Брир смотрел за движениями Мамуляна, как он передвигался от раковины к столу, ставя чайник, расставляя чашки, выполняя каждый хозяйственный жест с гипнотизирующей скупостью. Долг должен быть оплачен, теперь он знал об этом. И до тех пор, пока он не будет оплачен, не будет темноты. При этой мысли Брир начал тихонько поскуливать.
– Не плачь, – сказал Мамулян, не поворачиваясь от раковины.
– Я хотел умереть, – пробормотал Брир. Слова выходили наружу так, словно его рот был заполнен голышами.
– Ты не можешь пока погибнуть, Энтони. Ты задолжал мне кое-что. Ты ведь не можешь этого не понимать?
– Я хотел умереть, – это было все, что Брир смог повторить в ответ. Он пытался не ненавидеть Европейца, потому что тот непременно узнал бы об этом. Он бы удостоверился в этом и, возможно, потерял бы свою доброту. Но это было так сложно: негодование просачивалось сквозь хныканье.
– Жизнь была жестока к тебе? – спросил Европеец.
Брир шмыгнул носом. Он не хотел дальнейших разговоров, он хотел темноты. Разве Мамулян не понимал, что было уже поздно исцелять и оправдывать. Он был куском дерьма на подошве монгола, самой нестоящей, неисправимой вещью во Вселенной. Образ Пожирателя Лезвий, как последнего представителя когда-то ужасного племени, тешил его самолюбие несколько первых лет, но эта фантазия уже давно потеряла свою силу, чтобы освятить его мерзость. И это был трюк, просто трюк, Брир знал об этом и ненавидел Мамуляна за его манипуляции. Я хочу умереть, это было все, о чем он мог думать.
Произнес ли он эти слова вслух? Казалось – нет, но Мамулян ответил ему, как будто это было на самом деле.
– Конечно, хочешь. Я понимаю. Я правда понимаю. Ты думаешь, что это все иллюзия: племена и мысли об избавлении. Но, поверь мне, это не так. В мире еще существует цель. Для нас обоих.
Брир поднес руку тыльной стороной к глазам и попытался перестать хныкать. Его зубы больше не стучали; это было странно.
– Так были ли годы столь жестокими? – вопрошал Европеец.
– Да, – угрюмо сказал Брир.
Тот кивнул, глядя на Пожирателя Лезвий с состраданием в глазах, или с абсолютной его имитацией.
– По крайней мере тебя не засадили, – сказал он. – Ты был осторожен.
– Ты научил меня этому, – признал Брир.
– Я лишь показал тебе то, что ты уже знал, но был слишком запутан другими людьми, чтобы видеть. Если ты забыл, я могу показать тебе снова.
Брир взглянул на чашку сладкого чая без молока, которую Европеец поставил на прикроватный столик.
– ...или ты больше мне не доверяешь?
– Многое изменилось, – пробормотал Брир распухшими губами.
Теперь настала очередь Мамуляна вздохнуть. Он снова сел на стул и пригубил чай из своей чашки, прежде чем ответить.
– Да, боюсь, что ты прав. Все меньше и меньше интересного для нас остается здесь. Но разве это значит, что мы должны поднять руки вверх и умереть?
Глядя на спокойное аристократическое лицо, на глубокие впадины глаз, Брир начал вспоминать, почему он доверял этому человеку. Страх, который он ощущал, начал проходить, злость тоже. В воздухе царило спокойствие, и оно потихоньку просачивалось в Брира.
– Пей свой чай, Энтони.
– Спасибо.
– А потом, я полагаю, тебе следует сменить брюки.
Брир покраснел, он ничего не мог с собой поделать.
– Твое тело отреагировало вполне нормально, здесь нечего стесняться. Дерьмо и сперма заставляют мир кружиться.
Европеец мягко рассмеялся в свою чашку и Брир, чувствуя, что смеются не над ним, присоединился.
– Я никогда не забывал тебя, – сказал Мамулян. – Я сказал тебе, что я вернусь, а я держу обещания.
Брир баюкая чашку в своих руках, которые все еще дрожали, встретил пристальный взгляд Мамуляна. Этот взгляд всегда был непроницаемым, как он помнил, но он ощущал тепло от этого человека. Как сказал Европеец, он никогда не был забыт, его никогда не покидали. Возможно, у него есть свои собственные причины, чтобы быть здесь, может быть, он пришел, чтобы выжать плату из задолжавшего кредитора, но это было все же лучше, ведь правда, чем быть полностью забытым?
– Зачем ты вернулся? – спросил он, ставя чашку на стол.
– У меня есть дело, – ответил Мамулян.
– И тебе нужна моя помощь?
– Верно.
Брир кивнул. Слезы почти полностью прекратились. Чай помог ему: он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы задать пару наглых вопросов.
– Ну а как насчет меня? – спросил он.
Европеец нахмурился. Лампа у кровати стала мигать, как будто лампочка дошла до кризисной точки и была готова перегореть.
– Как насчет тебя? – переспросил он.
Брир сознавал, что он скользит по тонкому льду, но он решил не сдаваться. Если Мамуляну нужна помощь, то он должен быть готов предоставить что-нибудь взамен.
– Что в этом всем для меня? – спросил он.
– Ты снова будешь со мной, – сказал Европеец.
Брир хмыкнул. Предложение было не особо заманчивым.
– Этого недостаточно? – поинтересовался Мамулян.
Лампа замигала более судорожно, и внезапно Брир потерял всякое желание сопротивляться.
– Отвечай мне, Энтони, — настаивал Европеец. – Если у тебя есть возражения, выскажи их.
Мигание становилось все быстрее, и Брир понял, что совершил ошибку, пытаясь принудить Мамуляна к заключению соглашения. Как же он забыл, что Европеец ненавидел сделки и тех, кто их совершает. Инстинктивно он потянулся пальцами к вмятине от петли на своей шее. Она была глубокой и не собиралась исчезать.
– Прости... – сказал он, скорее отговариваясь.
Как раз перед тем, как лампочка погасла совсем, он увидел, что Мамулян кивнул головой. Крошечный кивок, почти как тик. Затем комната погрузилась во тьму.
– Ты со мной, Энтони? – прошептал Последний Европеец.
Голос, обычно такой ровный, был искажен до неузнаваемости.
– Да... – ответил Брир. Его глаза медленно привыкали к темноте. Он прищурился, стараясь разглядеть силуэт Европейца в окружающем мраке. Но он мог и не беспокоиться. Мгновение спустя что-то напротив него вспыхнуло, и, внезапно, вселяя первобытный ужас. Европеец показал свое собственное освещение.
Теперь, когда он видел этот страшный источник света, от которого у него помутнел рассудок, чай и извинения были забыты. Тьма, сама жизнь были забыты; в комнате, вывернутой наизнанку ужасом и лепестками, теперь было время только смотреть и смотреть и, может быть, даже если это и казалось нелепым, прочесть молитву.
20
Оставшись один в мерзкой и грязной комнате Брира, Последний Европеец сидел и раскладывал пасьянс из своей любимой колоды карт. Пожиратель Лезвий переоделся и вышел почувствовать ночь. Сконцентрировавшись, Мамулян мог проникнуть в его мозг и реально ощутить все то, чем он наслаждался. Но сейчас его не привлекали подобные игры. К тому же он слишком хорошо знал, чем станет заниматься Пожиратель Лезвий, и это вызывало в нем искреннее отвращение. Все искания плоти, традиционные или извращенные, были ему противны, и, чем старше он становился, тем больше было омерзение. Иногда он едва мог смотреть на человеческое животное без того, чтобы отвести взгляд или прикусить язык, чтобы подавить тошноту, поднимающуюся в нем. Но Брир мог быть полезен в надвигающейся борьбе; и его странные желания давали ему возможность проникнуть, хотя и грубо, в глубину трагедии Мамуляна, возможность, которая делала его более пригодным помощником, чем обычные компаньоны, которых Европеец терпел за свою долгую-долгую жизнь.
Большинство мужчин и женщин, в которых Мамулян верил, предавали его. История повторялась в течение десятилетий столь часто, что он был уверен, что настанет день, когда он будет невосприимчивым к боли, которую причиняли ему эти предательства. Но он никогда не мог достичь такого безразличия. Жестокость других людей, их черствость, никогда не причиняли ему особых страданий, но, хотя он простирал свою бескорыстную руку ко всем разновидностям психических инвалидов, такая неблагодарность была непростительной. Возможно, мечтал он, когда эта последняя игра будет закончена и сделана – когда он соберет свои долги в крови, ужасе и ночи – тогда, может быть, его оставит эта боль, мучающая дни и ночи и принуждающая без надежды на примирение к новым стремлениям и новым предательствам. Может быть, когда все это закончится, он сможет спокойно лечь и умереть.
В его руках была колода порнографических карт. Он играл ею, только когда чувствовал себя сильным и только когда был один. Управляясь с крайне чувственными образами, он подвергал себя проверке и, если проигрывал, то это оставалось никому неизвестным. Сегодня непристойности на картах были, в конце концов, просто человеческими пороками; он мог перевернуть карты и они бы не беспокоили его. Он даже ценил их остроумие: как каждая масть изображала различную область сексуальной активности, как штрихи соединялись в каждую кропотливо вырисованную картинку. Черви изображали сочетания мужчина/женщина в самых разнообразных позициях. Пики были оралистами, изображая обычное фелляцио и его более развитые вариации. Трефы были содомитами: крап карт изображал гомосексуальную и гетеросексуальную педерастию, фигурные карты колоды изображали секс с животными. Бубны, наиболее изысканно выполненная масть, были садомазохистами, и здесь воображение художника не знало границ. На этих картах мужчины и женщины страдали от всех видов истязаний, их истерзанные тела были покрыты ромбовидными ранами для опознавания масти.
Но самой потрясающей картой в колоде был джокер. Он был копрофилом и сидел за блюдом с дымящимися экскрементами, его глаза были расширены от алчности, пока паршивая обезьяна, с голым до жути похожим на человеческое лицом показывала зрителю свой морщинистый зад.
Мамулян отложил колоду и стал разглядывать картинку. Плотоядное лицо жрущего дерьмо дурака вызвало самую горькую улыбку на его бескровных губах. Это был, вне всякого сомнения, точнейший человеческий портрет. Другие картинки на картах с их претензиями на любовь и физическое удовольствие, только на время скрывали ужасную правду. Рано или поздно, каким бы спелым не было тело, каким бы великолепным не было лицо, каким бы богатством, властью или верой человек не обладал, он все равно будет препровожден к столу, изнывающему под тяжестью его собственного дерьма и будет вынужден есть, даже если его чувства будут протестовать.
Вот зачем он здесь. Заставить человека поесть дерьма.
Он бросил карту на стол и расхохотался в голос. Скоро настанут подобные мучения: какие жуткие сцены.
Нет достаточно глубокой ямы, пообещал он комнате; картам и чашкам; всему грязному миру.
Нет достаточно глубокой ямы.
IV
Танец скелета
21
В вагоне метро мужчина называл вслух созвездия:
– Андромеда... Большая Медведица... Малая Медведица... Лебедь...
В основном никто не обращал внимания на его монолог, а когда парочка юнцов грубо предложила человеку заткнуться, он ответил, едва изменив интонацию, так что ответ его прозвучал как бы между двумя созвездиями:
– За это вы умрете...
Ответ мгновенно укротил желающих вмешаться, и лунатик продолжал свое путешествие по небесам.
Той решил, что это хороший знак. Он теперь обращал внимание на всевозможные знамения, хотя в общем никогда не считал себя суеверным. Возможно, католицизм его матери, который он отверг когда-то в детстве, нашел наконец выход. Только вместо мифа о непорочном зачатии и пресуществлении он придавал теперь особое значение всяким мелочам, случайным совпадениям – старался обходить стороной приставные лестницы и совершал полузабытый ритуал с рассыпанной солью. Все это началось недавно – год или два назад. И все это началось из-за женщины, с которой он скоро встретится, – Ивонны. Не то что бы она была богобоязненна. Вовсе нет. Но то спокойствие, то утешение, которое внесла она в его жизнь, сопровождались постоянным страхом, что она исчезнет. Именно это заставляло его с опаской относиться к приставным лестницам и уважительно к соли – страх потерять Ивонну.
Той встретил Ивонну шесть лет назад. Тогда она была секретарем в британском отделении немецкой химической корпорации. Веселая, симпатичная женщина лет тридцати пяти, за официальными манерами которой, как догадывался Той, скрывались теплота и чувство юмора. Он с самого начала почувствовал расположение к Ивонне, но его обычная склонность к сомнениям в подобных вопросах, да и существенная разница в возрасте, удерживали его от попыток завязать отношения. В конце концов именно Ивонна сломала лед между ними, показав Тою, что замечает малейшие изменения в его наружности – стрижку, новый галстук – и таким образом продемонстрировав свой безусловный интерес к его особе. Как только сигнал был подан. Той пригласил Ивонну пообедать вместе. Она согласилась. Это было начало самых счастливых месяцев в жизни Тоя.
Той не был особенно эмоциональным человеком. Натуре его не свойственны были крайности, что делало его вполне полезной принадлежностью антуража Уайтхеда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– Не плачь, – сказал Мамулян, не поворачиваясь от раковины.
– Я хотел умереть, – пробормотал Брир. Слова выходили наружу так, словно его рот был заполнен голышами.
– Ты не можешь пока погибнуть, Энтони. Ты задолжал мне кое-что. Ты ведь не можешь этого не понимать?
– Я хотел умереть, – это было все, что Брир смог повторить в ответ. Он пытался не ненавидеть Европейца, потому что тот непременно узнал бы об этом. Он бы удостоверился в этом и, возможно, потерял бы свою доброту. Но это было так сложно: негодование просачивалось сквозь хныканье.
– Жизнь была жестока к тебе? – спросил Европеец.
Брир шмыгнул носом. Он не хотел дальнейших разговоров, он хотел темноты. Разве Мамулян не понимал, что было уже поздно исцелять и оправдывать. Он был куском дерьма на подошве монгола, самой нестоящей, неисправимой вещью во Вселенной. Образ Пожирателя Лезвий, как последнего представителя когда-то ужасного племени, тешил его самолюбие несколько первых лет, но эта фантазия уже давно потеряла свою силу, чтобы освятить его мерзость. И это был трюк, просто трюк, Брир знал об этом и ненавидел Мамуляна за его манипуляции. Я хочу умереть, это было все, о чем он мог думать.
Произнес ли он эти слова вслух? Казалось – нет, но Мамулян ответил ему, как будто это было на самом деле.
– Конечно, хочешь. Я понимаю. Я правда понимаю. Ты думаешь, что это все иллюзия: племена и мысли об избавлении. Но, поверь мне, это не так. В мире еще существует цель. Для нас обоих.
Брир поднес руку тыльной стороной к глазам и попытался перестать хныкать. Его зубы больше не стучали; это было странно.
– Так были ли годы столь жестокими? – вопрошал Европеец.
– Да, – угрюмо сказал Брир.
Тот кивнул, глядя на Пожирателя Лезвий с состраданием в глазах, или с абсолютной его имитацией.
– По крайней мере тебя не засадили, – сказал он. – Ты был осторожен.
– Ты научил меня этому, – признал Брир.
– Я лишь показал тебе то, что ты уже знал, но был слишком запутан другими людьми, чтобы видеть. Если ты забыл, я могу показать тебе снова.
Брир взглянул на чашку сладкого чая без молока, которую Европеец поставил на прикроватный столик.
– ...или ты больше мне не доверяешь?
– Многое изменилось, – пробормотал Брир распухшими губами.
Теперь настала очередь Мамуляна вздохнуть. Он снова сел на стул и пригубил чай из своей чашки, прежде чем ответить.
– Да, боюсь, что ты прав. Все меньше и меньше интересного для нас остается здесь. Но разве это значит, что мы должны поднять руки вверх и умереть?
Глядя на спокойное аристократическое лицо, на глубокие впадины глаз, Брир начал вспоминать, почему он доверял этому человеку. Страх, который он ощущал, начал проходить, злость тоже. В воздухе царило спокойствие, и оно потихоньку просачивалось в Брира.
– Пей свой чай, Энтони.
– Спасибо.
– А потом, я полагаю, тебе следует сменить брюки.
Брир покраснел, он ничего не мог с собой поделать.
– Твое тело отреагировало вполне нормально, здесь нечего стесняться. Дерьмо и сперма заставляют мир кружиться.
Европеец мягко рассмеялся в свою чашку и Брир, чувствуя, что смеются не над ним, присоединился.
– Я никогда не забывал тебя, – сказал Мамулян. – Я сказал тебе, что я вернусь, а я держу обещания.
Брир баюкая чашку в своих руках, которые все еще дрожали, встретил пристальный взгляд Мамуляна. Этот взгляд всегда был непроницаемым, как он помнил, но он ощущал тепло от этого человека. Как сказал Европеец, он никогда не был забыт, его никогда не покидали. Возможно, у него есть свои собственные причины, чтобы быть здесь, может быть, он пришел, чтобы выжать плату из задолжавшего кредитора, но это было все же лучше, ведь правда, чем быть полностью забытым?
– Зачем ты вернулся? – спросил он, ставя чашку на стол.
– У меня есть дело, – ответил Мамулян.
– И тебе нужна моя помощь?
– Верно.
Брир кивнул. Слезы почти полностью прекратились. Чай помог ему: он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы задать пару наглых вопросов.
– Ну а как насчет меня? – спросил он.
Европеец нахмурился. Лампа у кровати стала мигать, как будто лампочка дошла до кризисной точки и была готова перегореть.
– Как насчет тебя? – переспросил он.
Брир сознавал, что он скользит по тонкому льду, но он решил не сдаваться. Если Мамуляну нужна помощь, то он должен быть готов предоставить что-нибудь взамен.
– Что в этом всем для меня? – спросил он.
– Ты снова будешь со мной, – сказал Европеец.
Брир хмыкнул. Предложение было не особо заманчивым.
– Этого недостаточно? – поинтересовался Мамулян.
Лампа замигала более судорожно, и внезапно Брир потерял всякое желание сопротивляться.
– Отвечай мне, Энтони, — настаивал Европеец. – Если у тебя есть возражения, выскажи их.
Мигание становилось все быстрее, и Брир понял, что совершил ошибку, пытаясь принудить Мамуляна к заключению соглашения. Как же он забыл, что Европеец ненавидел сделки и тех, кто их совершает. Инстинктивно он потянулся пальцами к вмятине от петли на своей шее. Она была глубокой и не собиралась исчезать.
– Прости... – сказал он, скорее отговариваясь.
Как раз перед тем, как лампочка погасла совсем, он увидел, что Мамулян кивнул головой. Крошечный кивок, почти как тик. Затем комната погрузилась во тьму.
– Ты со мной, Энтони? – прошептал Последний Европеец.
Голос, обычно такой ровный, был искажен до неузнаваемости.
– Да... – ответил Брир. Его глаза медленно привыкали к темноте. Он прищурился, стараясь разглядеть силуэт Европейца в окружающем мраке. Но он мог и не беспокоиться. Мгновение спустя что-то напротив него вспыхнуло, и, внезапно, вселяя первобытный ужас. Европеец показал свое собственное освещение.
Теперь, когда он видел этот страшный источник света, от которого у него помутнел рассудок, чай и извинения были забыты. Тьма, сама жизнь были забыты; в комнате, вывернутой наизнанку ужасом и лепестками, теперь было время только смотреть и смотреть и, может быть, даже если это и казалось нелепым, прочесть молитву.
20
Оставшись один в мерзкой и грязной комнате Брира, Последний Европеец сидел и раскладывал пасьянс из своей любимой колоды карт. Пожиратель Лезвий переоделся и вышел почувствовать ночь. Сконцентрировавшись, Мамулян мог проникнуть в его мозг и реально ощутить все то, чем он наслаждался. Но сейчас его не привлекали подобные игры. К тому же он слишком хорошо знал, чем станет заниматься Пожиратель Лезвий, и это вызывало в нем искреннее отвращение. Все искания плоти, традиционные или извращенные, были ему противны, и, чем старше он становился, тем больше было омерзение. Иногда он едва мог смотреть на человеческое животное без того, чтобы отвести взгляд или прикусить язык, чтобы подавить тошноту, поднимающуюся в нем. Но Брир мог быть полезен в надвигающейся борьбе; и его странные желания давали ему возможность проникнуть, хотя и грубо, в глубину трагедии Мамуляна, возможность, которая делала его более пригодным помощником, чем обычные компаньоны, которых Европеец терпел за свою долгую-долгую жизнь.
Большинство мужчин и женщин, в которых Мамулян верил, предавали его. История повторялась в течение десятилетий столь часто, что он был уверен, что настанет день, когда он будет невосприимчивым к боли, которую причиняли ему эти предательства. Но он никогда не мог достичь такого безразличия. Жестокость других людей, их черствость, никогда не причиняли ему особых страданий, но, хотя он простирал свою бескорыстную руку ко всем разновидностям психических инвалидов, такая неблагодарность была непростительной. Возможно, мечтал он, когда эта последняя игра будет закончена и сделана – когда он соберет свои долги в крови, ужасе и ночи – тогда, может быть, его оставит эта боль, мучающая дни и ночи и принуждающая без надежды на примирение к новым стремлениям и новым предательствам. Может быть, когда все это закончится, он сможет спокойно лечь и умереть.
В его руках была колода порнографических карт. Он играл ею, только когда чувствовал себя сильным и только когда был один. Управляясь с крайне чувственными образами, он подвергал себя проверке и, если проигрывал, то это оставалось никому неизвестным. Сегодня непристойности на картах были, в конце концов, просто человеческими пороками; он мог перевернуть карты и они бы не беспокоили его. Он даже ценил их остроумие: как каждая масть изображала различную область сексуальной активности, как штрихи соединялись в каждую кропотливо вырисованную картинку. Черви изображали сочетания мужчина/женщина в самых разнообразных позициях. Пики были оралистами, изображая обычное фелляцио и его более развитые вариации. Трефы были содомитами: крап карт изображал гомосексуальную и гетеросексуальную педерастию, фигурные карты колоды изображали секс с животными. Бубны, наиболее изысканно выполненная масть, были садомазохистами, и здесь воображение художника не знало границ. На этих картах мужчины и женщины страдали от всех видов истязаний, их истерзанные тела были покрыты ромбовидными ранами для опознавания масти.
Но самой потрясающей картой в колоде был джокер. Он был копрофилом и сидел за блюдом с дымящимися экскрементами, его глаза были расширены от алчности, пока паршивая обезьяна, с голым до жути похожим на человеческое лицом показывала зрителю свой морщинистый зад.
Мамулян отложил колоду и стал разглядывать картинку. Плотоядное лицо жрущего дерьмо дурака вызвало самую горькую улыбку на его бескровных губах. Это был, вне всякого сомнения, точнейший человеческий портрет. Другие картинки на картах с их претензиями на любовь и физическое удовольствие, только на время скрывали ужасную правду. Рано или поздно, каким бы спелым не было тело, каким бы великолепным не было лицо, каким бы богатством, властью или верой человек не обладал, он все равно будет препровожден к столу, изнывающему под тяжестью его собственного дерьма и будет вынужден есть, даже если его чувства будут протестовать.
Вот зачем он здесь. Заставить человека поесть дерьма.
Он бросил карту на стол и расхохотался в голос. Скоро настанут подобные мучения: какие жуткие сцены.
Нет достаточно глубокой ямы, пообещал он комнате; картам и чашкам; всему грязному миру.
Нет достаточно глубокой ямы.
IV
Танец скелета
21
В вагоне метро мужчина называл вслух созвездия:
– Андромеда... Большая Медведица... Малая Медведица... Лебедь...
В основном никто не обращал внимания на его монолог, а когда парочка юнцов грубо предложила человеку заткнуться, он ответил, едва изменив интонацию, так что ответ его прозвучал как бы между двумя созвездиями:
– За это вы умрете...
Ответ мгновенно укротил желающих вмешаться, и лунатик продолжал свое путешествие по небесам.
Той решил, что это хороший знак. Он теперь обращал внимание на всевозможные знамения, хотя в общем никогда не считал себя суеверным. Возможно, католицизм его матери, который он отверг когда-то в детстве, нашел наконец выход. Только вместо мифа о непорочном зачатии и пресуществлении он придавал теперь особое значение всяким мелочам, случайным совпадениям – старался обходить стороной приставные лестницы и совершал полузабытый ритуал с рассыпанной солью. Все это началось недавно – год или два назад. И все это началось из-за женщины, с которой он скоро встретится, – Ивонны. Не то что бы она была богобоязненна. Вовсе нет. Но то спокойствие, то утешение, которое внесла она в его жизнь, сопровождались постоянным страхом, что она исчезнет. Именно это заставляло его с опаской относиться к приставным лестницам и уважительно к соли – страх потерять Ивонну.
Той встретил Ивонну шесть лет назад. Тогда она была секретарем в британском отделении немецкой химической корпорации. Веселая, симпатичная женщина лет тридцати пяти, за официальными манерами которой, как догадывался Той, скрывались теплота и чувство юмора. Он с самого начала почувствовал расположение к Ивонне, но его обычная склонность к сомнениям в подобных вопросах, да и существенная разница в возрасте, удерживали его от попыток завязать отношения. В конце концов именно Ивонна сломала лед между ними, показав Тою, что замечает малейшие изменения в его наружности – стрижку, новый галстук – и таким образом продемонстрировав свой безусловный интерес к его особе. Как только сигнал был подан. Той пригласил Ивонну пообедать вместе. Она согласилась. Это было начало самых счастливых месяцев в жизни Тоя.
Той не был особенно эмоциональным человеком. Натуре его не свойственны были крайности, что делало его вполне полезной принадлежностью антуража Уайтхеда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65