Я говорю не о дружеском расположении – его-то мне негоже стыдиться после всего, что Дреф для меня сделал. Я питаю к нему нечто большее, неизмеримо большее. Если говорить честно – вернее, почти определенно, – извращенную…
– Дитя мое, поправь меня, если я ошибаюсь, но ты ведь хочешь сказать, что влюблена в этого юношу?
Сама Элистэ ни за что не смогла бы выговорить такого. Она опустила глаза и молча кивнула.
– Но это же восхитительно, дорогая моя! Так дивно и так естественно.
Он явно отказывался понимать ее затруднения.
– Дядюшка, неужели вы забыли, что Дреф…
– Великолепный парень и умница в придачу…
– Разумеется, но…
– Выдающихся достоинств и предан тебе всей душой.
– Верно, он друг надежный и великодушный.
– Да? И только-то? Прости, дорогая моя, не мне об этом судить, однако я бы сказал, что паренек влюблен по уши…
Влюблен? Дреф? Она решительно покачала головой.
– Нет, вот уж кто не влюблен, так это он. Дреф не из таких.
– А из каких, позволь спросить?
– Ну… из тех, кто умеет обуздывать свои чувства. Он слишком умен, сдержан и рассудителен. Ему недоступна сильная страсть.
– Вот как? Недоступна? Конечно, моя милая, ты его хорошо знаешь, и не мне с тобой спорить, но я просто теряюсь. Возможно, я ошибаюсь, но разве не вспышка сильного чувства, приведшая к насилию, в конечном счете стала результатом бегства юного Дрефа из Дерриваля позапрошлым летом? Поднять руку на твоего покойного батюшку – это уж было никак не в его интересах. И зачем он на это пошел, если ему недоступны сильные страсти?
– Ну… он… на миг забылся.
– А может, дитя мое, ты недооцениваешь этого юношу?
– Не знаю. Возможно. Но, дядюшка, дело вовсе не в этом. Вы не забыли, что Дреф некогда был нашим серфом?
– Так вот что тебя гложет!
– Что же еще? Мы ведь Возвышенные!
– Ах да, Возвышенные! Серфы. Сеньоры. Но разве тебя, дорогая моя, иной раз не посещает догадка, что в мире, где мы живем, эти определения утратили изначальный смысл? И даже сами слова устарели? Я лично думаю, что это не так уж плохо.
– Дядюшка, уж не начитались ли вы, с подсказки Дрефа, писаний Шорви Нирьена? В теории все это, конечно, прекрасно, но ответьте по совести – как бы вы отнеслись к тому, если бы ваша прямая родственница, урожденная Дерриваль, Возвышенная чистейших кровей, родила ребенка от простого серфа?
– Я бы только порадовался, дорогая моя, – лишь бы серф был хорошим малым.
– И вы не стали бы ее презирать?
– Я бы любил ее не меньше, чем раньше, и желал бы ей всяческого благополучия.
– Дядюшка, вы это серьезно? Не могу поверить! Ох, право, я не заслужила такой доброты, но вам не придется ее доказывать. Ибо хоть я и слаба, однако никогда себя не унижу – Дреф не позволит, пусть сам он и не подозревает об этом. На уме у него один лишь Шорви Нирьен, а на меня он не обращает внимания, словно я какая-то невидимка или вообще меня нет на свете. Правда, забавно?
– Судьба несчастного мастера Нирьена вскоре определится, – спокойно заметил Кинц. – Это вопрос всего нескольких дней.
– Боюсь, это ничего не изменит. Да, честно говоря, и не нужно. Может быть, если я просто пересилю себя, недостойные чувства пройдут сами собой?
– Хм-м. Скажи-ка, дорогая моя, есть признаки, что они проходят?
– Ни малейших. Я сама собою не владею, и мне это противно. В таком безвыходном положении, дядюшка, мне еще не доводилось оказываться. Нет, доводилось – один раз, и было так же гнусно.
– Когда же?
– В позапрошлом году, когда я была фрейлиной Чести и жила в Бевиэре. Некий кавалер двора – лицо значительное, его имя вам хорошо известно – какое-то время удостаивал меня своими ухаживаниями. Он послал мне серебряный медальон с веществом необычного аромата…
– Восхитительное подношение!
– Как посмотреть. Я носила медальон днем и ночью – почему-то мне казалось, что его нельзя снимать, – и постоянно вдыхала его запах. Время шло, аромат исподволь порабощал мой разум, и думала я только о том, кто подарил медальон. Мне это казалось дурным и даже противоестественным, но я не могла прогнать мысли о нем. Дядюшка Кинц, вы знаете все на свете, вам не приходилось слышать о каком-нибудь волшебном веществе или духах, способных действовать на людей таким образом?
– Воистину приходилось, – ответил Кинц с тревогой в голосе. – Позволю себе заметить, что сей неназванный кавалер вел себя отнюдь не безупречно.
– Это еще мягко сказано. Как бы там ни было, через несколько дней кавалер пригласил меня отужинать с ним в его покоях. Я приняла предложение.
– Быть может, тебе лучше остановиться, мое бедное дитя? Боюсь, ты скажешь такое, о чем сама пожалеешь.
– Нет, дядюшка, мне скрывать нечего. Я отправилась к нему, мы поужинали, а затем последовали ухаживания, на которые мне очень хотелось ответить. Но внутренний голос не переставал нашептывать мне, что все происходящее нереально, надуманно, неестественно. Что на самом деле я вовсе не питаю к нему таких чувств. Тогда я вспомнила, как мы спасали Дрефа, – мне тогда показалось, что вы превратили меня в волчицу, хотя, конечно, на самом деле я оставалась собой; нечто подобное происходило со мной и в тот раз. Я поняла, что он обратился к чарам, чтобы подчинить меня своей воле. От этой мысли я так разозлилась, мне стало так страшно и мерзко, что я собралась с силами, сорвала и отбросила медальон. И в тот же миг словно очнулась – пришла в себя, наваждение рассеялось, и я ушла.
– Правда, дорогая моя? Блестяще, просто блестяще! Все гораздо интереснее, чем тебе представляется.
– Сейчас я чувствую себя почти так же, как если бы на мне был тот медальон. Даже еще хуже, потому что внутренний голос молчит, не предупреждает меня, что это плохо и неестественно.
– Понимаю. Скажи мне, девочка, а других голосов такого рода ты не слышала?
– Пожалуй, нет. Хотя однажды мне на миг показалось, будто в голове у меня раздается голос одной из великих Чувствительниц. – Ничего большее своих ощущениях при казни бабушки она бы не смогла рассказать даже под страхом смерти. К счастью, дядюшка и не подумал ее выспрашивать.
– Да, все гораздо интереснее, чем тебе представляется, – повторил он. – Дитя мое, ты никогда не задумывалась над тем, что, может быть, в какой-то мере унаследовала чародейный дар Возвышенных?
– Что вы, дядюшка, откуда? Ни малейшего намека.
– А если намеки все-таки были, только ты их не распознала?
– По-вашему, два незначительных случая, мимолетные ощущения, о которых я вам рассказала, что-то значат? Но ведь такое изредка бывает со всеми, и никто не придает этому особого значения.
– Иной раз значат, а иной раз нет. Тебе не хотелось бы выяснить?
– Честно говоря, меня это мало интересует. Сейчас у меня голова другим занята.
– И даже слишком, дорогая моя, ты и сама видишь. Тебе непременно нужно отвлечься, придумать, чем занять свое время и мысли.
– Не так-то это легко, дядюшка.
– Совсем не легко. Дитя мое, я не так глуп, чтобы думать, будто безделушки или какой-нибудь модный наряд могут тебя развлечь. Прости за откровенность, но твой нынешний образ жизни весьма поощряет уныние. Ты целыми днями сидишь одна-одинешенька без дела в четырех стенах, тут и не захочешь, а захандришь. Деятельность едва ли избавит тебя от проблем, но по крайней мере скрасит твою жизнь. Хочешь попробовать?
– Еще бы! Чем же мне заняться, дядюшка?
– Значит, так: ты каждый день приходишь ко мне. Мы будем пить лимонный чай, болтать в свое удовольствие и притворяться, что эта милая комната – мой домик в Дерривале.
– Ну, с этим я уж как-нибудь справлюсь.
– Прекрасно. А по ходу наших бесед мы выясним природу твоего дара.
– По-моему, у меня его нет.
– Возможно. Но мы проверим. Если ты унаследовала хотя бы сотую долю чародейных способностей, ты научишься этим пользоваться.
– Как-то не верится, но отчего не попробовать?
– Ты у меня просто умница!
– Когда начнем?
– Скажем, завтра же вечером, перед тем как мне уходить. Время тебя устраивает? Для этого лучше встречаться регулярно и в одни и те же часы, однако, боюсь, в ближайшем будущем никак не избежать перерывов.
– Каких перерывов?
– Последние ночи Бездумные Шеррина были особенно разговорчивы и любезны, я узнал много важного о пленных чародеях из рода Валёров и их работе. Бедные, бедные, как им тяжко! Но, думаю, им недолго терпеть, ибо их вызволение близко.
– Правда, дядюшка?! Вы хотите сказать, что и в самом деле…
– Я готов. Полагаю, я придумал способ освободить Улуара Валёра. Как только он окажется в безопасности, я займусь остальными несчастными – братом с сестрой и отцом. Буду спасать их одного за другим. Ты только представь, моя дорогая, как это заманчиво!
* * *
В самых глубоких подвалах «Гробницы» покоились пребывавшие в спячке древние устройства весьма зловещего свойства. Было бы преувеличением назвать их Чувствительницами или хотя бы Оцепенелостями, ибо никогда, даже в зените своих возможностей, ни одно из них не обладало самосознанием Заза или Кокотты. И все же они, несомненно, находились в некотором родстве с Чувствительницами, поскольку их сотворили чары Возвышенных, наделив зачатками воли и самоощущений, а также великой целенаправленной злобой. Созданные как орудия пытки, они умели искажать восприятие своих жертв, подбирая для каждой из них самое жуткое наваждение – свойство весьма полезное. Пыточницы – ибо таково было назначение этих устройств – долгое время пылились в подвалах, брошенные и всеми забытые, но вездесущие приспешники главы Республики-Протектората их отыскали. Бирс Валёр заинтересовался Пыточницами, а сам Защитник Республики повелел их пробудить.
Поручили это, естественно, Улуару Валёру, доказавшему своим успехом с Кокоттой, что он понимает природу Чувствительниц, сотворенных для зла.
Его привезли в подвалы «Гробницы» и заставили работать в древнем пыточном застенке. Дни и ночи он проводил в сыром погребе без окон, где пол был красен от глубоко въевшейся крови, а стены пропитаны воплями истязуемых, словно губка – водой. Не смыкая глаз, бился он над спящими Пыточницами, и труды его не пропали втуне: они пробудились, они заявили о себе. Их тупые желания и стремления заполнили затхлую темницу и тяжким грузом легли на сверхвосприимчивое сознание Улуара Валёра.
Со столь примитивной злобой он столкнулся впервые; она была еще хуже откровенного солипсизма Кокотты, ибо в Пыточницах непомерная жестокость не уравновешивалась разумом. Они жаждали ломать, крушить, подавлять; безоговорочное подчинение жертвы – вот на что их изначально нацелили. Они были упорны и неутомимы – в отличие от Улуара, который смертельно устал от их безжалостной тупости. Она настигала его даже во сне, ибо механическая жестокость окрашивала собою его сновидения. Это сильно подрывало его здоровье, но еще хуже ему пришлось, когда пробужденных Пыточниц впервые опробовали на живых заключенных, а его заставили присутствовать при этом. Улуар во всякое время ощущал усталость, упадок сил, подавленность и отчаяние. У него болела голова, слезились глаза, тошнота подступала к горлу; ему часто казалось, что он не выдержит еще одной ночи подневольного напряжения. Тем не менее он как-то держался. Этого требовал Уисс, а требования Уисса надлежало исполнять любой ценой.
Он почти забыл свет солнца и запах свежего воздуха. Впрочем, глотнуть последнего ему представился случай. Улуару дозволили на короткое время, ночью, под усиленным конвоем, покинуть подвалы «Гробницы». Ни о каком великодушии со стороны тюремщиков речи быть не могло – просто услуги Улуара понадобились в другом месте. Чувствительнице Кокотте, дабы пребывать в безмятежности, требовалось время от времени общение с другим разумом. Таким образом она давала знать служителям из плоти и крови о своих нуждах и пожеланиях. Для этого Улуар, понятно, подходил, как никто другой, – ведь он пробудил Кокотту. Улуару это было не по душе, но хотя бы давало возможность на два-три часа вырваться из подвала; да и в любом случае его согласия никто не спрашивал.
Народогвардейцам предстояло вывезти его ночью в закрытой карете. По такому случаю площадь Равенства очистили и выставили кордон из жандармов. Кокотта предпочитала общаться без свидетелей. Улуар – тоже, хотя его желания не имели значения.
Когда настал час и за ним пришли, Улуар с удивлением глядел, как с его рук и лодыжек сбивают оковы – он уже успел привыкнуть к ним.
Его торопливо извлекли из подвала, провели по многочисленным лестницам, вывели на воздух и затолкали в карету. Улуар еле держался на ногах; он был бледен, нездоров и совершенно сломлен. Его усадили между двумя ражими верзилами народогвардейцами, возница щелкнул кнутом, и карета со скрипом тронулась. Окна, разумеется, были закрыты. Внутри царил почти непроглядный мрак, но сквозь щели под шторками проникали сладкие струйки свежего воздуха, от которого щипало в носу. Улуар вспомнил о своем домике на болотах в родном Ворве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119
– Дитя мое, поправь меня, если я ошибаюсь, но ты ведь хочешь сказать, что влюблена в этого юношу?
Сама Элистэ ни за что не смогла бы выговорить такого. Она опустила глаза и молча кивнула.
– Но это же восхитительно, дорогая моя! Так дивно и так естественно.
Он явно отказывался понимать ее затруднения.
– Дядюшка, неужели вы забыли, что Дреф…
– Великолепный парень и умница в придачу…
– Разумеется, но…
– Выдающихся достоинств и предан тебе всей душой.
– Верно, он друг надежный и великодушный.
– Да? И только-то? Прости, дорогая моя, не мне об этом судить, однако я бы сказал, что паренек влюблен по уши…
Влюблен? Дреф? Она решительно покачала головой.
– Нет, вот уж кто не влюблен, так это он. Дреф не из таких.
– А из каких, позволь спросить?
– Ну… из тех, кто умеет обуздывать свои чувства. Он слишком умен, сдержан и рассудителен. Ему недоступна сильная страсть.
– Вот как? Недоступна? Конечно, моя милая, ты его хорошо знаешь, и не мне с тобой спорить, но я просто теряюсь. Возможно, я ошибаюсь, но разве не вспышка сильного чувства, приведшая к насилию, в конечном счете стала результатом бегства юного Дрефа из Дерриваля позапрошлым летом? Поднять руку на твоего покойного батюшку – это уж было никак не в его интересах. И зачем он на это пошел, если ему недоступны сильные страсти?
– Ну… он… на миг забылся.
– А может, дитя мое, ты недооцениваешь этого юношу?
– Не знаю. Возможно. Но, дядюшка, дело вовсе не в этом. Вы не забыли, что Дреф некогда был нашим серфом?
– Так вот что тебя гложет!
– Что же еще? Мы ведь Возвышенные!
– Ах да, Возвышенные! Серфы. Сеньоры. Но разве тебя, дорогая моя, иной раз не посещает догадка, что в мире, где мы живем, эти определения утратили изначальный смысл? И даже сами слова устарели? Я лично думаю, что это не так уж плохо.
– Дядюшка, уж не начитались ли вы, с подсказки Дрефа, писаний Шорви Нирьена? В теории все это, конечно, прекрасно, но ответьте по совести – как бы вы отнеслись к тому, если бы ваша прямая родственница, урожденная Дерриваль, Возвышенная чистейших кровей, родила ребенка от простого серфа?
– Я бы только порадовался, дорогая моя, – лишь бы серф был хорошим малым.
– И вы не стали бы ее презирать?
– Я бы любил ее не меньше, чем раньше, и желал бы ей всяческого благополучия.
– Дядюшка, вы это серьезно? Не могу поверить! Ох, право, я не заслужила такой доброты, но вам не придется ее доказывать. Ибо хоть я и слаба, однако никогда себя не унижу – Дреф не позволит, пусть сам он и не подозревает об этом. На уме у него один лишь Шорви Нирьен, а на меня он не обращает внимания, словно я какая-то невидимка или вообще меня нет на свете. Правда, забавно?
– Судьба несчастного мастера Нирьена вскоре определится, – спокойно заметил Кинц. – Это вопрос всего нескольких дней.
– Боюсь, это ничего не изменит. Да, честно говоря, и не нужно. Может быть, если я просто пересилю себя, недостойные чувства пройдут сами собой?
– Хм-м. Скажи-ка, дорогая моя, есть признаки, что они проходят?
– Ни малейших. Я сама собою не владею, и мне это противно. В таком безвыходном положении, дядюшка, мне еще не доводилось оказываться. Нет, доводилось – один раз, и было так же гнусно.
– Когда же?
– В позапрошлом году, когда я была фрейлиной Чести и жила в Бевиэре. Некий кавалер двора – лицо значительное, его имя вам хорошо известно – какое-то время удостаивал меня своими ухаживаниями. Он послал мне серебряный медальон с веществом необычного аромата…
– Восхитительное подношение!
– Как посмотреть. Я носила медальон днем и ночью – почему-то мне казалось, что его нельзя снимать, – и постоянно вдыхала его запах. Время шло, аромат исподволь порабощал мой разум, и думала я только о том, кто подарил медальон. Мне это казалось дурным и даже противоестественным, но я не могла прогнать мысли о нем. Дядюшка Кинц, вы знаете все на свете, вам не приходилось слышать о каком-нибудь волшебном веществе или духах, способных действовать на людей таким образом?
– Воистину приходилось, – ответил Кинц с тревогой в голосе. – Позволю себе заметить, что сей неназванный кавалер вел себя отнюдь не безупречно.
– Это еще мягко сказано. Как бы там ни было, через несколько дней кавалер пригласил меня отужинать с ним в его покоях. Я приняла предложение.
– Быть может, тебе лучше остановиться, мое бедное дитя? Боюсь, ты скажешь такое, о чем сама пожалеешь.
– Нет, дядюшка, мне скрывать нечего. Я отправилась к нему, мы поужинали, а затем последовали ухаживания, на которые мне очень хотелось ответить. Но внутренний голос не переставал нашептывать мне, что все происходящее нереально, надуманно, неестественно. Что на самом деле я вовсе не питаю к нему таких чувств. Тогда я вспомнила, как мы спасали Дрефа, – мне тогда показалось, что вы превратили меня в волчицу, хотя, конечно, на самом деле я оставалась собой; нечто подобное происходило со мной и в тот раз. Я поняла, что он обратился к чарам, чтобы подчинить меня своей воле. От этой мысли я так разозлилась, мне стало так страшно и мерзко, что я собралась с силами, сорвала и отбросила медальон. И в тот же миг словно очнулась – пришла в себя, наваждение рассеялось, и я ушла.
– Правда, дорогая моя? Блестяще, просто блестяще! Все гораздо интереснее, чем тебе представляется.
– Сейчас я чувствую себя почти так же, как если бы на мне был тот медальон. Даже еще хуже, потому что внутренний голос молчит, не предупреждает меня, что это плохо и неестественно.
– Понимаю. Скажи мне, девочка, а других голосов такого рода ты не слышала?
– Пожалуй, нет. Хотя однажды мне на миг показалось, будто в голове у меня раздается голос одной из великих Чувствительниц. – Ничего большее своих ощущениях при казни бабушки она бы не смогла рассказать даже под страхом смерти. К счастью, дядюшка и не подумал ее выспрашивать.
– Да, все гораздо интереснее, чем тебе представляется, – повторил он. – Дитя мое, ты никогда не задумывалась над тем, что, может быть, в какой-то мере унаследовала чародейный дар Возвышенных?
– Что вы, дядюшка, откуда? Ни малейшего намека.
– А если намеки все-таки были, только ты их не распознала?
– По-вашему, два незначительных случая, мимолетные ощущения, о которых я вам рассказала, что-то значат? Но ведь такое изредка бывает со всеми, и никто не придает этому особого значения.
– Иной раз значат, а иной раз нет. Тебе не хотелось бы выяснить?
– Честно говоря, меня это мало интересует. Сейчас у меня голова другим занята.
– И даже слишком, дорогая моя, ты и сама видишь. Тебе непременно нужно отвлечься, придумать, чем занять свое время и мысли.
– Не так-то это легко, дядюшка.
– Совсем не легко. Дитя мое, я не так глуп, чтобы думать, будто безделушки или какой-нибудь модный наряд могут тебя развлечь. Прости за откровенность, но твой нынешний образ жизни весьма поощряет уныние. Ты целыми днями сидишь одна-одинешенька без дела в четырех стенах, тут и не захочешь, а захандришь. Деятельность едва ли избавит тебя от проблем, но по крайней мере скрасит твою жизнь. Хочешь попробовать?
– Еще бы! Чем же мне заняться, дядюшка?
– Значит, так: ты каждый день приходишь ко мне. Мы будем пить лимонный чай, болтать в свое удовольствие и притворяться, что эта милая комната – мой домик в Дерривале.
– Ну, с этим я уж как-нибудь справлюсь.
– Прекрасно. А по ходу наших бесед мы выясним природу твоего дара.
– По-моему, у меня его нет.
– Возможно. Но мы проверим. Если ты унаследовала хотя бы сотую долю чародейных способностей, ты научишься этим пользоваться.
– Как-то не верится, но отчего не попробовать?
– Ты у меня просто умница!
– Когда начнем?
– Скажем, завтра же вечером, перед тем как мне уходить. Время тебя устраивает? Для этого лучше встречаться регулярно и в одни и те же часы, однако, боюсь, в ближайшем будущем никак не избежать перерывов.
– Каких перерывов?
– Последние ночи Бездумные Шеррина были особенно разговорчивы и любезны, я узнал много важного о пленных чародеях из рода Валёров и их работе. Бедные, бедные, как им тяжко! Но, думаю, им недолго терпеть, ибо их вызволение близко.
– Правда, дядюшка?! Вы хотите сказать, что и в самом деле…
– Я готов. Полагаю, я придумал способ освободить Улуара Валёра. Как только он окажется в безопасности, я займусь остальными несчастными – братом с сестрой и отцом. Буду спасать их одного за другим. Ты только представь, моя дорогая, как это заманчиво!
* * *
В самых глубоких подвалах «Гробницы» покоились пребывавшие в спячке древние устройства весьма зловещего свойства. Было бы преувеличением назвать их Чувствительницами или хотя бы Оцепенелостями, ибо никогда, даже в зените своих возможностей, ни одно из них не обладало самосознанием Заза или Кокотты. И все же они, несомненно, находились в некотором родстве с Чувствительницами, поскольку их сотворили чары Возвышенных, наделив зачатками воли и самоощущений, а также великой целенаправленной злобой. Созданные как орудия пытки, они умели искажать восприятие своих жертв, подбирая для каждой из них самое жуткое наваждение – свойство весьма полезное. Пыточницы – ибо таково было назначение этих устройств – долгое время пылились в подвалах, брошенные и всеми забытые, но вездесущие приспешники главы Республики-Протектората их отыскали. Бирс Валёр заинтересовался Пыточницами, а сам Защитник Республики повелел их пробудить.
Поручили это, естественно, Улуару Валёру, доказавшему своим успехом с Кокоттой, что он понимает природу Чувствительниц, сотворенных для зла.
Его привезли в подвалы «Гробницы» и заставили работать в древнем пыточном застенке. Дни и ночи он проводил в сыром погребе без окон, где пол был красен от глубоко въевшейся крови, а стены пропитаны воплями истязуемых, словно губка – водой. Не смыкая глаз, бился он над спящими Пыточницами, и труды его не пропали втуне: они пробудились, они заявили о себе. Их тупые желания и стремления заполнили затхлую темницу и тяжким грузом легли на сверхвосприимчивое сознание Улуара Валёра.
Со столь примитивной злобой он столкнулся впервые; она была еще хуже откровенного солипсизма Кокотты, ибо в Пыточницах непомерная жестокость не уравновешивалась разумом. Они жаждали ломать, крушить, подавлять; безоговорочное подчинение жертвы – вот на что их изначально нацелили. Они были упорны и неутомимы – в отличие от Улуара, который смертельно устал от их безжалостной тупости. Она настигала его даже во сне, ибо механическая жестокость окрашивала собою его сновидения. Это сильно подрывало его здоровье, но еще хуже ему пришлось, когда пробужденных Пыточниц впервые опробовали на живых заключенных, а его заставили присутствовать при этом. Улуар во всякое время ощущал усталость, упадок сил, подавленность и отчаяние. У него болела голова, слезились глаза, тошнота подступала к горлу; ему часто казалось, что он не выдержит еще одной ночи подневольного напряжения. Тем не менее он как-то держался. Этого требовал Уисс, а требования Уисса надлежало исполнять любой ценой.
Он почти забыл свет солнца и запах свежего воздуха. Впрочем, глотнуть последнего ему представился случай. Улуару дозволили на короткое время, ночью, под усиленным конвоем, покинуть подвалы «Гробницы». Ни о каком великодушии со стороны тюремщиков речи быть не могло – просто услуги Улуара понадобились в другом месте. Чувствительнице Кокотте, дабы пребывать в безмятежности, требовалось время от времени общение с другим разумом. Таким образом она давала знать служителям из плоти и крови о своих нуждах и пожеланиях. Для этого Улуар, понятно, подходил, как никто другой, – ведь он пробудил Кокотту. Улуару это было не по душе, но хотя бы давало возможность на два-три часа вырваться из подвала; да и в любом случае его согласия никто не спрашивал.
Народогвардейцам предстояло вывезти его ночью в закрытой карете. По такому случаю площадь Равенства очистили и выставили кордон из жандармов. Кокотта предпочитала общаться без свидетелей. Улуар – тоже, хотя его желания не имели значения.
Когда настал час и за ним пришли, Улуар с удивлением глядел, как с его рук и лодыжек сбивают оковы – он уже успел привыкнуть к ним.
Его торопливо извлекли из подвала, провели по многочисленным лестницам, вывели на воздух и затолкали в карету. Улуар еле держался на ногах; он был бледен, нездоров и совершенно сломлен. Его усадили между двумя ражими верзилами народогвардейцами, возница щелкнул кнутом, и карета со скрипом тронулась. Окна, разумеется, были закрыты. Внутри царил почти непроглядный мрак, но сквозь щели под шторками проникали сладкие струйки свежего воздуха, от которого щипало в носу. Улуар вспомнил о своем домике на болотах в родном Ворве.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119