Теперь он оглядывался уже не в поисках убежища, боялся, что увидят его в столь непристойном виде да еще подумают, будто тоже напился.
— Хватит тебе озираться-то! — вдруг рявкнул Хромов. — Ишь неудобно ему... Озирается, озирается... Кому ты нужен, чтоб на тебя еще оглядывались! А если и подумают, что ты напился, то удивятся, конечно... Но и зауважают. А иначе за что тебя еще можно уважать?
— Так уж и не за что! — обиделся Кныш. — Напрасно вы так, Станислав Георгиевич... Человек заслуживает уважения уже хотя бы потому, что...
— Ну? Слушаю! Ну? За что же?! Молчишь... А говорить-то когда начнешь? Ведь когда-то же надо заговорить, голос свой надо подать в пространство! Ведь помрешь — и голоса твоего никто знать не будет!
— Знаете, Станислав Георгиевич, если уж мы вместе идем, если уж мы вот так разговорились с вами, то надо бы и выражения выбирать. Я к вам не навязывался, шел своей дорогой...
— Это у тебя-то своя дорога?! Опомнись!
— Вы полагаете, что у меня не может быть своей дороги?
— Заткнись, Толька! Сил нет слушать. Я ведь когда пьяный — у-у какой хитрый. Я самый хитрый на всем западном побережье Острова, вот!
— Что же сказать вам, Станислав Георгиевич... Не могу не согласиться, но не могу и подтвердить ваши слова, поскольку, как вы сами понимаете, такие вещи не могут быть вот так сразу, на ходу...
— Толька! Хватит! Сил нет! Иди молча.
Несмотря на холод, в комнате Хромова было душно, затхло. Анатолий Евгеньевич брезгливо осматривал ненодметенный пол, стол, заваленный огрызками, одежду на стульях, неприбранную постель...
— Раздевайся, Толька, хватит тебе на срам мой глазеть! Раздевайся, будь как дома!
Хромов швырнул свое тяжелое пальто прямо на кровать, отобрав куртку у гостя, через всю комнату бросил ее туда же. Анатолий Евгеньевич испуганно проследил за полетом куртки, но, не услышав звона разбитой бутылки, успокоился. А Хромов, подойдя к столу, на секунду задумался, глядя на остатки прошлых пиршеств, потом свел вместе четыре угла клеенки, одним махом собрав все в узел, и непочтительно швырнул его в сени. Стол он застелил старыми чертежами, в центре установил бутылку водки. Посмотрел на нее, наклонив голову, и вдруг, вспомнив что-то, направился к кровати. Покопавшись в куртке Анатолия Евгеньевича, он и вторую бутылку поставил на стол. Потом принес кусок кетового балыка, достал из тумбочки банку красной икры, которая сверху уже успела подернуться сухой корочкой, положил рядом нож и две алюминиевые ложки. Распрямившись, еще раз окинул взором стол, как полководец осматривает поле будущего боя, долго считал вилки, которые, видимо, двоились в его глазах, шевелил губами, и чувствовалось, испытывает растерянность, старается понять — чего же не хватает на столе...
— Стаканов-то нету! — вдруг улыбнулся он. — А ты, Толька, молчишь. Ведь трезвый, видишь, что стаканов нету, а молчишь... Вот ты какой человек, Толька!
Хромов вышел в коридор, долго звенел там стеклянной посудой, потом Анатолий Евгеньевич услышал, как хлопнула входная дверь, и через окно увидел Хромова уже во дворе. Тот из кружки поливал стеклянные баночки из-под каких-то не то соков, не то специй. Когда Хромов вошел и поставил баночки с замерзшими капельками воды, у Анатолия Евгеньевича отлегло от сердца — они были чистыми.
— Ну, Толька, садись и рассказывай, — сказал Хромов, опускаясь на табуретку. Откупорив бутылку, он быстро и верно налил Анатолию Евгеньевичу полную баночку. — Выпей сначала. Штрафную. Пей, говорю, а то тебе со мной скучно будет. Дураком покажусь. Ты ведь не хочешь, чтобы я дураком тебе показался, нет? Пей! — рявкнул Хромов, увидев, что гость колеблется и смотрит на полную до краев баночку чуть ли не с ужасом. Он с подозрением проследил, чтобы Кныш выпил все без утайки, и лишь тогда налил себе. — Теперь рассказывай! — приказал Хромов и сунул в рот полную ложку икры.
— Что рассказывать-то, Станислав Георгиевич?
— Расскажи, почему жизнь кислая, почему директором столовой стал, почему выгнали, почему не стал физиком пилотом, космонавтом, инженером на худой конец? А еще расскажи, почему в гости к тебе никто не ходит, почему тебя к себе не зовут? Ну? Молчишь? Позволяешь, значит, думать все, что угодно?
Презрительно выпятив губы, Хромов долго смотрел за окно, потом перевел глаза на стол, увидел бутылку, взял ее и, отведя на вытянутую руку, принялся рассматривать этикетку. Вслух произнес, какое министерство занимается выпуском, с удивлением прочел о емкости бутылки, о крепости водки, словно никогда раньше не знал этого. Потом с непонятным наслаждением зачитал странное семизначное число, которое даже специалисты ликероводочного производства вряд ли смогли бы растолковать. Оторвав взгляд от цифр, Хромов с удивлением увидел Анатолия Евгеньевича, стол, пустые баночки. Разлив остатки водки, забросил бутылку под кровать.
— Ну вот, — сказал Анатолий Евгеньевич, — теперь стол вполне приличный. А то сидим вдвоем и две бутылки... — Своей баночкой Кныш звякнул о баночку Хромова, прислушался. Глухой звон ему, видимо, понравился, и он чокнулся еще раз. И тут же выпил.
— А знаешь, Толька, — сказал Хромов, — все они были правы. Они, а не я. Понял? — на Анатолия Евгеньевича вместе со слюной полетели капельки водки.
— Кто... они? — спросил он настороженно, ожидая подвоха.
— Девушки.
— Девушки? — Анатолий Евгеньевич произнес это слово не столько с удивлением, сколько с испугом. — Какие девушки, Станислав Георгиевич? Если вы имеете в виду тех, которые, так сказать, иногда в связи с определенными обстоятельствами...
— Да, Толька, — не слыша гостя, продолжал Хромов, — все те девушки, которые когда-то уходили, не желая меня и пренебрегая мной. А я говорил себе, им тоже говорил, что, дескать, горько будете жалеть... Мы еще встретимся, утешал я себя, и тогда вы поймете, спохватитесь... Бессонные ночи и мокрые от слез подушки — вот что вас ждет! Унылые никчемные мужья и сладкие и горькие воспоминания о том далеком часе, когда судьба свела вас с таким человеком, как Хромов... Но вы не оценили этого дара, поддали его ногой и прошли мимо... Это я так думал, — Хромов, не то усмехнулся, не то всхлипнул.
— Может быть, если вы действительно встретитесь с женщиной, которая нравилась и поступила не так, как вам хотелось, то эта встреча станет... и для нее, и для вас... станет тем счастливым...
— Заткнись, Толька. Если я встречу женщину, которую знал раньше... Мне надо бежать! Стыдно, некрасиво, неприлично бежать на другую сторону улицы, квартала, я буду бежать вдоль всего Острова с севера на юг, только чтобы не встретиться с женщиной, с которой был знаком когда-то! Понимаешь, Толька, они знали, чем я кончу. Это были не святые предсказательницы, это были обыкновенные бабы, но они знали мою судьбу! Значит, я уже тогда мертвечиной вонял... Эх, Толька, давай выпьем!
Хромов сдернул со второй бутылки белую нашлепку, отбросил ее, плеснул водки в обе баночки и резко, со стуком поставил бутылку на место. Видно, стол слегка плавал у Хромова перед глазами, и он боялся промахнуться, чтобы не опустить бутылку в тот момент, когда стол, как плот, отчалит от него.
— Знаете, Станислав Георгиевич, — вдруг заговорил Кныш четко и звонко. — Я бы попросил, если это, конечно, не очень вас затруднит, а я надеюсь, что это не должно затруднить, поскольку моя просьба не столь уж обременительна для человека, который пригласил меня к себе домой, а если уж я согласился и пришел...
— Подожди, — Хромов покрутил головой. — Давай сначала. Я запутался. Сначала. Ну?
— Я попросил бы, несмотря на то, что мы сидим с вами за одним столом и пьем из одной бутылки...
— Проси! — разрешил Хромов. — Ну?
— Попросил бы вас не называть меня Толькой. Мне это неприятно. Меня зовут Анатолий Евгеньевич. Вот. Если это вас не затруднит. Да.
— Что? Ха-ха! — Хромов искренне развеселился. — Выходит, ты вовсе не Толька? А кто же ты? Анатолий Евгеньевич? Ну какой же ты Анатолий Евгеньевич? — тихо проговорил он. — Посмотри на себя в зеркало... Маленький, плюгавенький, шевелюра просматривается до самого горизонта... Может, должность тебя красит, место? Кто ты? Бывший директор столовки, а ныне работник метлы... Кто ты будешь завтра? Никто. Нет, Толька, никогда не стать тебе Анатолием Евгеньевичем. Упустил момент. И не жалей. Мне, например, Толька больше нравится. Не надо лезть туда, где тебе неуютно, не всех называют по отчеству из уважения. Поверь, если кто к тебе по батюшке обратится, значит, он просто смеется. Смеется, Толька. Или ему что-то от тебя нужно. Вот начальник стройки... Могу что угодно о нем думать, пакостить, кровь портить, жизнь ему сокращать... Могу. Но он — Николай Петрович. И никуда не денешься.
— А вы, в таком случае, кто же будете, позволительно спросить? Если это, конечно, вас не затруднит, не поставит в неловкое положение, мне бы не хотелось...
— Позволительно, Толька, сегодня тебе все позволительно. Так вот я — Хромов. И весь сказ. Хромов. А если угодно, зови меня Славиком. Тебе и это позволительно. Славик, — Хромов захохотал. Он уже взял было баночку с водкой, но снова поставил на стол, а отсмеявшись, выпил, не чокнувшись. — А ведь ты, Толька, еще влюбиться можешь. Точно говорю. Есть ли у тебя какие мужские достоинства, мне неведомо, да и плевать мне на них, но влюбиться ты можешь. Но знаешь, Толька, уж больно много тебе зарабатывать надо, чтобы какая-нибудь завалящая бабенка с интересом на тебя посмотрела. — Хромов помолчал. — Вот скажи мне, Толька, ты эгоист?
— А вы? — игриво спросил Кныш, окончательно решив больше не обижаться, поскольку обиды его только тешили Хромова.
— Эх, Толька, Толька... Даже пьяный боишься сказать то, что думаешь... Страшно тебе живется, еще похуже, чем мне. Все в себе носишь, а? Надорвешься, Толька, помяни мое слово, ох, надорвешься...
— Как-нибудь! — беззаботно сказал Анатолий Евгеньевич, разливая остатки водки. — Как-нибудь! — повторил он, и глаза его сверкнули зло и трезво.
— Умом тронешься, — Хромов вытер ладонями красные слезящиеся глаза, потом для верности протер их рукавом, внимательно посмотрел на Анатолия Евгеньевича и повторил: — Умом тронешься. И сейчас не блещешь, а то вообще... Смеху-то будет, господи, вот смеху-то людям будет!
— Станислав Георгиевич, зачем же вы другу так говорите, слова нехорошие подбираете... Знаете, у меня ощущение, что мы собрались не для того...
— Друг?! — удивился Хромов. — Толька, да какой ты мне друг? Ты, Толька, собутыльник! И всегда останешься собутыльником. Выше тебе не подняться. Мне один черт — с тобой ли пить или вой с той лошадью, что под окном ходит! Только лошадь не пьет, а ты, я смотрю, пьешь, как лошадь. Да ты не обижайся, Толька. На меня невозможно обидеться, не тот я человек...
Хромов задумчиво погрузил алюминиевую ложку в банку с икрой, набрал с верхом, сунул в рот и начал жевать, невидяще глядя перед собой прозрачными глазами. Анатолий Евгеньевич брезгливо рассматривал его седую щетину на красных щеках, перекрученные уголки воротника рубашки, обрывок какой-то лоснящейся ткани, которая лет двадцать назад была, возможно, галстуком, смотрел на светлые и прямые ресницы Хромова и испытывал странное чувство удовлетворения. Нет, таким он никогда не будет — это Кныш знал наверняка. И то, что кто-то оказался слабее его, кто-то не выдержал схватки с самим собой и сдался, потерпел такое вот сокрушительное поражение, наполняло его душу гордостью за самого себя.
— Что, Толька, неважный у меня вид? — вдруг спросил Хромов трезвым голосом. — Неважный... Я знаю... Ты не поверишь — лет пятнадцать назад я был первым пижоном на Острове! Брючки, галстучки, штиблетики, запонки... Боже, сколько было суеты, забот, тщеславия, сколько было довольства собой! А сколько было планов и надежд... Не жди, Толька, ни планов своих, ни надежд не раскрою, сейчас они только смех вызовут, только смех. Не поверишь, жена у меня была и сын... Нашлась все-таки одна дура, клюнула на мои запонки и штиблетики...
— Где же она сейчас? — спросил Анатолий Евгеньевич, скучая, прикидывая, как бы это половчее удрать от Хромова.
— Черт ее знает... Ушел я от них. Ушел. Сложил запонки в чемодан, галстучки, — Хромов подергал себя за лоснящийся лоскут, — этот тоже в чемодан положил и ушел... А сейчас спроси у меня, Толька, почему ушел... Ну! Спроси! Нет, ты спроси!
— Скажите, Станислав Георгиевич, почему вы все-таки ушли от жены, от сына? — послушно проговорил Анатолий Евгеньевич.
— Эх, Толька... Ушел, как уходят с работы, как переезжают в другой город и бросают тот, в котором жили до сих пор, как уходят со старой квартиры на новую... Показалось мне, Толька, что достиг я предела, что ничего уже со мной больше в жизни не будет, никого у меня уже не будет, что вот только эта жена, этот сын, и все, и навсегда, и до самого конца... И жить я при них буду, и помирать у них на руках... В общем, мир земной и беспредельный вроде бы как сошелся клином. И показалось мне все это... Ты вот дай мне, дай человека, на которого я бы мог молиться по ночам, пусть по пьянке, но молиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
— Хватит тебе озираться-то! — вдруг рявкнул Хромов. — Ишь неудобно ему... Озирается, озирается... Кому ты нужен, чтоб на тебя еще оглядывались! А если и подумают, что ты напился, то удивятся, конечно... Но и зауважают. А иначе за что тебя еще можно уважать?
— Так уж и не за что! — обиделся Кныш. — Напрасно вы так, Станислав Георгиевич... Человек заслуживает уважения уже хотя бы потому, что...
— Ну? Слушаю! Ну? За что же?! Молчишь... А говорить-то когда начнешь? Ведь когда-то же надо заговорить, голос свой надо подать в пространство! Ведь помрешь — и голоса твоего никто знать не будет!
— Знаете, Станислав Георгиевич, если уж мы вместе идем, если уж мы вот так разговорились с вами, то надо бы и выражения выбирать. Я к вам не навязывался, шел своей дорогой...
— Это у тебя-то своя дорога?! Опомнись!
— Вы полагаете, что у меня не может быть своей дороги?
— Заткнись, Толька! Сил нет слушать. Я ведь когда пьяный — у-у какой хитрый. Я самый хитрый на всем западном побережье Острова, вот!
— Что же сказать вам, Станислав Георгиевич... Не могу не согласиться, но не могу и подтвердить ваши слова, поскольку, как вы сами понимаете, такие вещи не могут быть вот так сразу, на ходу...
— Толька! Хватит! Сил нет! Иди молча.
Несмотря на холод, в комнате Хромова было душно, затхло. Анатолий Евгеньевич брезгливо осматривал ненодметенный пол, стол, заваленный огрызками, одежду на стульях, неприбранную постель...
— Раздевайся, Толька, хватит тебе на срам мой глазеть! Раздевайся, будь как дома!
Хромов швырнул свое тяжелое пальто прямо на кровать, отобрав куртку у гостя, через всю комнату бросил ее туда же. Анатолий Евгеньевич испуганно проследил за полетом куртки, но, не услышав звона разбитой бутылки, успокоился. А Хромов, подойдя к столу, на секунду задумался, глядя на остатки прошлых пиршеств, потом свел вместе четыре угла клеенки, одним махом собрав все в узел, и непочтительно швырнул его в сени. Стол он застелил старыми чертежами, в центре установил бутылку водки. Посмотрел на нее, наклонив голову, и вдруг, вспомнив что-то, направился к кровати. Покопавшись в куртке Анатолия Евгеньевича, он и вторую бутылку поставил на стол. Потом принес кусок кетового балыка, достал из тумбочки банку красной икры, которая сверху уже успела подернуться сухой корочкой, положил рядом нож и две алюминиевые ложки. Распрямившись, еще раз окинул взором стол, как полководец осматривает поле будущего боя, долго считал вилки, которые, видимо, двоились в его глазах, шевелил губами, и чувствовалось, испытывает растерянность, старается понять — чего же не хватает на столе...
— Стаканов-то нету! — вдруг улыбнулся он. — А ты, Толька, молчишь. Ведь трезвый, видишь, что стаканов нету, а молчишь... Вот ты какой человек, Толька!
Хромов вышел в коридор, долго звенел там стеклянной посудой, потом Анатолий Евгеньевич услышал, как хлопнула входная дверь, и через окно увидел Хромова уже во дворе. Тот из кружки поливал стеклянные баночки из-под каких-то не то соков, не то специй. Когда Хромов вошел и поставил баночки с замерзшими капельками воды, у Анатолия Евгеньевича отлегло от сердца — они были чистыми.
— Ну, Толька, садись и рассказывай, — сказал Хромов, опускаясь на табуретку. Откупорив бутылку, он быстро и верно налил Анатолию Евгеньевичу полную баночку. — Выпей сначала. Штрафную. Пей, говорю, а то тебе со мной скучно будет. Дураком покажусь. Ты ведь не хочешь, чтобы я дураком тебе показался, нет? Пей! — рявкнул Хромов, увидев, что гость колеблется и смотрит на полную до краев баночку чуть ли не с ужасом. Он с подозрением проследил, чтобы Кныш выпил все без утайки, и лишь тогда налил себе. — Теперь рассказывай! — приказал Хромов и сунул в рот полную ложку икры.
— Что рассказывать-то, Станислав Георгиевич?
— Расскажи, почему жизнь кислая, почему директором столовой стал, почему выгнали, почему не стал физиком пилотом, космонавтом, инженером на худой конец? А еще расскажи, почему в гости к тебе никто не ходит, почему тебя к себе не зовут? Ну? Молчишь? Позволяешь, значит, думать все, что угодно?
Презрительно выпятив губы, Хромов долго смотрел за окно, потом перевел глаза на стол, увидел бутылку, взял ее и, отведя на вытянутую руку, принялся рассматривать этикетку. Вслух произнес, какое министерство занимается выпуском, с удивлением прочел о емкости бутылки, о крепости водки, словно никогда раньше не знал этого. Потом с непонятным наслаждением зачитал странное семизначное число, которое даже специалисты ликероводочного производства вряд ли смогли бы растолковать. Оторвав взгляд от цифр, Хромов с удивлением увидел Анатолия Евгеньевича, стол, пустые баночки. Разлив остатки водки, забросил бутылку под кровать.
— Ну вот, — сказал Анатолий Евгеньевич, — теперь стол вполне приличный. А то сидим вдвоем и две бутылки... — Своей баночкой Кныш звякнул о баночку Хромова, прислушался. Глухой звон ему, видимо, понравился, и он чокнулся еще раз. И тут же выпил.
— А знаешь, Толька, — сказал Хромов, — все они были правы. Они, а не я. Понял? — на Анатолия Евгеньевича вместе со слюной полетели капельки водки.
— Кто... они? — спросил он настороженно, ожидая подвоха.
— Девушки.
— Девушки? — Анатолий Евгеньевич произнес это слово не столько с удивлением, сколько с испугом. — Какие девушки, Станислав Георгиевич? Если вы имеете в виду тех, которые, так сказать, иногда в связи с определенными обстоятельствами...
— Да, Толька, — не слыша гостя, продолжал Хромов, — все те девушки, которые когда-то уходили, не желая меня и пренебрегая мной. А я говорил себе, им тоже говорил, что, дескать, горько будете жалеть... Мы еще встретимся, утешал я себя, и тогда вы поймете, спохватитесь... Бессонные ночи и мокрые от слез подушки — вот что вас ждет! Унылые никчемные мужья и сладкие и горькие воспоминания о том далеком часе, когда судьба свела вас с таким человеком, как Хромов... Но вы не оценили этого дара, поддали его ногой и прошли мимо... Это я так думал, — Хромов, не то усмехнулся, не то всхлипнул.
— Может быть, если вы действительно встретитесь с женщиной, которая нравилась и поступила не так, как вам хотелось, то эта встреча станет... и для нее, и для вас... станет тем счастливым...
— Заткнись, Толька. Если я встречу женщину, которую знал раньше... Мне надо бежать! Стыдно, некрасиво, неприлично бежать на другую сторону улицы, квартала, я буду бежать вдоль всего Острова с севера на юг, только чтобы не встретиться с женщиной, с которой был знаком когда-то! Понимаешь, Толька, они знали, чем я кончу. Это были не святые предсказательницы, это были обыкновенные бабы, но они знали мою судьбу! Значит, я уже тогда мертвечиной вонял... Эх, Толька, давай выпьем!
Хромов сдернул со второй бутылки белую нашлепку, отбросил ее, плеснул водки в обе баночки и резко, со стуком поставил бутылку на место. Видно, стол слегка плавал у Хромова перед глазами, и он боялся промахнуться, чтобы не опустить бутылку в тот момент, когда стол, как плот, отчалит от него.
— Знаете, Станислав Георгиевич, — вдруг заговорил Кныш четко и звонко. — Я бы попросил, если это, конечно, не очень вас затруднит, а я надеюсь, что это не должно затруднить, поскольку моя просьба не столь уж обременительна для человека, который пригласил меня к себе домой, а если уж я согласился и пришел...
— Подожди, — Хромов покрутил головой. — Давай сначала. Я запутался. Сначала. Ну?
— Я попросил бы, несмотря на то, что мы сидим с вами за одним столом и пьем из одной бутылки...
— Проси! — разрешил Хромов. — Ну?
— Попросил бы вас не называть меня Толькой. Мне это неприятно. Меня зовут Анатолий Евгеньевич. Вот. Если это вас не затруднит. Да.
— Что? Ха-ха! — Хромов искренне развеселился. — Выходит, ты вовсе не Толька? А кто же ты? Анатолий Евгеньевич? Ну какой же ты Анатолий Евгеньевич? — тихо проговорил он. — Посмотри на себя в зеркало... Маленький, плюгавенький, шевелюра просматривается до самого горизонта... Может, должность тебя красит, место? Кто ты? Бывший директор столовки, а ныне работник метлы... Кто ты будешь завтра? Никто. Нет, Толька, никогда не стать тебе Анатолием Евгеньевичем. Упустил момент. И не жалей. Мне, например, Толька больше нравится. Не надо лезть туда, где тебе неуютно, не всех называют по отчеству из уважения. Поверь, если кто к тебе по батюшке обратится, значит, он просто смеется. Смеется, Толька. Или ему что-то от тебя нужно. Вот начальник стройки... Могу что угодно о нем думать, пакостить, кровь портить, жизнь ему сокращать... Могу. Но он — Николай Петрович. И никуда не денешься.
— А вы, в таком случае, кто же будете, позволительно спросить? Если это, конечно, вас не затруднит, не поставит в неловкое положение, мне бы не хотелось...
— Позволительно, Толька, сегодня тебе все позволительно. Так вот я — Хромов. И весь сказ. Хромов. А если угодно, зови меня Славиком. Тебе и это позволительно. Славик, — Хромов захохотал. Он уже взял было баночку с водкой, но снова поставил на стол, а отсмеявшись, выпил, не чокнувшись. — А ведь ты, Толька, еще влюбиться можешь. Точно говорю. Есть ли у тебя какие мужские достоинства, мне неведомо, да и плевать мне на них, но влюбиться ты можешь. Но знаешь, Толька, уж больно много тебе зарабатывать надо, чтобы какая-нибудь завалящая бабенка с интересом на тебя посмотрела. — Хромов помолчал. — Вот скажи мне, Толька, ты эгоист?
— А вы? — игриво спросил Кныш, окончательно решив больше не обижаться, поскольку обиды его только тешили Хромова.
— Эх, Толька, Толька... Даже пьяный боишься сказать то, что думаешь... Страшно тебе живется, еще похуже, чем мне. Все в себе носишь, а? Надорвешься, Толька, помяни мое слово, ох, надорвешься...
— Как-нибудь! — беззаботно сказал Анатолий Евгеньевич, разливая остатки водки. — Как-нибудь! — повторил он, и глаза его сверкнули зло и трезво.
— Умом тронешься, — Хромов вытер ладонями красные слезящиеся глаза, потом для верности протер их рукавом, внимательно посмотрел на Анатолия Евгеньевича и повторил: — Умом тронешься. И сейчас не блещешь, а то вообще... Смеху-то будет, господи, вот смеху-то людям будет!
— Станислав Георгиевич, зачем же вы другу так говорите, слова нехорошие подбираете... Знаете, у меня ощущение, что мы собрались не для того...
— Друг?! — удивился Хромов. — Толька, да какой ты мне друг? Ты, Толька, собутыльник! И всегда останешься собутыльником. Выше тебе не подняться. Мне один черт — с тобой ли пить или вой с той лошадью, что под окном ходит! Только лошадь не пьет, а ты, я смотрю, пьешь, как лошадь. Да ты не обижайся, Толька. На меня невозможно обидеться, не тот я человек...
Хромов задумчиво погрузил алюминиевую ложку в банку с икрой, набрал с верхом, сунул в рот и начал жевать, невидяще глядя перед собой прозрачными глазами. Анатолий Евгеньевич брезгливо рассматривал его седую щетину на красных щеках, перекрученные уголки воротника рубашки, обрывок какой-то лоснящейся ткани, которая лет двадцать назад была, возможно, галстуком, смотрел на светлые и прямые ресницы Хромова и испытывал странное чувство удовлетворения. Нет, таким он никогда не будет — это Кныш знал наверняка. И то, что кто-то оказался слабее его, кто-то не выдержал схватки с самим собой и сдался, потерпел такое вот сокрушительное поражение, наполняло его душу гордостью за самого себя.
— Что, Толька, неважный у меня вид? — вдруг спросил Хромов трезвым голосом. — Неважный... Я знаю... Ты не поверишь — лет пятнадцать назад я был первым пижоном на Острове! Брючки, галстучки, штиблетики, запонки... Боже, сколько было суеты, забот, тщеславия, сколько было довольства собой! А сколько было планов и надежд... Не жди, Толька, ни планов своих, ни надежд не раскрою, сейчас они только смех вызовут, только смех. Не поверишь, жена у меня была и сын... Нашлась все-таки одна дура, клюнула на мои запонки и штиблетики...
— Где же она сейчас? — спросил Анатолий Евгеньевич, скучая, прикидывая, как бы это половчее удрать от Хромова.
— Черт ее знает... Ушел я от них. Ушел. Сложил запонки в чемодан, галстучки, — Хромов подергал себя за лоснящийся лоскут, — этот тоже в чемодан положил и ушел... А сейчас спроси у меня, Толька, почему ушел... Ну! Спроси! Нет, ты спроси!
— Скажите, Станислав Георгиевич, почему вы все-таки ушли от жены, от сына? — послушно проговорил Анатолий Евгеньевич.
— Эх, Толька... Ушел, как уходят с работы, как переезжают в другой город и бросают тот, в котором жили до сих пор, как уходят со старой квартиры на новую... Показалось мне, Толька, что достиг я предела, что ничего уже со мной больше в жизни не будет, никого у меня уже не будет, что вот только эта жена, этот сын, и все, и навсегда, и до самого конца... И жить я при них буду, и помирать у них на руках... В общем, мир земной и беспредельный вроде бы как сошелся клином. И показалось мне все это... Ты вот дай мне, дай человека, на которого я бы мог молиться по ночам, пусть по пьянке, но молиться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54