Впрочем, ей удавалось избегать какого-либо общения и встреч с тетушкой, хотя такая возможность представлялась. Раз в неделю та приходила в клинику стирать больничное белье — я позаботился об этом, чтобы побольше узнать о прошлом Юленьки.
Конкретные вопросы, а тем более допросы эксперимент исключал, ибо при этом экспериментатор, как правило, сталкивается с заведомой ложью.
Невозможна была и очная ставка: когда однажды старуха-мегера сама явилась спросить «милостивого пана, не шалит ли Юлька», племянница, бросив уборку кабинета и приемной (это входило в круг ее основных обязанностей), убежала в сад (она следила и за садом) и вернулась лишь через час с заплаканными глазами.
На все мои настоятельные вопросы, отчего она так ведет себя, Юленька только фыркала и строила плаксивые гримасы — не знаю, как еще описать подвижную мимику ее лица.
Для меня же в той стадии эксперимента не было ничего важнее анамнеза, то есть сведений об условиях жизни пациентки, резвившейся и хлопотавшей возле меня, как это бывает с пациентами, уже не нуждающимися в лечении, но находящимися в клинике на реабилитации и как объекты дальнейшего наблюдения.
Что же касается девиц такого сорта (относительно ее «сорта» я вскоре убедился в обратном), то статистика свидетельствует: задолго до того, как они полностью посвящают себя известному ремеслу (а я встретился с Юлькой именно в такой момент), они привержены ему, говоря по-научному, спорадически, то есть от случая к случаю.
Но даже самый невинный намек на возлюбленного, на какую-либо прошлую интимную связь оскорблял Юленьку, вызывая у нее настоящий пароксизм стыдливости. Можно подумать, это я вытащил на свет божий афоризм о двенадцати женщинах на десять мужчин, две из которых общедоступны.
В эти минуты она умолкала, лицо ее, столь смуглое, что она походила на гавайку, заливал румянец, который спускался по шее на грудь и, видимо, ниже, чем позволял видеть вырез платья — может быть, она краснела вся, с головы до пят.
— Так как же, Юленька? — повторял я свой вопрос.— Ведь в этом еще нет ничего дурного.
Тогда она, наоборот, бледнела, смуглость кожи становилась более явной. Вскинув голову, она рассерженно трясла ею, шепча:
— Никак!
Нет, она упорно молчала, лишь мышцы лица подрагивали от сильных внутренних переживании.
О том, насколько она была стыдлива, я еще расскажу вам, и вы будете потрясены.
Но тогда, с высоты своих научных познаний, я думал: «лжешь, милая девочка!» и упорно сомневался в ее физическом целомудрии.
Я считал, что девушка столь броской, соблазнительной наружности не могла остаться незамеченной, нетронутой в среде, где ее не только не берегли, но и всячески толкали к распутству.
Надо сказать, что и в новом окружении она производила очевидный, настоящий, вульгарно выражаясь, фурор.
Я нарочно водил ее по заведениям, где было полным-полно молодых мужчин, и следил за ее реакцией. Именно потому, дорогой мой, вам порой дьявольски везло в игре. Ведь вы частенько выигрывали даже с никудышными картами, пока я не спускал с нее глаз.
Я отлично знал, что происходит за моей спиной: взоры всех посетителей кафе были устремлены на Юленьку.
Когда она появлялась и подсаживалась к нам, самая оживленная беседа замирала. Юленьку попирали взглядами, полными греховного желания и одновременно трепета, без коего ни один из парней и взглянуть на нее не смел.
Знаменательно, что откровенно наглые взгляды были редкостью.
Но нечто вроде трепетного страха выражало и лицо несчастной Юленьки. Обычно сперва она сидела с опущенной головой, и ресницы прикрытых век почти касались щек, потом веки, словно нехотя, приподымались, и она — невольно или сознательно — кокетливым кивком начинала отвечать на знаки всеобщего внимания.
Как я уже отметил, в кивке ее, в нахмуренных бровках был неподдельный испуг и даже упрек зевакам,— но тем не менее!
В такие моменты ее тоскливый взгляд частенько встречался с моим, и что же? Она неизменно чувствовала себя застигнутой врасплох, словно на месте преступления.
Оттого и следовали ее вечные просьбы:
— Ну пойдемте же домой!
Как-то при этом Юленька, набравшись смелости, положила свою руку на мою.
Тогда-то я и запретил ей приходить за мной в кафе, но она не послушалась и, как вы знаете, по-прежнему каждый вечер появлялась там. В остальном мое слово было для нее заповедью божьей.
К тому времени столь же хитроумное, сколь и безуспешное расследование Юленькиного прошлого потеряло всякий смысл.
Все выяснилось само собой.
Впрочем... об этой деликатной главе моей исповеди вы узнаете чуть позже. И тогда поймете, что экспериментальная психология для врача может иметь последствия не менее опасные, чем лечение рентгеном.
Сказав, что Юленька нуждалась в моих указаниях, я был не совсем точен, честнее было бы сказать, что она не всегда следовала им — так же как и заповедям божьим...
Дабы поточнее определить ее отношение ко мне, следует снова обратиться к царству Флоры, царству цветов, в котором встречается известное, но мало изученное явление — гелиотропизм, то есть способность цветов принимать определенное положение под воздействием солнечного света. Самое активное в этом отношении растение, цветок которого следует за светилом круглые сутки, даже когда оно за тучей, получило от солнца свое название.
Ну, а Юленька превзошла даже подсолнух,— она неотступно следовала за мною по пятам.
И совсем перестала повиноваться.
Я мог десятки раз твердить ей, что уборка моего кабинета и приемной должна производиться исключительно в мое отсутствие.
Раздосадованная, она выслушивала меня, но на следующий день снова вкрадывалась ко мне, как мышка,— легонький нажим на дверную ручку я слышал прежде замочного щелчка — и принималась вытирать пыль, с предельной осторожностью перекладывая с места на место книги и прочие предметы.
Если я прогонял ее, через полчаса она снова, уже босиком, неслышно проскальзывала в мой кабинет, специально оставив дверь приотворенной.
Я уже упомянул, что, несмотря на врожденную утонченность натуры, духовно она была совершенно неразвита, интеллект ее был инфантилен, однако именно девушки такого склада бывают наиболее эротичными и легко становятся жертвами первого встречного.
Они без разбору, интуитивно, бегут на ловца. Подозрения мои усилились.
Вообще первые, юные, еще полудетские увлечения женщин носят подчас налет нимфомании, и этим объясняется их неразборчивая любовь к старикам и уродам, вовсе таковой не заслуживающим.
Поэтому в данном случае, если я и стал первой любовью Юленьки, не следовало принимать ее чувства всерьез.
Другое дело, что для моего эксперимента это было крайне нежелательно, ибо после неминуемого разочарования страсть спасенной к спасителю оборачивается противоположностью и безнадежным падением на самое дно.
Вот почему я непременно должен был воспрепятствовать этой любви, беспощадно, в зародыше развеяв Юленькины мечты.
И вот однажды, застав у себя тихо сновавшую Юленьку, я как следует отчитал ее и прогнал уже второй раз за день.
То, что произошло дальше, должно было случиться давно.
Мило сморщив носик, она вышла. Я собственноручно отворил ей дверь, кажется, даже легонько подтолкнул в плечико.
Едва я избавился от нее, дверь тут же открылась, показалось ее смуглое личико, посиневшее, как в первый вечер, от ненависти. Губы искривились.
— Что я, дура какая, не понимаю, что ли? — заикаясь, прошептала она и, прибегая к грубейшему жаргону, пояснила: — Тут дело в одном малюсеньком таком...
Нет, никогда в жизни я не смогу повторить слова, которые она выплюнула мне в лицо, прежде чем убежать.
Казалось, меня облили грязью из зловонной канавы, текущей по самой узкой улочке пражской Субуры1.
Дверь захлопнулась, я облегченно вздохнул, но вдруг отчетливо представил себе Юленьку на самом дне убогого человеческого существования — там, где даже не решился бы искать ее. Она оказалась столь хитра, что изначально разгадала мои тщательно скрываемые от нее расчеты, но виду не подавала, пока не пришло ее время.
И то, что месть свою она облекла в максимально доступную ей грубую форму, заставило меня задуматься.
И наивность, и утонченность ее сказались в этом.
Она отлично поняла, как важно мне было вытащить ее из грязи, как радовал меня ее стыд за прошлое, ее явное старание не употреблять скверных выражений, и вдруг — такая сальность!
Нет, никаких сомнений больше не было: самой судьбой она была предназначена к бесстыдству, и страстность, толкающая ее к этому, была заложена в ней с рождения...
Будь что будет, думал я, однако больше всего меня угнетало, что она раскусила меня! С наивной, но совершенно замечательной прозорливостью, также врожденной, она угадала то, в чем я сам себе не решался признаться.
Да возможно ли, чтобы я опустился до уровня дилетантов, походя затесавшихся в практическое изучение этой темной стороны феминизма и подозреваемых почти всеми авторами специальных трудов в самых обыкновенных извращениях?!
Есть ли во мне, кроме сугубо научного интереса к уникальному случаю, кроме добровольного обязательства во имя памяти покойного друга, еще нечто, что можно было бы назвать ревностью к Юленькиному прошлому? Неужели я перестал видеть в ней обычную пациентку, гордо надеяться на ее спасение как на выдающийся результат своей методы, тем более что речь идет о Магдалине перед ее первым неизбежным падением?
1 С у б у р а — квартал античного Рима, где жила городская беднота, известная нечистоплотным образом жизни.
Я ни в чем не убедил себя и не опроверг, однако понял, что надо быть осмотрительным и, во избежание пугающих меня последствий, держать Юленьку на расстоянии, пока не поздно. Я не впервые задумывался
над этим — в конце концов, не может же девчонка вечно жить у меня!
Меж тем Юленька уже несколько дней избегала меня и, соблюдая крайнюю осторожность, заходила в мои комнаты не раньше, чем я покидал их, и лишь тогда бралась за свое обычное занятие; я же остерегался входить, пока она там прибиралась.
В течение последующих трех дней нам ни разу не довелось встретиться, а ведь прежде раз десять на дню она с пылающим личиком прошмыгивала мимо меня в коридорах, склонив голову, чтобы проскочить быстрее и потом подсматривать за мной в узкую щелку приоткрытой двери, в которую впопыхах влетала; причем этой неслыханно примитивной кокетке было чрезвычайно важно, чтобы я заметил ее — сотни мелочей убеждали меня в том.
Теперь же она как сквозь землю провалилась — ее было не видно и не слышно, хотя прежде пением ее полнился дом.
Она пела звонко, голосом вовсе не гибким и неизменно гортанным, пела чисто, но одну и ту же вскоре надоевшую мне арию из сцены в тюрьме, да еще без слов, сплошное «ля-ля-ля»...
Но однажды, возвращаясь домой, я еще в саду услышал, как Юленька во весь голос, не стесняя себя, распевает в приемной так, что на всех этажах слышно.
Войдя в дом, я со всей строгостью сделал ей замечание тоном, избранным мною отныне для разговоров с нею.
Пусть поет, пропалывая клумбы в саду, но не здесь, в клинике, где лежат тяжелобольные — накануне к нам действительно поступили первые две пациентки.
Юленька в ответ ни гугу, лишь глаза сощурила, носом фыркнула, губы скривила — и подняла веник, выпавший у нее из рук.
Но едва я вышел в коридор, она расхохоталась — впервые после того случая она смеялась в голос, давая мне понять, что именно я — объект ее явной насмешки.
Сбитый с толку, я потащился наверх — мне казалось, я просто-напросто потерял в ее глазах какой-либо авторитет.
И еще мне показалось...
А что, если это создание возьмет надо мной верх? Возможно, опасность и минует меня, но все-таки похоже, что Юлия стремится к превосходству, пусть не из корыстных соображений, но повинуясь чистому инстинкту. Но что же она замышляет, если вообще способна мыслить?
Что именно — я узнал рано утром на следующий же день. Я сидел за письменным столом и просматривал свежие научные журналы, как вдруг услышал в приемной знакомый звук — Юлия тихонько щелкнула дверной ручкой.
На этот раз она довольно долго не решалась отворить дверь, и мне пришлось напрячь слух, чтобы определить, вошла ли она. Юленька поступала вопреки моему запрету, однако я сделал вид, что ничегошеньки не слышу, хотя мои барабанные перепонки заныли от напряжения.
С минуту она стояла не шелохнувшись, затем с превеликой осторожностью, точно воришка, вскрывающий замок, заперла дверь в коридор. Удивительно! Что она задумала?
И вновь ни звука, ни шороха, по которому я мог бы догадаться, что происходит за моей спиной... Вдруг раздается металлическое звяканье, привычное для моего слуха — его издает в ординаторской только один предмет.
Никакой самой буйной фантазии не под силу представить, что выкинула эта девица.
Я-то мгновенно сообразил, в чем дело, однако убедиться воочию недоставало смелости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Конкретные вопросы, а тем более допросы эксперимент исключал, ибо при этом экспериментатор, как правило, сталкивается с заведомой ложью.
Невозможна была и очная ставка: когда однажды старуха-мегера сама явилась спросить «милостивого пана, не шалит ли Юлька», племянница, бросив уборку кабинета и приемной (это входило в круг ее основных обязанностей), убежала в сад (она следила и за садом) и вернулась лишь через час с заплаканными глазами.
На все мои настоятельные вопросы, отчего она так ведет себя, Юленька только фыркала и строила плаксивые гримасы — не знаю, как еще описать подвижную мимику ее лица.
Для меня же в той стадии эксперимента не было ничего важнее анамнеза, то есть сведений об условиях жизни пациентки, резвившейся и хлопотавшей возле меня, как это бывает с пациентами, уже не нуждающимися в лечении, но находящимися в клинике на реабилитации и как объекты дальнейшего наблюдения.
Что же касается девиц такого сорта (относительно ее «сорта» я вскоре убедился в обратном), то статистика свидетельствует: задолго до того, как они полностью посвящают себя известному ремеслу (а я встретился с Юлькой именно в такой момент), они привержены ему, говоря по-научному, спорадически, то есть от случая к случаю.
Но даже самый невинный намек на возлюбленного, на какую-либо прошлую интимную связь оскорблял Юленьку, вызывая у нее настоящий пароксизм стыдливости. Можно подумать, это я вытащил на свет божий афоризм о двенадцати женщинах на десять мужчин, две из которых общедоступны.
В эти минуты она умолкала, лицо ее, столь смуглое, что она походила на гавайку, заливал румянец, который спускался по шее на грудь и, видимо, ниже, чем позволял видеть вырез платья — может быть, она краснела вся, с головы до пят.
— Так как же, Юленька? — повторял я свой вопрос.— Ведь в этом еще нет ничего дурного.
Тогда она, наоборот, бледнела, смуглость кожи становилась более явной. Вскинув голову, она рассерженно трясла ею, шепча:
— Никак!
Нет, она упорно молчала, лишь мышцы лица подрагивали от сильных внутренних переживании.
О том, насколько она была стыдлива, я еще расскажу вам, и вы будете потрясены.
Но тогда, с высоты своих научных познаний, я думал: «лжешь, милая девочка!» и упорно сомневался в ее физическом целомудрии.
Я считал, что девушка столь броской, соблазнительной наружности не могла остаться незамеченной, нетронутой в среде, где ее не только не берегли, но и всячески толкали к распутству.
Надо сказать, что и в новом окружении она производила очевидный, настоящий, вульгарно выражаясь, фурор.
Я нарочно водил ее по заведениям, где было полным-полно молодых мужчин, и следил за ее реакцией. Именно потому, дорогой мой, вам порой дьявольски везло в игре. Ведь вы частенько выигрывали даже с никудышными картами, пока я не спускал с нее глаз.
Я отлично знал, что происходит за моей спиной: взоры всех посетителей кафе были устремлены на Юленьку.
Когда она появлялась и подсаживалась к нам, самая оживленная беседа замирала. Юленьку попирали взглядами, полными греховного желания и одновременно трепета, без коего ни один из парней и взглянуть на нее не смел.
Знаменательно, что откровенно наглые взгляды были редкостью.
Но нечто вроде трепетного страха выражало и лицо несчастной Юленьки. Обычно сперва она сидела с опущенной головой, и ресницы прикрытых век почти касались щек, потом веки, словно нехотя, приподымались, и она — невольно или сознательно — кокетливым кивком начинала отвечать на знаки всеобщего внимания.
Как я уже отметил, в кивке ее, в нахмуренных бровках был неподдельный испуг и даже упрек зевакам,— но тем не менее!
В такие моменты ее тоскливый взгляд частенько встречался с моим, и что же? Она неизменно чувствовала себя застигнутой врасплох, словно на месте преступления.
Оттого и следовали ее вечные просьбы:
— Ну пойдемте же домой!
Как-то при этом Юленька, набравшись смелости, положила свою руку на мою.
Тогда-то я и запретил ей приходить за мной в кафе, но она не послушалась и, как вы знаете, по-прежнему каждый вечер появлялась там. В остальном мое слово было для нее заповедью божьей.
К тому времени столь же хитроумное, сколь и безуспешное расследование Юленькиного прошлого потеряло всякий смысл.
Все выяснилось само собой.
Впрочем... об этой деликатной главе моей исповеди вы узнаете чуть позже. И тогда поймете, что экспериментальная психология для врача может иметь последствия не менее опасные, чем лечение рентгеном.
Сказав, что Юленька нуждалась в моих указаниях, я был не совсем точен, честнее было бы сказать, что она не всегда следовала им — так же как и заповедям божьим...
Дабы поточнее определить ее отношение ко мне, следует снова обратиться к царству Флоры, царству цветов, в котором встречается известное, но мало изученное явление — гелиотропизм, то есть способность цветов принимать определенное положение под воздействием солнечного света. Самое активное в этом отношении растение, цветок которого следует за светилом круглые сутки, даже когда оно за тучей, получило от солнца свое название.
Ну, а Юленька превзошла даже подсолнух,— она неотступно следовала за мною по пятам.
И совсем перестала повиноваться.
Я мог десятки раз твердить ей, что уборка моего кабинета и приемной должна производиться исключительно в мое отсутствие.
Раздосадованная, она выслушивала меня, но на следующий день снова вкрадывалась ко мне, как мышка,— легонький нажим на дверную ручку я слышал прежде замочного щелчка — и принималась вытирать пыль, с предельной осторожностью перекладывая с места на место книги и прочие предметы.
Если я прогонял ее, через полчаса она снова, уже босиком, неслышно проскальзывала в мой кабинет, специально оставив дверь приотворенной.
Я уже упомянул, что, несмотря на врожденную утонченность натуры, духовно она была совершенно неразвита, интеллект ее был инфантилен, однако именно девушки такого склада бывают наиболее эротичными и легко становятся жертвами первого встречного.
Они без разбору, интуитивно, бегут на ловца. Подозрения мои усилились.
Вообще первые, юные, еще полудетские увлечения женщин носят подчас налет нимфомании, и этим объясняется их неразборчивая любовь к старикам и уродам, вовсе таковой не заслуживающим.
Поэтому в данном случае, если я и стал первой любовью Юленьки, не следовало принимать ее чувства всерьез.
Другое дело, что для моего эксперимента это было крайне нежелательно, ибо после неминуемого разочарования страсть спасенной к спасителю оборачивается противоположностью и безнадежным падением на самое дно.
Вот почему я непременно должен был воспрепятствовать этой любви, беспощадно, в зародыше развеяв Юленькины мечты.
И вот однажды, застав у себя тихо сновавшую Юленьку, я как следует отчитал ее и прогнал уже второй раз за день.
То, что произошло дальше, должно было случиться давно.
Мило сморщив носик, она вышла. Я собственноручно отворил ей дверь, кажется, даже легонько подтолкнул в плечико.
Едва я избавился от нее, дверь тут же открылась, показалось ее смуглое личико, посиневшее, как в первый вечер, от ненависти. Губы искривились.
— Что я, дура какая, не понимаю, что ли? — заикаясь, прошептала она и, прибегая к грубейшему жаргону, пояснила: — Тут дело в одном малюсеньком таком...
Нет, никогда в жизни я не смогу повторить слова, которые она выплюнула мне в лицо, прежде чем убежать.
Казалось, меня облили грязью из зловонной канавы, текущей по самой узкой улочке пражской Субуры1.
Дверь захлопнулась, я облегченно вздохнул, но вдруг отчетливо представил себе Юленьку на самом дне убогого человеческого существования — там, где даже не решился бы искать ее. Она оказалась столь хитра, что изначально разгадала мои тщательно скрываемые от нее расчеты, но виду не подавала, пока не пришло ее время.
И то, что месть свою она облекла в максимально доступную ей грубую форму, заставило меня задуматься.
И наивность, и утонченность ее сказались в этом.
Она отлично поняла, как важно мне было вытащить ее из грязи, как радовал меня ее стыд за прошлое, ее явное старание не употреблять скверных выражений, и вдруг — такая сальность!
Нет, никаких сомнений больше не было: самой судьбой она была предназначена к бесстыдству, и страстность, толкающая ее к этому, была заложена в ней с рождения...
Будь что будет, думал я, однако больше всего меня угнетало, что она раскусила меня! С наивной, но совершенно замечательной прозорливостью, также врожденной, она угадала то, в чем я сам себе не решался признаться.
Да возможно ли, чтобы я опустился до уровня дилетантов, походя затесавшихся в практическое изучение этой темной стороны феминизма и подозреваемых почти всеми авторами специальных трудов в самых обыкновенных извращениях?!
Есть ли во мне, кроме сугубо научного интереса к уникальному случаю, кроме добровольного обязательства во имя памяти покойного друга, еще нечто, что можно было бы назвать ревностью к Юленькиному прошлому? Неужели я перестал видеть в ней обычную пациентку, гордо надеяться на ее спасение как на выдающийся результат своей методы, тем более что речь идет о Магдалине перед ее первым неизбежным падением?
1 С у б у р а — квартал античного Рима, где жила городская беднота, известная нечистоплотным образом жизни.
Я ни в чем не убедил себя и не опроверг, однако понял, что надо быть осмотрительным и, во избежание пугающих меня последствий, держать Юленьку на расстоянии, пока не поздно. Я не впервые задумывался
над этим — в конце концов, не может же девчонка вечно жить у меня!
Меж тем Юленька уже несколько дней избегала меня и, соблюдая крайнюю осторожность, заходила в мои комнаты не раньше, чем я покидал их, и лишь тогда бралась за свое обычное занятие; я же остерегался входить, пока она там прибиралась.
В течение последующих трех дней нам ни разу не довелось встретиться, а ведь прежде раз десять на дню она с пылающим личиком прошмыгивала мимо меня в коридорах, склонив голову, чтобы проскочить быстрее и потом подсматривать за мной в узкую щелку приоткрытой двери, в которую впопыхах влетала; причем этой неслыханно примитивной кокетке было чрезвычайно важно, чтобы я заметил ее — сотни мелочей убеждали меня в том.
Теперь же она как сквозь землю провалилась — ее было не видно и не слышно, хотя прежде пением ее полнился дом.
Она пела звонко, голосом вовсе не гибким и неизменно гортанным, пела чисто, но одну и ту же вскоре надоевшую мне арию из сцены в тюрьме, да еще без слов, сплошное «ля-ля-ля»...
Но однажды, возвращаясь домой, я еще в саду услышал, как Юленька во весь голос, не стесняя себя, распевает в приемной так, что на всех этажах слышно.
Войдя в дом, я со всей строгостью сделал ей замечание тоном, избранным мною отныне для разговоров с нею.
Пусть поет, пропалывая клумбы в саду, но не здесь, в клинике, где лежат тяжелобольные — накануне к нам действительно поступили первые две пациентки.
Юленька в ответ ни гугу, лишь глаза сощурила, носом фыркнула, губы скривила — и подняла веник, выпавший у нее из рук.
Но едва я вышел в коридор, она расхохоталась — впервые после того случая она смеялась в голос, давая мне понять, что именно я — объект ее явной насмешки.
Сбитый с толку, я потащился наверх — мне казалось, я просто-напросто потерял в ее глазах какой-либо авторитет.
И еще мне показалось...
А что, если это создание возьмет надо мной верх? Возможно, опасность и минует меня, но все-таки похоже, что Юлия стремится к превосходству, пусть не из корыстных соображений, но повинуясь чистому инстинкту. Но что же она замышляет, если вообще способна мыслить?
Что именно — я узнал рано утром на следующий же день. Я сидел за письменным столом и просматривал свежие научные журналы, как вдруг услышал в приемной знакомый звук — Юлия тихонько щелкнула дверной ручкой.
На этот раз она довольно долго не решалась отворить дверь, и мне пришлось напрячь слух, чтобы определить, вошла ли она. Юленька поступала вопреки моему запрету, однако я сделал вид, что ничегошеньки не слышу, хотя мои барабанные перепонки заныли от напряжения.
С минуту она стояла не шелохнувшись, затем с превеликой осторожностью, точно воришка, вскрывающий замок, заперла дверь в коридор. Удивительно! Что она задумала?
И вновь ни звука, ни шороха, по которому я мог бы догадаться, что происходит за моей спиной... Вдруг раздается металлическое звяканье, привычное для моего слуха — его издает в ординаторской только один предмет.
Никакой самой буйной фантазии не под силу представить, что выкинула эта девица.
Я-то мгновенно сообразил, в чем дело, однако убедиться воочию недоставало смелости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31