Он-то думал, что она ему после этого глаза выцарапает, а ее, наоборот, беспокоило, как бы они у него — один либо оба — не лопнули. Нет, она не серчала, даже напротив — если
раньше от нее только и слышно было. «Подите туда, принесите то!» — в этот вечер она впервые разговорилась.
Когда из-под слив привычно раздался храп Завазела, речь поневоле зашла о нем, и Мариша сама завела ее. Первая Завазелова жена торговала на рынке у того же лотка, у которого ныне сидит она, вторая его жена. Родом она из Ржевна, есть такая деревушка за Дубом в десяток-другой дворов; было их в семье тринадцать сестер, ее-то и угораздило родиться тринадцатой. Просветленным голосом называла Мариша все их имена, время от времени вспоминая то да се. Хоть и немало их на свет появилось, да в доме никогда много не было, пятеро преставились еще грудными, и шести недель не погревшись материнским теплом; а уцелевшим пришлось уйти в люди раньше, чем школу закончили. «Да и как же иначе, отец работали на кирпичном заводике, матушка глину возили на тачке, что же оставалось делать?» Она рассказывала с улыбкой, словно воспоминания эти были самыми отрадными. Дольше всех дома удержалась она, не сладко ей там жилось. Бывало, так голодали, что прямо хоть глину ешь, а ведь, говорят, дикари за морем и взаправду так делают. Когда ей хотелось есть и она, дитя еще, просила хлебушка, отец со смехом отщипывал кусок глины: «На вот тебе рогалик!» Матушка плакала, ведь кабы отец все не пропивал, хлеба хватало бы, с тех пор Завазелка это зелье на дух не переносит, дома вдоволь нанюхалась. Но то было еще полбеды, настоящая беда нагрянула с бывшей здешней хозяйкой, Завазеловой первой женой.
— Наша деревенская была, и даже дальняя нам тетка. Ужо совсем плоха стала, еле ходила и приехала в деревню за прислугой. Как только мене увидала — а мы все девки рослы были, как гренадеры, одна к одной,— поедем, грит, Мариша, к нам. А родна матушка мне и сказали: «Поезжай-ко, Мариша, тетеньке жить-то уж недолго осталось, ты с ним поласковей будь, он на тебе потом и женитси, а добра там всякого видимо-невидимо». И правда, добра тута было невпроворот, а как тетенька преставились, дак мы и поженились, ох, боже ты мой!
Она глубоко вздохнула и замолкла, покусывая сочный стебелек спаржи.
Коштял слушал, не веря своим ушам. Если после всего того, что случилось рано утром, не по его, правда,
вине, она так легко его простила, то теперь эта ее ласковая и мягкая доверительность — полное отпущение грехов, полная благосклонность, какой она еще ему никогда не выказывала!
Но вскоре ему довелось изумиться еще сильнее.
— А что было до того? — продолжала Мариша так тихо, будто говорила сама с собой.— Я была с ним обходительной, как матушка велели, дак ведь не настоль же, чтоб ему удумалось етак руки распушшать! Оборонялась я со всех силушек, от гнева аж ноги подломились. Товда я хвать его поленом по башке — зашатался ажио, так что, может, и правду люди сказывают, мол, оттого и глохлый. Мне и самой невдомек, как это его на тран-вай взяли, он ужо и тогда туговат был на ухо, зазря только тышшу отнесли с вкладной книжки. Тетенька все сиживали себе изо дня в день на рынке, а мне уж потом поздно было сбегать отсюдова. Было мне товда семнадцать с половиной, а ему тридцать петь.
Мариша говорила так тихо, что Коштял с трудом ее понимал, и в шепоте ее не было привычной клокочущей ярости. На нее нашел неодолимый приступ откровенности, как иногда случается с женщинами, в характере которых навсегда остается что-то детское,— с какой-то горькой сладостью вдруг изливаются они перед другими. Не исключалось и то, чего ожидал многоопытный Коштял: баба, ежели так разоткровенничается, уступит в тот же или на следующий день. Как бы там ни было, ясно одно — Мариша разговаривала с ним как с близким человеком.
В приливе нежности — а он обычно сидел с ней бок о бок на корточках — Коштял не удержался и погладил округлую ее икру.
Мариша вскочила точно ужаленная.
— Что ето вам в голову взбрело, вы... поганец вы этакий! Гляньте-ко на ету руку, много затрещин раздала она мужикам, которые думали о Завазелке не то, что надоти!
Она взглянула в сторону слив и умолкла, глянул туда и Коштял — вот незадача: Завазел, приподнявшись на руках, тянул шею, чтобы разглядеть их сквозь заросли смородины. И тут Мариша вконец испортила дело — она поспешно отсела от Коштяла так, чтобы смородина ее не загораживала, и если уж супруг что-то заподозрил, то теперь мог в своих подозрениях укрепиться.
— А коли не отстанете, то и на вас полено найдется! — шипела Мариша с потемневшим от ярости лицом. И наконец, уже как бы про себя, пробурчала: — Етого мне только не хватало, ишо один мужик, да мне мой-то осточертел!
Коштяла деловитое это суждение почти не удивило, было оно в здешних местах в ходу и уже не единожды спасало честь супружеского ложа. Однако же именно оно натолкнуло его на мысль: «Не будь Завазела, не было б никаких помех».
После того случая Мариша вовсе оседлала Коштяла, даже батраком-поденщиком она не посмела бы так помыкать. Очень по-женски и очень разумно она рассудила, что теперь он весь в ее власти.
Коштялу и впрямь не приходило в голову противиться, он тянул на себе хозяйство усердней, чем тот пес тележку, а если порой и чертыхался, то хозяйка его вроде бы и не слышала. Она обращалась с ним не как с мужчиной, а как с юнцом, который, правда, уже подрос, и следовало с ним чуть попридерживаться — не хватало еще, в самом деле, чтоб она ему тыкала.
Но хуже всего переносил он те лукавые пытки, которым она подвергала его в последнее время с таким видом, будто ничего не происходит.
Мучения его были при этом подобны мукам некоего рыцаря из германской средневековой хроники — тот, посватавшись к прекрасной графине и получив от ворот поворот, осадил ее замок. Во время одной вылазки его захватили в плен, и графиня приказала заточить несчастного в темницу, перегородив ее решеткой на две половины. В одной содержался бедный рыцарь, а в другой была почивальня графини, и всю ночь в ней горели свечи.
И хотя баллада эта была неизвестна обоим, Коштял в полной мере вкусил тех же страданий.
Правда, Мариша не раздевалась при нем, как графиня перед рыцарем, меж ними не было и решетки, но хватало того, что она его не стыдилась, обращалась как с ровней, словом, за мужика вовсе не считала. Летняя жара стояла в том году как в топке, язык лип к гортани, так что вольности в одежде при полевых и нелегких огородных работах были простительны, и даже оскорблением труду считалось не смотреть на это сквозь пальцы, а тем более пялить глаза. Но Завазелке все же не следовало мыться в саду, обнажаясь больше,
чем положено при чужих. Правда, делала она это почти ночью, но как раз в полной темноте кожа ее прямо-таки светилась, а было это возле кадки, куда Коштял таскал воду для утренней поливки.
Тем самым она ясно давала понять свое оскорбительное к нему презрение, хотя особого умысла, вроде графининого, в том не было, потому что с Коштялом она обращалась, бог знает отчего, как с последним отребьем.
Распекала его Мариша пуще, чем своего благоверного, а это уже что-то значило, и порой ему казалось, что она вот-вот влепит ему затрещину, как то частенько бывало у нее с мужем.
Он страстно, до дрожи желал, чтобы так оно и случилось, у него даже руки немели при одной мысли о том, что произойдет, когда он ее схватит. Но ничего такого не происходило, зато бранилась она как по нотам, и по поводу этой ее привычки соседи злословили, что собака ихняя, Тигр, ни разу, наверное, не тявкнула, сколько живет у Завазелов, зато уж хозяйку слышно спозаранку, пока не уедет в город и не вернется, до самой ночи.
В среде пивоварской братии, к которой ранее принадлежал Коштял, первейшим и священным законом было приличное обхождение, при малейшем отходе от него работник имел право пойти в контору за расчетом, и потому Коштялу такое обращение стало действовать на нервы, а со временем вконец обрыдло.
Но, возможно, он бы и не сорвался, кабы она не набросилась на него при свидетеле, а им вдобавок оказался фининспектор, давний завсегдатай пивоварни, как назло заявившийся тем вечером в Завазелов огород за редиской. Прекрасная зеленщица любезничала с паном фининспектором и вдруг ни с того ни с сего напустилась на Коштяла, мол, чего торчит как столб, заставляет ждать уважаемого гостя.
У Коштяла руки словно одеревенели, колодезная цепь выскользнула, и бадья глухо бултыхнулась в воду.
Тут его и прорвало, не подбирая выражений, высказался он насчет здешнего своего житья и в еще более резком тоне объявил о том, что будет съезжать.
— И правильно сделаете, а ишо лучше захтре, чем послезахтрева! А то от вас, пан Коштял, почитай, каждый день водкой несет! — с превеликим хладнокровием отрезала Завазелка.
И, повернувшись снова к пану инспектору, стала
объяснять ему, дескать, для нее это пуще смерти, все бы, кажись, стерпела, только б на нее перегаром не дышали.
Ничего страшней Коштялу нельзя было сказать. Ведь ежели солодовник пьет водку, значит, это человек пропащий и конченый, ничто его уже не спасет, и нет большего оскорбления меж его собратьев по ремеслу, чем такой попрек, и уж совсем смертельным он будет, если выскажет его женщина, да еще в присутствии «ревизщика» — злейшего недруга пивоваров, один вид которого вызывает у них те же чувства, что вид таракана в сушильне для солода.
Трамвайщик Коштял в душе так и остался солодовником Немаловажным было и то обстоятельство, что именно Мариша вырвала его из лап греха. Стоило лишь ей в первые же дни сказать: «Не пейте, куманек, а то не уживемся, ну а так-то я к вам, не будь етой водки, со всей душой» — и Коштял с тех пор капли в рот не взял А вот на тебе — как раз Мариша оказалась повинной во вторичном его унижении.
Что он смертельно оскорблен, стало ясно в тот же вечер, накануне его ухода Гордость не позволяла ему признаться себе, что рано или поздно все равно пришлось бы уйти отсюда ни с чем, это и было главной причиной отчаянного его шага. Ученые знатоки эротики, то есть любви земной, открыли, что самым распространенным ее проявлением у мужчин бывает так называемый фетишизм, неодолимое, навязчивое влечение, умиление какой-то одной стороной, или деталью, или, наконец, особенностью женской внешности. Для Коштяла же, греховной натуре которого любовь небесная вообще была недоступна, Мариша Завазелова оказалась фетишем вся целиком, от черных, как вороново крыло, волос до белоснежных ног, которые она с таким рвением то и дело отмывала.
Он не мог без нее жить, и вывод отсюда следовал очень простой Если уж покидать ее, так лучше покинуть этот мир вообще.
В тот роковой вечер Мариша, как обычно по субботам, приехала из города затемно, распрягла пса и, стоя у окна с кружкой в руке, вдруг заметила, что Коштял подкрадывается к тележке и над тележкой мелькает новая конопляная постромка, недавно купленная ею, чтобы закреплять лотки и короба.
В темноте она не сразу разглядела, кто украл веревку, но кто же еще мог быть, если не Коштял.
Ни минуты не раздумывая, она поставила кружку на подоконник и кинулась к двери: муж, у которого во всякий большой дождь, а тем более в такой проливной, как сегодня, донимали прострелы в голове, уже залег в кровать и только спросил вдогонку:
— Куда это ты?
Уж сегодня-то поливать не надобно, так куда же ее понесло?
Но Мариша прижала палец к губам, а потом и кулаком погрозила и вьюном выскользнула во двор. Она еще успела услышать, что Коштял одолел последние три ступеньки по лестнице, ведущей к нему на чердак. И хотя дощатая лестница с перилами вела наверх с наружной солнечной стороны, ступеньки немилосердно скрипели на весь дом, когда по ним поднимались. Но все-таки Коштял старался проскользнуть к себе как можно бесшумней.
Мариша, добежав до лестницы, прикинула: чтобы застать его врасплох, надо взобраться немедля. Она сняла тапки и, перескакивая через ступеньку, прямо-таки взлетела наверх и ворвалась в Коштялову каморку.
То, что она увидела в чердачной полутьме, между связками чеснока и лука, на мгновение подкосило у нее колени, но уже в следующую секунду она прыгнула на Коштяла и всей тяжестью своего тела сбила его с перевернутого ящика, на который он влез.
Он как раз просовывал голову в петлю из украденной постромки, накинутой на одну из перекладин под крышей, прямо против чердачного оконца.
Какое-то время они стояли друг против друга, и Коштял, глядя в распахнутые Маришины глаза, с засверкавшими вокруг зрачков белками, рассмотрел наконец, что они у нее не сплошь черные.
Она дышала так глубоко, что плечи ее ходуном ходили.
И вдруг случилось то, что ему и во сне не могло присниться.
Губы ее раскрылись и прошептали: «Ну поди же!»
И сама обняла его горячими руками.
Вот так, не первый и не последний раз в этой жизни, встретились лицом к лицу любовь и смерть, но смерть упорхнула, и Коштял понял, что нет лучшей утешительницы, чем любовь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
раньше от нее только и слышно было. «Подите туда, принесите то!» — в этот вечер она впервые разговорилась.
Когда из-под слив привычно раздался храп Завазела, речь поневоле зашла о нем, и Мариша сама завела ее. Первая Завазелова жена торговала на рынке у того же лотка, у которого ныне сидит она, вторая его жена. Родом она из Ржевна, есть такая деревушка за Дубом в десяток-другой дворов; было их в семье тринадцать сестер, ее-то и угораздило родиться тринадцатой. Просветленным голосом называла Мариша все их имена, время от времени вспоминая то да се. Хоть и немало их на свет появилось, да в доме никогда много не было, пятеро преставились еще грудными, и шести недель не погревшись материнским теплом; а уцелевшим пришлось уйти в люди раньше, чем школу закончили. «Да и как же иначе, отец работали на кирпичном заводике, матушка глину возили на тачке, что же оставалось делать?» Она рассказывала с улыбкой, словно воспоминания эти были самыми отрадными. Дольше всех дома удержалась она, не сладко ей там жилось. Бывало, так голодали, что прямо хоть глину ешь, а ведь, говорят, дикари за морем и взаправду так делают. Когда ей хотелось есть и она, дитя еще, просила хлебушка, отец со смехом отщипывал кусок глины: «На вот тебе рогалик!» Матушка плакала, ведь кабы отец все не пропивал, хлеба хватало бы, с тех пор Завазелка это зелье на дух не переносит, дома вдоволь нанюхалась. Но то было еще полбеды, настоящая беда нагрянула с бывшей здешней хозяйкой, Завазеловой первой женой.
— Наша деревенская была, и даже дальняя нам тетка. Ужо совсем плоха стала, еле ходила и приехала в деревню за прислугой. Как только мене увидала — а мы все девки рослы были, как гренадеры, одна к одной,— поедем, грит, Мариша, к нам. А родна матушка мне и сказали: «Поезжай-ко, Мариша, тетеньке жить-то уж недолго осталось, ты с ним поласковей будь, он на тебе потом и женитси, а добра там всякого видимо-невидимо». И правда, добра тута было невпроворот, а как тетенька преставились, дак мы и поженились, ох, боже ты мой!
Она глубоко вздохнула и замолкла, покусывая сочный стебелек спаржи.
Коштял слушал, не веря своим ушам. Если после всего того, что случилось рано утром, не по его, правда,
вине, она так легко его простила, то теперь эта ее ласковая и мягкая доверительность — полное отпущение грехов, полная благосклонность, какой она еще ему никогда не выказывала!
Но вскоре ему довелось изумиться еще сильнее.
— А что было до того? — продолжала Мариша так тихо, будто говорила сама с собой.— Я была с ним обходительной, как матушка велели, дак ведь не настоль же, чтоб ему удумалось етак руки распушшать! Оборонялась я со всех силушек, от гнева аж ноги подломились. Товда я хвать его поленом по башке — зашатался ажио, так что, может, и правду люди сказывают, мол, оттого и глохлый. Мне и самой невдомек, как это его на тран-вай взяли, он ужо и тогда туговат был на ухо, зазря только тышшу отнесли с вкладной книжки. Тетенька все сиживали себе изо дня в день на рынке, а мне уж потом поздно было сбегать отсюдова. Было мне товда семнадцать с половиной, а ему тридцать петь.
Мариша говорила так тихо, что Коштял с трудом ее понимал, и в шепоте ее не было привычной клокочущей ярости. На нее нашел неодолимый приступ откровенности, как иногда случается с женщинами, в характере которых навсегда остается что-то детское,— с какой-то горькой сладостью вдруг изливаются они перед другими. Не исключалось и то, чего ожидал многоопытный Коштял: баба, ежели так разоткровенничается, уступит в тот же или на следующий день. Как бы там ни было, ясно одно — Мариша разговаривала с ним как с близким человеком.
В приливе нежности — а он обычно сидел с ней бок о бок на корточках — Коштял не удержался и погладил округлую ее икру.
Мариша вскочила точно ужаленная.
— Что ето вам в голову взбрело, вы... поганец вы этакий! Гляньте-ко на ету руку, много затрещин раздала она мужикам, которые думали о Завазелке не то, что надоти!
Она взглянула в сторону слив и умолкла, глянул туда и Коштял — вот незадача: Завазел, приподнявшись на руках, тянул шею, чтобы разглядеть их сквозь заросли смородины. И тут Мариша вконец испортила дело — она поспешно отсела от Коштяла так, чтобы смородина ее не загораживала, и если уж супруг что-то заподозрил, то теперь мог в своих подозрениях укрепиться.
— А коли не отстанете, то и на вас полено найдется! — шипела Мариша с потемневшим от ярости лицом. И наконец, уже как бы про себя, пробурчала: — Етого мне только не хватало, ишо один мужик, да мне мой-то осточертел!
Коштяла деловитое это суждение почти не удивило, было оно в здешних местах в ходу и уже не единожды спасало честь супружеского ложа. Однако же именно оно натолкнуло его на мысль: «Не будь Завазела, не было б никаких помех».
После того случая Мариша вовсе оседлала Коштяла, даже батраком-поденщиком она не посмела бы так помыкать. Очень по-женски и очень разумно она рассудила, что теперь он весь в ее власти.
Коштялу и впрямь не приходило в голову противиться, он тянул на себе хозяйство усердней, чем тот пес тележку, а если порой и чертыхался, то хозяйка его вроде бы и не слышала. Она обращалась с ним не как с мужчиной, а как с юнцом, который, правда, уже подрос, и следовало с ним чуть попридерживаться — не хватало еще, в самом деле, чтоб она ему тыкала.
Но хуже всего переносил он те лукавые пытки, которым она подвергала его в последнее время с таким видом, будто ничего не происходит.
Мучения его были при этом подобны мукам некоего рыцаря из германской средневековой хроники — тот, посватавшись к прекрасной графине и получив от ворот поворот, осадил ее замок. Во время одной вылазки его захватили в плен, и графиня приказала заточить несчастного в темницу, перегородив ее решеткой на две половины. В одной содержался бедный рыцарь, а в другой была почивальня графини, и всю ночь в ней горели свечи.
И хотя баллада эта была неизвестна обоим, Коштял в полной мере вкусил тех же страданий.
Правда, Мариша не раздевалась при нем, как графиня перед рыцарем, меж ними не было и решетки, но хватало того, что она его не стыдилась, обращалась как с ровней, словом, за мужика вовсе не считала. Летняя жара стояла в том году как в топке, язык лип к гортани, так что вольности в одежде при полевых и нелегких огородных работах были простительны, и даже оскорблением труду считалось не смотреть на это сквозь пальцы, а тем более пялить глаза. Но Завазелке все же не следовало мыться в саду, обнажаясь больше,
чем положено при чужих. Правда, делала она это почти ночью, но как раз в полной темноте кожа ее прямо-таки светилась, а было это возле кадки, куда Коштял таскал воду для утренней поливки.
Тем самым она ясно давала понять свое оскорбительное к нему презрение, хотя особого умысла, вроде графининого, в том не было, потому что с Коштялом она обращалась, бог знает отчего, как с последним отребьем.
Распекала его Мариша пуще, чем своего благоверного, а это уже что-то значило, и порой ему казалось, что она вот-вот влепит ему затрещину, как то частенько бывало у нее с мужем.
Он страстно, до дрожи желал, чтобы так оно и случилось, у него даже руки немели при одной мысли о том, что произойдет, когда он ее схватит. Но ничего такого не происходило, зато бранилась она как по нотам, и по поводу этой ее привычки соседи злословили, что собака ихняя, Тигр, ни разу, наверное, не тявкнула, сколько живет у Завазелов, зато уж хозяйку слышно спозаранку, пока не уедет в город и не вернется, до самой ночи.
В среде пивоварской братии, к которой ранее принадлежал Коштял, первейшим и священным законом было приличное обхождение, при малейшем отходе от него работник имел право пойти в контору за расчетом, и потому Коштялу такое обращение стало действовать на нервы, а со временем вконец обрыдло.
Но, возможно, он бы и не сорвался, кабы она не набросилась на него при свидетеле, а им вдобавок оказался фининспектор, давний завсегдатай пивоварни, как назло заявившийся тем вечером в Завазелов огород за редиской. Прекрасная зеленщица любезничала с паном фининспектором и вдруг ни с того ни с сего напустилась на Коштяла, мол, чего торчит как столб, заставляет ждать уважаемого гостя.
У Коштяла руки словно одеревенели, колодезная цепь выскользнула, и бадья глухо бултыхнулась в воду.
Тут его и прорвало, не подбирая выражений, высказался он насчет здешнего своего житья и в еще более резком тоне объявил о том, что будет съезжать.
— И правильно сделаете, а ишо лучше захтре, чем послезахтрева! А то от вас, пан Коштял, почитай, каждый день водкой несет! — с превеликим хладнокровием отрезала Завазелка.
И, повернувшись снова к пану инспектору, стала
объяснять ему, дескать, для нее это пуще смерти, все бы, кажись, стерпела, только б на нее перегаром не дышали.
Ничего страшней Коштялу нельзя было сказать. Ведь ежели солодовник пьет водку, значит, это человек пропащий и конченый, ничто его уже не спасет, и нет большего оскорбления меж его собратьев по ремеслу, чем такой попрек, и уж совсем смертельным он будет, если выскажет его женщина, да еще в присутствии «ревизщика» — злейшего недруга пивоваров, один вид которого вызывает у них те же чувства, что вид таракана в сушильне для солода.
Трамвайщик Коштял в душе так и остался солодовником Немаловажным было и то обстоятельство, что именно Мариша вырвала его из лап греха. Стоило лишь ей в первые же дни сказать: «Не пейте, куманек, а то не уживемся, ну а так-то я к вам, не будь етой водки, со всей душой» — и Коштял с тех пор капли в рот не взял А вот на тебе — как раз Мариша оказалась повинной во вторичном его унижении.
Что он смертельно оскорблен, стало ясно в тот же вечер, накануне его ухода Гордость не позволяла ему признаться себе, что рано или поздно все равно пришлось бы уйти отсюда ни с чем, это и было главной причиной отчаянного его шага. Ученые знатоки эротики, то есть любви земной, открыли, что самым распространенным ее проявлением у мужчин бывает так называемый фетишизм, неодолимое, навязчивое влечение, умиление какой-то одной стороной, или деталью, или, наконец, особенностью женской внешности. Для Коштяла же, греховной натуре которого любовь небесная вообще была недоступна, Мариша Завазелова оказалась фетишем вся целиком, от черных, как вороново крыло, волос до белоснежных ног, которые она с таким рвением то и дело отмывала.
Он не мог без нее жить, и вывод отсюда следовал очень простой Если уж покидать ее, так лучше покинуть этот мир вообще.
В тот роковой вечер Мариша, как обычно по субботам, приехала из города затемно, распрягла пса и, стоя у окна с кружкой в руке, вдруг заметила, что Коштял подкрадывается к тележке и над тележкой мелькает новая конопляная постромка, недавно купленная ею, чтобы закреплять лотки и короба.
В темноте она не сразу разглядела, кто украл веревку, но кто же еще мог быть, если не Коштял.
Ни минуты не раздумывая, она поставила кружку на подоконник и кинулась к двери: муж, у которого во всякий большой дождь, а тем более в такой проливной, как сегодня, донимали прострелы в голове, уже залег в кровать и только спросил вдогонку:
— Куда это ты?
Уж сегодня-то поливать не надобно, так куда же ее понесло?
Но Мариша прижала палец к губам, а потом и кулаком погрозила и вьюном выскользнула во двор. Она еще успела услышать, что Коштял одолел последние три ступеньки по лестнице, ведущей к нему на чердак. И хотя дощатая лестница с перилами вела наверх с наружной солнечной стороны, ступеньки немилосердно скрипели на весь дом, когда по ним поднимались. Но все-таки Коштял старался проскользнуть к себе как можно бесшумней.
Мариша, добежав до лестницы, прикинула: чтобы застать его врасплох, надо взобраться немедля. Она сняла тапки и, перескакивая через ступеньку, прямо-таки взлетела наверх и ворвалась в Коштялову каморку.
То, что она увидела в чердачной полутьме, между связками чеснока и лука, на мгновение подкосило у нее колени, но уже в следующую секунду она прыгнула на Коштяла и всей тяжестью своего тела сбила его с перевернутого ящика, на который он влез.
Он как раз просовывал голову в петлю из украденной постромки, накинутой на одну из перекладин под крышей, прямо против чердачного оконца.
Какое-то время они стояли друг против друга, и Коштял, глядя в распахнутые Маришины глаза, с засверкавшими вокруг зрачков белками, рассмотрел наконец, что они у нее не сплошь черные.
Она дышала так глубоко, что плечи ее ходуном ходили.
И вдруг случилось то, что ему и во сне не могло присниться.
Губы ее раскрылись и прошептали: «Ну поди же!»
И сама обняла его горячими руками.
Вот так, не первый и не последний раз в этой жизни, встретились лицом к лицу любовь и смерть, но смерть упорхнула, и Коштял понял, что нет лучшей утешительницы, чем любовь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31