У Коштяла тоже кое-что брезжило в голове, просто искушение либо какая задняя мысль, и вот теперь она быстро созревала в намерение. Прежде он легко отгонял или подавлял ее в себе, а сейчас, после нападения Завазела, зло возобладало в нем, да с такой силой, что его охватило нетерпение. Злонамеренность его была бесхитростной:
«Ах, ты так! Ну дождёсси у мене!»
Потом к этому простому выводу прибавились и другие соображения, до того меткие да смекалистые, что Коштял даже поразился собственной смышлености. Хотя бы из-за хитроумия этого дела жаль будет от него отказаться. Правда, делом это не назовешь, наоборот, соль шутки в том, что он ничего не сделает своему сопернику, да и вообще никому.
Вот именно — шутка, ха-ха-ха!
Не сделает, и тем добьется своего!
Он прямо-таки сгорал от нетерпения — скорей бы уж сделать то, чего вовсе не надо делать!
Как раз сегодняшний день годился по всем статьям.
Было ровно одиннадцать, когда настал удобный момент.
За все утро они и словом не обмолвились, ни незадачливый убивец, ни спасшаяся жертва. Если требовалось по работе, объяснялись взмахом руки. За старшего в их паре был, само собой, Коштял. И стоило ему в случае чего прикрикнуть на Завазела, как у того из-под опущенных век начинали катиться слезы.
Больше всего Завазела унижало то, что Коштял и не думал меняться местами. Ведь если рельсы шлифуются на таком крутом склоне, как сегодня, совсем не все равно, куда толкать десятикилограммовый напильник вверх или вниз. А Коштял все наваливается и наваливается снизу, откуда вдруг такая доброта? Это что же, за сегодняшнее?
А как он рявкал на Завазела всякий раз, когда тот по своей воле хотел стать снизу! Вот и сейчас...
Да, Коштялу как раз сейчас это было вовсе не с руки. Потому что в этот момент наверху, из-за поворота улицы Крутой показался трамвай; он ехал от вокзала битком набитый пассажирами и с опозданием минут на десять, а то и больше, которые требовалось во что бы то ни стало наверстать. Вниз он поедет по инерции, под действием собственного веса, на этом участке трамваи по инструкции движутся обесточенными, но зато и несутся как стрела. Да еще без тормозов! А что на путях стоят два ремонтника в голубых униформах, это вагоновожатых не смутит. Все трамвайщики привыкли к тому, что дорожники уклоняются от подъезжающих вагонов в самую последнюю минуту, с элегантностью, как бы колеблясь,— в том-то и состоит особый шик, приводящий в трепет неискушенного зрителя: а вдруг не успеют отскочить?
Так все было и на этот раз.
Трамвай стрелой мчался сверху, и чем ближе он надвигался, тем усерднее орудовал Коштял напильником.
Даже если б Завазел и уловил приближение вагонов, он бы не обеспокоился, потому как это дело стоящего снизу — увидев трамвай, вовремя убрать напильник.
Но Коштял, рассчитав все до доли секунды, держался до последнего, пока вагоновожатый не всполошился и не стал трезвонить изо всех сил.
Тормоза взвизгнули так, что задребезжали окна ближних домов, но было уже поздно. Коштял потянул в сторону свою рукоятку, но прежде чем удивленный Завазел последовал его примеру, трамвай — вжик! — остановился, да так, будто оттого, что уткнулся ему в спину.
Звякнула большая фара, и Завазел, раскинув руки, свалился меж рельсов на мостовую.
Он упал не сразу, а как-то замедленно, но замер уж настолько основательно, что не поднялся ни сам, ни с посторонней помощью, и пришлось его поднять, чтоб отвезти в больницу, однако на ноги он так и не встал до самой своей смерти.
Никаких угрызений совести Коштял не испытал, хотя со службы его немедленно уволили, сочтя, что он, алкоголик, непосредственно повинен в несчастье.
Вот те раз! Он уже давно не пьет, тем паче сегодня во рту у него не было ни капли. Обязан был, по-ихнему, предупредить товарища, зная к тому же, что тот глуховат? Дак при чем тут Коштял, если путейное начальство нанимает на службу глухих? Он тянул инструмент со всех сил, даже рукоятку из Завазеловых рук вытащил, да что толку, и крикнул ему, но тоже не подействовало. Какое глуховат, сущее полено! А вообще на крутых участках всегда так работают, много ли сделаешь, если будешь ждать по полминуты, пока трамвай не проедет, да еще когда напильник идет как по маслу и не хватает всего какой-то доли секунды? И так далее, в том же Духе.
— Товарищ, говорите? — помрачневшим голосом закончил Коштял свои объяснения перед выпытывающим у него инженером.— Кажный пусть отвечает за себе и ни за кого другого!
Коштял чуть было не сорвался и не выложил пану инженеру, что это был за товарищ и как он у этого «товарища» выбил в роще у Мейчина напильник из рук, не то торчать бы инструменту сейчас в его теле.
Но вовремя опомнился и этот особенно убедительный факт приберег для себя, для «самосуда».
Конечно же, после Завазела на булыжниках Крутой улицы осталась лужа крови, но было бы куда хуже,
если б пролилась его собственная — тогда, в роще, «Должон был схлопотать я, ан схлопотал Завазел!»
Самое же главное — Коштял не замарал рук злодейством, он-то, не в пример Завазелу, ничего такого не делал — повторял он про себя как припевку и всякий раз ощущал дикую радость, даже не пытаясь заглушить ее.
Но как посмотрит на случившееся Мариша, когда он ей все расскажет?
Ее еще не было дома, но он понял, что ему не придется рассказывать, лишь только заслышал издали тележку. Ее рыдания разносились широко окрест, и особенно усилились при подъезде к слободе. Завазелка все ж таки знала, как подобает вести себя порядочной жене, если муж у нее попал в такую беду. Ее стенания учинили переполох, женщины повысыпали навстречу, выказывая участие, так что ей приходилось останавливаться у каждого дома, снова и снова, заламывая руки, делиться горем, разражаясь под конец хриплым плачем.
Она добралась домой гораздо позже пса — позабытый, тот сам доволок тележку ко двору.
Однако рыдания ее были искренними, и удостоверяли это ручьи слез, сочившиеся меж пальцев, как вода меж плохо подогнанных бревен на мельничной запруде. Она сидела на опрокинутой тележке, и Коштял не смог бы ее утешить, даже если бы захотел.
Он, правда, ограничился сочувственным жестом, сказав лишь: «На все воля божья!» (на случай, если сквозь штакетник за ними наблюдают); разведя руками, хлопнул себя по бокам и пошел работать.
Если дело сложится так, как он надеется, все это будет его хозяйством. И он поливал, поливал, и сам обливаясь потом, а земля пила сегодня и никак не могла напиться. Он закончил, когда прохладный вечер уже затенял сад и можно было не опасаться, что снова все высохнет; пора идти ужинать, человек он или кто?
Но Мариша сидела на пороге, все еще предаваясь отчаянию на виду у всех, кто мог случаем пройти мимо забора.
— Слышь, Мариша, ты ж сама сказывала, коли не буде тому какого конца, то висеть тебе на той самой постромке, что с моей шеи наверху сняла! Чего товда убиваисси, будто с ума скинулась?
Мариша перестала стенать, отняла платок от черных как ночь, уже сухих глаз, словно шоры с них сняла, и зашныряла опасливым взглядом по улице за забором. Потом проговорила:
— У «Сестер Милосердных» сказали, что до утра не дотянет.
Она встала, вздохнув громко, со стоном, так что напротив наверняка услышали. Вошла в кухню и приступила к своим домашним обязанностям.
Как только они оказались за порогом, она обернулась и сообщила серьезную новость:
— В городе поговаривают, ты, Флориш, в том виноват!
— Погоди, счас расскажу тебе, как оно все вышло!
— И слышать ничего не хочу, а если люди правду бают, я тебе знать не желаю, лучше утоплюся!
— Послушай, Мариша...
— Не трожь! — завопила она так дико, что он не мешкая попятился к двери. Но последнее слово осталось за ним:
— Неча тебе топиться, свяжу-ко я завтре с утра свои пожитки да и пойду куда глаза глядят!
А спустя полчаса он услышал скрип чердачной лестницы, шаги приблизились к каморке и стихли. Через минуту к нему вошла Мариша.
— Боязно мне там одной-то...
— Ты бы побрился оннако,— как-то октябрьским утром сказал Коштял Завазелу.— Вот те бритва, мыло, ремень, давай скорее, пока вода не остыла.
И сложил ему все это на подоконник у кровати, на которой Завазел вот уже месяц старался сделать то, чего ему не удалось в больнице — умереть. Теперь он лежал дома, из больницы его вернули жене как неизлечимо больного. Но перед тем абсолютно точно установили, какие из позвонков у него повреждены, и еще точнее — насколько глубоко проник в тело металлический корпус разбитой фары; с не меньшей долей уверенности был предсказан безнадежный исход с утешительным выводом: чем скорее смерть освободит калеку от мучений, тем лучше для него.
Да и сам Завазел был того же мнения, и не проходило ни дня, ни часа, чтоб он не говорил об этом, и с такой надеждой и тоской, что не оставалось сомнений — он считает божьим упущением такую жизнь, когда нет даже возможности корчиться от боли когда самое большое благодеяние, какое только можно ему теперь оказать,— это перевернуть с боку на бок, а оно целиком зависит от Коштяла и его сильных рук.
Размышляя о своих муках, о том. перетерпит ли он эту боль, прежде чем она его доконает, Завазел приходил к выводу, что ему все-таки будет лучше на другом боку, и принимался кричать до тех пор, пока Коштял в огороде его не услышит.
Коштял приходил, брал его, словно дитя, под голову и под коленки и с величайшей осторожностью, чуть ли не с нежностью, перекладывал свою стенающую жертву на другой бок, чтобы часа через два оказать ему эту услугу снова.
Жертва? Да какая же жертва?
Следственной комиссии, навестившей его еще в лазарете, Завазел заявил, что Коштял в его несчастье нисколько не повинен, а виноват он сам, потому как в тот момент крепко о чем-то задумался. На вопрос «О чем?» ответил, что это неважно, что Коштял в последнюю минуту пытался вывести его из задумчивости, но было уже поздно.
Верил ли в это сам Завазел, кто его знает, зато Коштял в конце концов поверил. Ему не приходило в голову, что Завазел отвечал бы иначе, не будь того происшествия в роще.
Все трое были донельзя изнурены ожиданием смерти, которая все не шла, и уже не озадачивались ни тем, что случилось, ни тем, что еще будет.
В душу друг другу они не заглядывали, и никто не мог знать, о чем думает Завазел, у которого будущее стояло, можно сказать, перед глазами всякий раз, как Мариша, вернувшись из города, оказывала ему те услуги, какие Коштялу были несподручны.
И кто ведает, что бы могло произойти, когда Мариша хлопотала над ним со своим прибыльным животом, кабы ему удалось хоть ногой пошевельнуть...
Все вместе, и каждый в отдельности, и один через другого терпели муки адские, но надобно признать, что сиделки Завазеловы обращались с ним, несмотря на все причиняемые его состоянием неудобства, с ангельским терпением.
Больше так продолжаться не могло, а все ж продолжалось, хотя всем, особенно Завазелу, было ясно, что дело его конченое, зажился он тут, что Коштял стал уже хозяином и на огораде, и в доме, а скоро станет и «папашей».
У каждого были свои соображения, как это дело поправить, особенно же Коштял—да и Мариша — считал, что так дальше не пойдет. Все попытки снова поместить больного в лазарет кончились ничем, поскольку неизлечимых туда не принимали.
Ко всему прочему туго стало с деньгами, как-никак дважды на неделе заявлялись доктор с санитаром на перевязку! А когда Мариша пошла с книжкой, которую на всякий случай от Коштяла.утаила, в городской банк, ей не дали из тех семи с половиной тысяч ни крейцера, потому как вкладчик, ее муж, положил их под девизом — пока его не сообщишь, вклад не выдается. Вечером, оставшись с Завазелом наедине, Мариша вытащила книжку, но он не понимал, что ей от него нужно, как она ни кричала ему в ухо. Только, несмотря на боли, усмехался.
Она показала ему надпись на титульном листке, гласящую, что вклады выдаются исключительно по девизу; он снова усмехнулся и, сказав: «Всему свой срок!» — закрыл глаза.
Могло показаться, что срок этот не заставит себя ждать, ибо днем позже ему заметно похужело, как всегда после перевязки. Коштял, выпроваживая лекаря, воспользовался случаем и спросил, долго ли еще больной протянет.
Лекарь пожал плечами, дескать, трудно судить, кабы не было нагноения, можно бы рассчитывать до весны, ну а так — месяца два, от силы три.
Коштяла и такой срок напугал; а когда врач спросил его, кто он больному, брат либо шурин, ответил:
— Да я так, пан доктор, по старой дружбе!
Рассказывать, с чего началась у них с Завазелом дружба, он не стал, доктор тоже не выспрашивал. Коштял стоял смурной, а поскольку в медицинской прессе как раз обсуждался вопрос о желательности закона, уполномачивающего медиков в совершенно безнадежных и особо мучительных случаях сокращать больному, и тем самым его близким, страшные страдания, доктор упомянул об этом, добавив, что, будь его воля, он бы нисколько не колебался, потому что, должен вас предупредить, самые нестерпимые боли еще впереди, попомните мои слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31