вами, — Ливнев улыбнулся широко и располагающе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Есть прекрасные примеры, и не мне вам о них рассказывать.
— Все понял, — сказал Мезенов. — Жду продолжения.
— А какое продолжение? Самое главное я сказал. А детали... Они везде почти одинаковы. Один другого ударил ножом, его за это посадили в кутузку. Он, естественно, оттуда сбежал. С ним место заключения покинул и мальчишка. Поскольку сбежали они в буран, то были организованы спасательные меры.
— Товарищ Белоконь говорит обо всем, кроме главного, — вставил Ливнев. — Он словно ждет, что мы забудем о главном.
— Что вас, собственно, интересует? — спросил Белоконь. — Что для вас главное?
— Ну как что... Естественно...
— Смелее! Вы спрашиваете о главном. Уточняю — что главное?
— Мне кажется, что главное во всей этой истории то, что серьезное преступление совершено не только в магазине, но и там, на Проливе.
— Что именно?
— Покушение.
— На кого? — Белоконь не давал Ливневу передышки, своими вопросами он как бы отсекал у того возможные пути отступления. Ливнев начал догадываться, что следователь действительно знает нечто такое, что меняет картину события. — Так на кого же, по вашему мнению, было совершено покушение? — повторил Белоконь.
— Ну, естественно... На Большакова... На кого же еще... А что, разве нет? Ведь никто из нас не сомневается, что покушение совершено, потому вы и здесь... Его, правда, можно назвать иначе, но ведь не в словах дело, верно?
— Плывете, Ливнев, плывете! — рассмеялся Белоконь. — Выражайтесь внятнее. А то начали вы куда бойчее! Ну ладно... Вы утверждаете, что на Большакова совершено покушение. Я правильно вас понял? Ничего не напутал?
— Да, примерно, — вынужден был сказать Ливнев. — Так можете и записать в протоколе.
— Запишем. Но вам отвечаю — ничего подобного. Ошибаетесь. Не знаю, сознательно или бессознательно, но ошибаетесь. На Большакова никто не покушался.
— Но разве не Большаков лежит в больнице?
— О чем мы говорим? О больничных клиентах или о покушении? На Большакова никто не покушался. Покушались на Горецкого. Но, поскольку покушавшийся не знал о поисках, не знал, что буквально рядом с ним, скрытые бураном, находились другие люди, он принял первого же встретившегося ему человека за Горецкого. И столкнул этого человека с обрыва. На ледяные торосы. Этим человеком оказался Большаков.
— Выходит, сталкивали Горецкого? — спросил Панюшкин.
— Да. А столкнули Большакова.
— Кто?
— А как вы думаете?
— Только у одного человека могут быть для этого серьезные основания... Но мне не хотелось бы подозревать его.
— Не надо его подозревать, — сказал Белоконь. — А то чего доброго вы так разохотитесь, что начнете подозревать всех подряд, направо и налево. Это нехорошо, Ливнев. Это безнравственно. Вам не кажется?
— Послушайте, Белоконь! — закричал Ливнев. — А вам не кажется, что вы ведете себя...
— Это сделал не Жмакин, — негромко сказал Белоконь и улыбнулся Ливневу в лицо.
— А кто же? — подал голос Опульский. — Мне кажется, что... в общем-то, у нас уже сложилось мнение, да и не только у нас, весь Поселок в один голос...
— Это сделал Юра! — Белоконь горделиво осмотрел всех, вскинув подбородок, задержал взгляд на Ливневе, повторил, теперь уже только для него. — Да, это сделал мальчик Юра. Тот самый, которого Горецкий уговорил идти с собой. По дороге он признался Юре, что ударил ножом Елохина. Ночь, буран, опасность — все это предрасполагает к откровенности. Но он не мог предположить, как поступит Юра. А тот попросту удрал. Спрятался от Горецкого. А потом, когда уже начались поиски, Юру настиг Большаков. А Юра, решив в темноте, что это Горецкий, что он опять потащит его с собой, толкнул Большакова в спину. В полной уверенности, что это был Горецкий.
— Выходит, ему здорово повезло? — заметил Мезенов.
— Горецкому? Не сказал бы. Ему тоже досталось. Обмерз, перестрадал, перебоялся... А кроме того, будет суд. Ведь будет.
— Я бы не сказал, что Горецкий совершенно невредим, — подозрительно сказал Ливнев. — То, что он перестрадал, — ладно. Но я видел его сегодня, разговаривал с ним, Горецкий милостиво согласился дать мне небольшое интервью, поделился своими впечатлениями о том буране, о той ночи... Знаете, повреждения написаны у него прямо на лице.
— А это уже работа Жмакина. Он нашел Горецкого и, убедившись, что Юры рядом с ним нет, маленько помял его. Вот и все. Горецкий обвиняется в злостном хулиганстве по статье двести шестой. Больше никто ни в чем не обвиняется. Действия Юры нельзя назвать покушением. Горецкий даже не знает, кто ему помял бока на Проливе. Налетел, говорит, медведь, тормошить начал, про Юру спрашивать, а узнав, что Юра где-то затерялся... несколько раз приложился к нему. Но кто это был, Горецкий не знает. Или не хочет знать. Это его дело.
— Но, очевидно, ваше дело — восстановить справедливость, — неуверенно произнес Опульский. — Проследить не только внешнюю сторону событий, но и внутреннюю, скрытую от невооруженного глаза.
— Давайте не будем вооружать наши глаза! — решительно сказал Чернухо. — Давайте лучше их зальем!
— Вот так-то, деточка! — торжествуя, обратился Белоконь к Ливневу. — А вы знаете, — он взглянул на всех, — по моим многолетним наблюдениям каждый человек по характеру своему, по убеждениям, некой внутренней предрасположенности обязательно юрист. Да! Есть люди — судьи — им не терпится встрять в историю и обязательно всех рассудить. По своему разумению, конечно. А есть люди-адвокаты. Они всех защищают, ищут и находят оправдывающие обстоятельства... Такие люди. Как ни странно, людей с характером свидетелей, безучастных, равнодушных, стремящихся уклониться от дачи показаний — таких людей очень мало. Но одна из самых многочисленных категорий — прокуроры. Им не терпится обвинять, клеймить, пригвождать к позорному столбу, искать виновных, говорить об их общественной опасности.
— К чему это вы? — настороженно спросил Ливнев.
— Моя ты деточка! Как почувствовал, что о нем речь! Надо же! К тому я все это рассказываю, что Ливнев, по моему глубокому убеждению, — из прокуроров. Я не говорю, что это плохо, это хорошо...
— Слушайте, кончайте эти свои «деточка», «душечка» и прочее. Вы не такой. Ведь вы не такой! Вы не можете быть таким, потому что вы следователь. Вы каждый день оперируете людей, вы копаетесь в их больных внутренностях! Какая там деточка! Перестаньте!
— Вам не нравится, как я общаюсь с людьми? — спокойно спросил Белоконь.
— Не нравится. За вашей манерой — фальшь.
— Ошибаетесь, Ливнев, здесь нет фальши. Вас раздражает не форма общения, а моя выдержка.
— И выдержка тоже. Это не выдержка нормального человека, это выдержка профессионала, раскалывающего очередную жертву.
— Вас раскалывать нет надобности. Стоит лишь на минуту усомниться в ваших достоинствах, каких угодно — умственных, физических, мужских, — и самолюбие, тщеславие тут же выворачивает вас наизнанку. Оно взрывает вас, Ливнев. А если уж говорить о фальши, то тут и я позволю себе вставить лыко в строку. Скажите, не о вас ли рассказывали, что вы в командировки берете с собой механическую бритву и бреете героя перед тем, как сфотографируете его?
— Не знаю, что вам рассказывали и о ком... Но, работая одно время в сельхозотделе, я кроме бритвы брал с собой белые халаты для доярок, потому что халаты, в которых они работали, были не очень белы. Скажу еще об одном профессиональном секрете — я вожу с собой в качестве инвентаря и галстук. Обычный мужской, не очень модный, но и не окончательно устаревший, серый, в традиционную полоску, галстук на резиночках, чтобы он мог подойти любому. Да, я заставляю героя бриться перед тем, как сфотографирую его, надеваю на него галстук. Да. Ну и что? Смысл вашего вопроса?
— Мы говорили о фальши, — спокойно сказал Белоконь.
— Другими словами, вы считаете, что я обманываю читателей?
— Мне так кажется.
— Напрасно вам так кажется. Да, я занимаюсь лакировкой, как говорили в недавнем прошлом. Да, постороннему человеку такие методы могут показаться не очень красивыми. Кстати, в очерках поступаю так же. Хочу вам сказать следующее. Однажды я попал снова в тот самый колхоз, где всего месяц назад побывал и сфотографировал побритым и при галстуке одного механизатора. На этот раз он был выбрит, как английский лорд.
И при галстуке. Только один этот случай, даже если он единственный, оправдывает меня. Я вижу и в своей работе, и в методах, которые использую, воспитательную роль. При мне, вы слышите, при мне был скандал в кабинете председателя колхоза. К нему полные праведного гнева ворвались доярки, размахивая газетой с моим снимком, где были изображены доярки из соседнего района, потребовали улучшить условия работы. Посмотрите, кричали девушки, в каких условиях работают люди! Председатель при мне пообещал сделать все и сделал. Я уточнял. Случаи могу продолжить. Были срывы, не отрицаю. Некоторых унижало мое предложение побриться, унижало настолько, что они вообще отказывались фотографироваться. Но после таких случаев они приходили на работу в приличном виде. Вы удовлетворены ответом, товарищ Белоконь.
— А вы? Вы, Ливнев, удовлетворены своим ответом?
— Вполне.
— Вы в самом деле согласны свести свою работу к косметическим обязанностям? Можно подумать, что вы не журналист, не мыслитель, не пропагандист, а торговец, предлагающий бритвенные принадлежности и предметы женского туалета!
— От нас недавно умотал этакий романтически настроенный молодой человек, — негромко заговорил Панюшкин. — Он приехал, видите ли, спасать нас. Спасать от холода, от невежества, от душевной глухоты, своекорыстия. Приехал, чтобы открыть нам глаза на красоту человеческих отношений — имея обо всем этом представление, почерпнутое из статей, очерков, книг, написанных с вашей колокольни, Ливнев. Но! Он не нашел у нас ни мужества, ни трудностей, с которыми стоило бы ему бороться, не увидел людей, которые бы стоили его усилий.
Я не рискну сказать, что ничего этого у нас в самом деле нет — он не узнал! Не узнал людей, способных потрясти мужеством, не узнал трудностей. И уехал разочарованным, обескураженным, растерянным. Это вы его испортили, Ливнев, это вы приучили его к красоте мужественных поступков и отталкивающему виду поступков нехороших. А редко ли бывает наоборот — подлость выглядит вполне благопристойно, а на поступок мужественный нет сил смотреть? Подождите, Ливнев, я знаю, что у вас всегда найдется, что ответить, чем возразить...
Все равно мы разойдемся, оставшись каждый при своем, так давайте хотя бы познакомимся с мнениями друг друга... Появляется некая категория людей, которые начинают ценить ближнего, только когда о нем в газете напишут, по телевизору покажут. И свой город они начинают любить куда больше, когда на открытке его увидят. Да что город! Собственную жизнь, самого себя они начинают ценить по-настоящему, лишь когда от вас, Ливнев, получат подтверждение собственной значимости.
А самое страшное то, что такой тип ни во что не ставит человека, если о нем ничего нигде не написано. Его не тронет ваша честность, порядочность, он смеется над ними, потому что это дает ему право как бы уравняться с вами, стать выше вас! Преданность делу он называет наивностью, бескорыстность — слабостью, честность — трусостью, дескать, трусишь ты, потому и честный.
— А дальше? — спросил Чернухо.
— А коли все это так, и люди — такие ничтожества, значит, по отношению к ним оправдана любая подлость, потому что она уже перестает быть подлостью, она исчезает как понятие и становится просто одним из вариантов поведения. Заодно теряется настоящий смысл таких понятий, как дружба, верность, взаимовыручка...
— Надеюсь, не по моей вине?
— Трудно сказать, Ливнев. Но я не заметил в вашей деятельности стремления вернуть этим понятиям их первоначальный смысл. Ваши методы, о которых вы говорили с таким душевным волнением, приводят к тому, что люди перестают узнавать и ценить в ближних естественное, настоящее, искреннее. Всяким бросовым выгодна расплывчатость, неопределенность понятий, они толкуют их уже по своему разумению. Оказал кому-то ловкую услугу — назвал взаимовыручкой, познакомился с нужным человеком, и, пожалуйста, — дружба, продал ближнего — вот тебе и принципиальность, разболтал чужие тайны и торопится записать себя в простодушные да бесхитростные. Вот поэтому, Ливнев, меня вовсе не восторгает ваша бесшабашность, когда вы говорите об украшательских методах. Согласитесь, здесь есть и оборотная сторона — человеку, которого критикуете, вы тоже не воздаете должного! Для пользы дела, для наглядности вы готовы сровнять его с землей, чтобы ваша мысль, ваше отношение к человеку, его ошибкам выглядели выпуклее, яснее. Получается, что у вас за пазухой не только механическая бритва и галстук на резинке — и булыжник у вас там припрятан.
— Видите ли, Николай Петрович, мне не хотелось бы спорить именно с вами, — Ливнев улыбнулся широко и располагающе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54