Им от земли и уйти некуда. Платежи вот с них… не очень-то, сударь, они надежны! А коли-ежели по христианству – это что и говорить! С богом, сударь! с богом-с! Впрочем, ежели бы почему-нибудь у вас не состоялось с крестьянами, просим иметь в виду-с.
Он боком повернул голову в мою сторону и любезно искривил рот в улыбку.
– Ах, что вы! – вступилась Машенька, – братцу ведь Осип Иваныч пять тысяч давал!
– Слышали и об этом-с. Впрочем, это в прошлом году Осип Иваныч такую цену давал, а нынче вряд ли. Пять тысяч – много денег-с!
– А по-вашему какая же будет цена?
– По-моему, три с половинкой, много четыре. Нет спору, есть в вашей даче местечки полезные, да покупатель ведь надвое рассчитывает: будут прибыли – мои; а убытки будут – тоже мои.
– Поэтому-то я и думаю, что с крестьянами все-таки прямее дело вести. Если и будет оттяжка в деньгах, все-таки я не более того потеряю, сколько потерял бы, уступив землю за четыре и даже за пять тысяч. А хозяева у земли между тем будут настоящие, те, которым она нужна, которые не перепродадут ее на спекуляцию, потому что, как вы сами сейчас же высказались, им и уйти от земли некуда.
– Что говорить! с крестьянами кончить – святое это дело!
Машенька опять зевнула и потянулась; било девять часов.
– Ну-с, а теперь пора тебе, Машенька, и покой дать! – сказал я, вставая и отыскивая шапку. Машенька как бы встревожилась.
– Братец! куда же? а ночевать? Я ведь надеялась, что и вечерок вместе приятно проведем! – молвила она, выражая глазками знакомую мне грусть ни об чем.
Но я уклонился и даже настоял, чтоб она не провожала меня в переднюю, что она и исполнила, слегка, разумеется, покобенившись. Одеваясь, я слышал, как она произнесла в зале:
– А Анисимушко сегодня Клинцы для меня приторговал!
* * *
Возвратившись в Чемезово, я сообщил Лукьянычу, что Промптов мне за землю четыре тысячи надавал. Он даже лопатками передернул, словно спина у него зачесалась от этого известия.
– Пронтов-то этот, – сказал он, – и с Марьей Петровной, прошлым летом, все по грибы в Филипцево да в Ковалиху ездили. Раз с пяток были.
– Ну?
– То-то. Чудно мне это тогда показалось. Чтой-то, думаю, наши грибы им полюбились! Своих рощей девать некуда, а они всё к нам да к нам. А они вон что!
– Да, похоже на то, что присматривались.
– Так вот что, сударь. Сегодня перед вечером я к мужичкам на сходку ходил. Порешили: как-никак, а кончить надо. Стало быть, завтра чем свет опять сходку – и совсем уж с ними порешить. Сразу чтобы. А то у нас, через этого самого Пронтова, и конца-краю разговорам не будет.
НЕПОЧТИТЕЛЬНЫЙ КОРОНАТ
Прошло лет шесть после того, как я в последний раз посетил родное Чемезово, и я совершенно утерял из вида Машеньку. Два раза, впрочем, она сама напоминала мне о себе. В первый раз уведомила о своем вступлении во вторичный законный брак с Филофеем Павлычем Промптовым, тем самым, которому она, еще будучи вдовою после первого мужа, приготовляла фонтанели на руки и налепляла пластырь на фистулу под левою скулой. Во второй раз писала об отъезде в Петербург двоих старших сыновей: Феогноста и Короната, для поступления в казенные заведения, и просила меня принять их в свое «родственное расположение». «Поручаю тебе, мой родной, – писала она, – моих двоих молодцов, коих и прошу принять в свое родственное расположение; я же, с своей стороны, им лично внушала, чтобы они как добронравным поведением, так и прилежанием, всемерно старались оное заслужить. Как мать и христианка, я так рассудила, чтобы каждый из них тот путь избрал, который всего вернее к счастию ведет. И так как Феогностушка – мальчик характера откровенного, то я и заключила из сего, что он ближе всего найдет свое счастие в кавалерии; Коронатушку же, как мальчика скрытного и осмотрительного, заблагорассудила пустить по юридистической части. Что же касается до Смарагдушки, то пускай он, по молодости лет, еще дома понежится, а впоследствии, ежели богу будет угодно, думаю пустить его по морской части, ибо он и теперь мастерски плавает и, сверх того, имеет большую наклонность к открытиям: на днях в таком месте белый гриб нашел, в каком никто ничего путного не находил» и т. п.
И действительно, вслед за вторым письмом явились ко мне Феогност и Коронат, шаркнули ножкой, поцеловали в плечико и в один голос просили принять их в свое родственное расположение, обещаясь, с своей стороны, добронравием и успехами в науках вполне оное заслужить. При этом я узнал от них, что они, по приезде в Петербург, поселились у какого-то отставного начальника отделения департамента податей и сборов, с которым еще покойный отец их, Савва Силыч Порфирьев, состоял в связях по откупным делам, и что этот же начальник отделения обязался брать их из «заведений» по праздникам к себе.
Однако ж племянники не баловали меня визитами. Феогностушка еще заходил по временам; придет, брякнет саблею, скажет: "а меня, дяденька, вчера чуть в карцер не посадили" – и убежит. Но Коронат приходил не больше двух-трех раз в год, да и то с таким видом, как будто его задолго перед тем угнетала мысль: "И создал же господь бог родственников, которых нужно посещать!" Вообще это был молодой человек несообщительный и угрюмый; чем старше он становился, тем неуклюжее и неотесаннее делалась вся его фигура. Придет, бывало, сядет как-то особняком, закурит папиросу и молчит. Смотрит всегда исподлобья, иногда вдруг замурлычет или засмеется, словно хочет сказать что-то очень колкое, но ничего не выходит. К удивлению, я и с своей стороны чувствовал себя не совсем ловко в его присутствии. И угрюмое молчание, и отрывистые ответы, которые он давал на мои вопросы, – все явно показывало, что он тяготится присутствием в моем доме и что, будь он свободен, порог моей квартиры никогда не увидел бы ноги его. Сначала я думал, что он или неумен, или запуган, но впоследствии, по многим признакам, убедился, что отчужденность его обдуманная, сознательная. Очевидно, в голове этого юноши происходила какая-то своеобразная работа, но он считал ее настолько принадлежащею исключительно ему, что не имел ни малейшей охоты посвящать всякого встречного в ее тайны. А на меня он, по-видимому, именно смотрел как на «встречного», то есть как на человека, перед которым не стоит метать бисера, и если не говорил прямо, что насилует себя, поддерживая какие-то ненужные и для него непонятные родственные связи, то, во всяком случае, действовал так, что я не мог не понимать этого.
И вот в одно из воскресений (это было уже лет пять спустя после того, как он определился в заведение по «юридистической» части) Коронат пришел ко мне. На этот раз он явился еще загадочнее, нежели когда-либо. По обыкновению, отыскал дальний угол, сел и закурил папироску, но уже по тому, как дрожала его рука, зажигая спичку, я заключил, что он чем-то сильно взволнован. Некоторое время он молчал; но плечи его беспрестанно вздрагивали, и он то обращал ко мне свое лицо, как будто и решался и не решался что-то высказать, то опять начинал смотреть прямо, испытуя пространство. Наконец он вдруг выпалил:
– А я, дядя, в Медицинскую академию хочу!
– А школу как? побоку? – спросил я, несколько испуганный этим внезапным решением.
– Стало быть – побоку.
– Христос с тобой! что же за причина?
– Это было бы долго рассказывать, да притом и неинтересно для вас. Словом сказать – я решился.
Я был совсем озадачен. Меня всегда пугала та стремительность, с которою нынешние молодые люди принимают самые радикальные решения и приводят их в исполнение. Придет молодой человек (родственники у меня между ними есть), скажет: «Прощайте! я завтра за границу удираю… совсем!» Думаешь, что он шутку шутит, ан, смотришь, и действительно завтра его след простыл! Или скажет: «Прощайте! я на днях туда нырну, откуда одна дорога: в то место, где Макар телят не гонял!» Опять думаешь, что он пошутил, – не тут-то было! сказал, что нырну, и нырнул; а через несколько месяцев, слышу, вынырнул, и именно в том месте, где Макар телят не гонял. Словом, исполнил в точности: стремительно, быстро, без колебаний. Я сначала полагал, что это у них так делается: ни с того ни с сего, взял да и удрал или нырнул; но потом убедился, что в них это мало-помалу накапливается. Мы, старцы сороковых годов, видим, как они молчат (при нас они действительно молчат, словно им и говорить с нами не о чем), и посмеиваемся: вот, мол, шалопаи! чай, женский вопрос, с точки зрения Фонарного переулка, разрешают! А они совсем не о том: у них просто в это время накапливается. Накопится, назреет, и вдруг бац! – удеру, нырну, исчезну… И как скажет, так и сделает.
И все-таки повторяю: как ни обыденна в нынешнее время эта внезапность решений, она всегда меня пугает. И странно, и жутко. Он, молодой-то человек, давно уж порешил, что ему там лучше – благороднее! – а нам, старцам, все думается: "Ах, да ведь он там погибнет!" И в нас вдруг просыпается при этом вся сумма того теплого, почти страстного соболезнования к гибнущему, которым вообще отличается сердобольная и не позабывшая принципов гуманности половина поколения сороковых годов. Сколько раз я, на свою долю, принимался и уговаривать, и отклонять – и все напрасно.
– Послушайте, молодой человек! – говорил я, – что вам за охота гибнуть?
– Это было бы слишком долго объяснять, да для вас ведь оно и неинтересно.
– Но отчего же! Если б с вами говорил человек равнодушный или зложелательный, перед которым вам было бы опасно душу открыть…
– Извольте-с. Если вы уж так хотите, то души своей хотя я перед вами и не открою, а на вопрос отвечу другим вопросом: если б вам, с одной стороны, предложили жить в сытости и довольстве, но с условием, чтоб вы не выходили из дома терпимости, а с другой стороны, предложили бы жить в нужде и не иметь постоянного ночлега, но все-таки оставаться на воле, – что бы вы выбрали?
Вопрос странный, почти необыкновенный; но тем не менее, коль скоро он однажды стоит перед вами, то не ответить на него невозможно. Стараешься, разумеется, как-нибудь увильнуть, обратить дело в шутку, но ведь есть совопросники, с которыми даже шутить нельзя. "Отвечайте, сударь, прямо; не увертывайтесь, а прямо говорите: что бы вы выбрали, сытный ли дом терпимости или голодную свободу?" Ну и отвечаешь; отвечаешь, конечно, в таком смысле, чтобы самому себя лицом в грязь не ударить и аттестат себе хороший получить. Оно недурно, положим, в довольстве да в сытости пожить, да ведь дернула же нелегкая к хорошему-то житью дом терпимости пристегнуть. Дом терпимости! каково-с?!
– Стало быть, по-вашему, мы в доме терпимости живем? – попробуешь тоже ответить вопросом на вопрос.
– Стало быть-с.
– И следовательно, я, который…
– Следовательно-с.
И только. Ни отступления, ни раскаяния, ни даже самых общеупотребительных формул учтивости – ничего. Вот и старайся тут смягчать, да сглаживать, да компромиссы отыскивать! Что бы, например, стоило сказать: "Помилуйте! это я не об вас говорю!" или хоть так: "О присутствующих, дескать, не говорят и т. д.", – нет, так-таки и прет: "Стало быть-с!" Ничем, даже простою, ничего не стоющею вежливостью поступиться не хочет! Посмотришь-посмотришь на эту необузданность, да и скажешь себе: "Нет, лучше с этими господами не разговаривать! Подальше от них – да-с! Пускай они сами, как знают, карьеру свою делают, а мы, старцы, карьеру свою, уж сделали… да-с!"
А как бы покойно жить на свете, если б этой стремительности, этого самомнения не было! Шел бы всякий по своей части, один по кавалергардской, другой по юридической, третий по морской, а маменька Марья Петровна сидела бы в Березниках да умилялась бы, на деток глядючи! И сделался бы Коронатушка адвокатом, прослезился бы он в Мясниковском деле и уж наверно упал бы в обморок по делу о поджоге овсянниковской мельницы. И был бы он малый с деньгами, обзавелся бы домком, женился бы и вечером, возвратясь из суда, говорил бы: "А я сегодня, душенька, Языкова подкузьмил: он – в обморок, а я, не будь глуп, да выкликать начал!" И вдруг, вместо всего этого, – хочу в Медицинскую академию!
– Ты бы, однако ж, прежде обдумал свое решение, – обратился я к Коронату после минутного молчания.
– Отчего же вы полагаете, что я не обдумал его?
– Ты, конечно, знаешь, что мать предназначила тебя не в медики, а по юридической части…
– А ежели бы она меня по танцевальной части предназначила?
– Позволь, душа моя! Как ни остроумно твое сближение, но ты очень хорошо знаешь, что юридическая часть и танцевальная – две вещи разные. Твоя мать, желая видеть в тебе юриста, совсем не имела в виду давать пищи твоему остроумию. Ты отлично понимаешь это.
– Но я еще лучше понимаю, что если б она пожелала видеть во мне танцмейстера, то это было бы много полезнее. Я отплясывал бы, но, по крайней мере, вреда никому бы не делал. А впрочем, дело не в том:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95
Он боком повернул голову в мою сторону и любезно искривил рот в улыбку.
– Ах, что вы! – вступилась Машенька, – братцу ведь Осип Иваныч пять тысяч давал!
– Слышали и об этом-с. Впрочем, это в прошлом году Осип Иваныч такую цену давал, а нынче вряд ли. Пять тысяч – много денег-с!
– А по-вашему какая же будет цена?
– По-моему, три с половинкой, много четыре. Нет спору, есть в вашей даче местечки полезные, да покупатель ведь надвое рассчитывает: будут прибыли – мои; а убытки будут – тоже мои.
– Поэтому-то я и думаю, что с крестьянами все-таки прямее дело вести. Если и будет оттяжка в деньгах, все-таки я не более того потеряю, сколько потерял бы, уступив землю за четыре и даже за пять тысяч. А хозяева у земли между тем будут настоящие, те, которым она нужна, которые не перепродадут ее на спекуляцию, потому что, как вы сами сейчас же высказались, им и уйти от земли некуда.
– Что говорить! с крестьянами кончить – святое это дело!
Машенька опять зевнула и потянулась; било девять часов.
– Ну-с, а теперь пора тебе, Машенька, и покой дать! – сказал я, вставая и отыскивая шапку. Машенька как бы встревожилась.
– Братец! куда же? а ночевать? Я ведь надеялась, что и вечерок вместе приятно проведем! – молвила она, выражая глазками знакомую мне грусть ни об чем.
Но я уклонился и даже настоял, чтоб она не провожала меня в переднюю, что она и исполнила, слегка, разумеется, покобенившись. Одеваясь, я слышал, как она произнесла в зале:
– А Анисимушко сегодня Клинцы для меня приторговал!
* * *
Возвратившись в Чемезово, я сообщил Лукьянычу, что Промптов мне за землю четыре тысячи надавал. Он даже лопатками передернул, словно спина у него зачесалась от этого известия.
– Пронтов-то этот, – сказал он, – и с Марьей Петровной, прошлым летом, все по грибы в Филипцево да в Ковалиху ездили. Раз с пяток были.
– Ну?
– То-то. Чудно мне это тогда показалось. Чтой-то, думаю, наши грибы им полюбились! Своих рощей девать некуда, а они всё к нам да к нам. А они вон что!
– Да, похоже на то, что присматривались.
– Так вот что, сударь. Сегодня перед вечером я к мужичкам на сходку ходил. Порешили: как-никак, а кончить надо. Стало быть, завтра чем свет опять сходку – и совсем уж с ними порешить. Сразу чтобы. А то у нас, через этого самого Пронтова, и конца-краю разговорам не будет.
НЕПОЧТИТЕЛЬНЫЙ КОРОНАТ
Прошло лет шесть после того, как я в последний раз посетил родное Чемезово, и я совершенно утерял из вида Машеньку. Два раза, впрочем, она сама напоминала мне о себе. В первый раз уведомила о своем вступлении во вторичный законный брак с Филофеем Павлычем Промптовым, тем самым, которому она, еще будучи вдовою после первого мужа, приготовляла фонтанели на руки и налепляла пластырь на фистулу под левою скулой. Во второй раз писала об отъезде в Петербург двоих старших сыновей: Феогноста и Короната, для поступления в казенные заведения, и просила меня принять их в свое «родственное расположение». «Поручаю тебе, мой родной, – писала она, – моих двоих молодцов, коих и прошу принять в свое родственное расположение; я же, с своей стороны, им лично внушала, чтобы они как добронравным поведением, так и прилежанием, всемерно старались оное заслужить. Как мать и христианка, я так рассудила, чтобы каждый из них тот путь избрал, который всего вернее к счастию ведет. И так как Феогностушка – мальчик характера откровенного, то я и заключила из сего, что он ближе всего найдет свое счастие в кавалерии; Коронатушку же, как мальчика скрытного и осмотрительного, заблагорассудила пустить по юридистической части. Что же касается до Смарагдушки, то пускай он, по молодости лет, еще дома понежится, а впоследствии, ежели богу будет угодно, думаю пустить его по морской части, ибо он и теперь мастерски плавает и, сверх того, имеет большую наклонность к открытиям: на днях в таком месте белый гриб нашел, в каком никто ничего путного не находил» и т. п.
И действительно, вслед за вторым письмом явились ко мне Феогност и Коронат, шаркнули ножкой, поцеловали в плечико и в один голос просили принять их в свое родственное расположение, обещаясь, с своей стороны, добронравием и успехами в науках вполне оное заслужить. При этом я узнал от них, что они, по приезде в Петербург, поселились у какого-то отставного начальника отделения департамента податей и сборов, с которым еще покойный отец их, Савва Силыч Порфирьев, состоял в связях по откупным делам, и что этот же начальник отделения обязался брать их из «заведений» по праздникам к себе.
Однако ж племянники не баловали меня визитами. Феогностушка еще заходил по временам; придет, брякнет саблею, скажет: "а меня, дяденька, вчера чуть в карцер не посадили" – и убежит. Но Коронат приходил не больше двух-трех раз в год, да и то с таким видом, как будто его задолго перед тем угнетала мысль: "И создал же господь бог родственников, которых нужно посещать!" Вообще это был молодой человек несообщительный и угрюмый; чем старше он становился, тем неуклюжее и неотесаннее делалась вся его фигура. Придет, бывало, сядет как-то особняком, закурит папиросу и молчит. Смотрит всегда исподлобья, иногда вдруг замурлычет или засмеется, словно хочет сказать что-то очень колкое, но ничего не выходит. К удивлению, я и с своей стороны чувствовал себя не совсем ловко в его присутствии. И угрюмое молчание, и отрывистые ответы, которые он давал на мои вопросы, – все явно показывало, что он тяготится присутствием в моем доме и что, будь он свободен, порог моей квартиры никогда не увидел бы ноги его. Сначала я думал, что он или неумен, или запуган, но впоследствии, по многим признакам, убедился, что отчужденность его обдуманная, сознательная. Очевидно, в голове этого юноши происходила какая-то своеобразная работа, но он считал ее настолько принадлежащею исключительно ему, что не имел ни малейшей охоты посвящать всякого встречного в ее тайны. А на меня он, по-видимому, именно смотрел как на «встречного», то есть как на человека, перед которым не стоит метать бисера, и если не говорил прямо, что насилует себя, поддерживая какие-то ненужные и для него непонятные родственные связи, то, во всяком случае, действовал так, что я не мог не понимать этого.
И вот в одно из воскресений (это было уже лет пять спустя после того, как он определился в заведение по «юридистической» части) Коронат пришел ко мне. На этот раз он явился еще загадочнее, нежели когда-либо. По обыкновению, отыскал дальний угол, сел и закурил папироску, но уже по тому, как дрожала его рука, зажигая спичку, я заключил, что он чем-то сильно взволнован. Некоторое время он молчал; но плечи его беспрестанно вздрагивали, и он то обращал ко мне свое лицо, как будто и решался и не решался что-то высказать, то опять начинал смотреть прямо, испытуя пространство. Наконец он вдруг выпалил:
– А я, дядя, в Медицинскую академию хочу!
– А школу как? побоку? – спросил я, несколько испуганный этим внезапным решением.
– Стало быть – побоку.
– Христос с тобой! что же за причина?
– Это было бы долго рассказывать, да притом и неинтересно для вас. Словом сказать – я решился.
Я был совсем озадачен. Меня всегда пугала та стремительность, с которою нынешние молодые люди принимают самые радикальные решения и приводят их в исполнение. Придет молодой человек (родственники у меня между ними есть), скажет: «Прощайте! я завтра за границу удираю… совсем!» Думаешь, что он шутку шутит, ан, смотришь, и действительно завтра его след простыл! Или скажет: «Прощайте! я на днях туда нырну, откуда одна дорога: в то место, где Макар телят не гонял!» Опять думаешь, что он пошутил, – не тут-то было! сказал, что нырну, и нырнул; а через несколько месяцев, слышу, вынырнул, и именно в том месте, где Макар телят не гонял. Словом, исполнил в точности: стремительно, быстро, без колебаний. Я сначала полагал, что это у них так делается: ни с того ни с сего, взял да и удрал или нырнул; но потом убедился, что в них это мало-помалу накапливается. Мы, старцы сороковых годов, видим, как они молчат (при нас они действительно молчат, словно им и говорить с нами не о чем), и посмеиваемся: вот, мол, шалопаи! чай, женский вопрос, с точки зрения Фонарного переулка, разрешают! А они совсем не о том: у них просто в это время накапливается. Накопится, назреет, и вдруг бац! – удеру, нырну, исчезну… И как скажет, так и сделает.
И все-таки повторяю: как ни обыденна в нынешнее время эта внезапность решений, она всегда меня пугает. И странно, и жутко. Он, молодой-то человек, давно уж порешил, что ему там лучше – благороднее! – а нам, старцам, все думается: "Ах, да ведь он там погибнет!" И в нас вдруг просыпается при этом вся сумма того теплого, почти страстного соболезнования к гибнущему, которым вообще отличается сердобольная и не позабывшая принципов гуманности половина поколения сороковых годов. Сколько раз я, на свою долю, принимался и уговаривать, и отклонять – и все напрасно.
– Послушайте, молодой человек! – говорил я, – что вам за охота гибнуть?
– Это было бы слишком долго объяснять, да для вас ведь оно и неинтересно.
– Но отчего же! Если б с вами говорил человек равнодушный или зложелательный, перед которым вам было бы опасно душу открыть…
– Извольте-с. Если вы уж так хотите, то души своей хотя я перед вами и не открою, а на вопрос отвечу другим вопросом: если б вам, с одной стороны, предложили жить в сытости и довольстве, но с условием, чтоб вы не выходили из дома терпимости, а с другой стороны, предложили бы жить в нужде и не иметь постоянного ночлега, но все-таки оставаться на воле, – что бы вы выбрали?
Вопрос странный, почти необыкновенный; но тем не менее, коль скоро он однажды стоит перед вами, то не ответить на него невозможно. Стараешься, разумеется, как-нибудь увильнуть, обратить дело в шутку, но ведь есть совопросники, с которыми даже шутить нельзя. "Отвечайте, сударь, прямо; не увертывайтесь, а прямо говорите: что бы вы выбрали, сытный ли дом терпимости или голодную свободу?" Ну и отвечаешь; отвечаешь, конечно, в таком смысле, чтобы самому себя лицом в грязь не ударить и аттестат себе хороший получить. Оно недурно, положим, в довольстве да в сытости пожить, да ведь дернула же нелегкая к хорошему-то житью дом терпимости пристегнуть. Дом терпимости! каково-с?!
– Стало быть, по-вашему, мы в доме терпимости живем? – попробуешь тоже ответить вопросом на вопрос.
– Стало быть-с.
– И следовательно, я, который…
– Следовательно-с.
И только. Ни отступления, ни раскаяния, ни даже самых общеупотребительных формул учтивости – ничего. Вот и старайся тут смягчать, да сглаживать, да компромиссы отыскивать! Что бы, например, стоило сказать: "Помилуйте! это я не об вас говорю!" или хоть так: "О присутствующих, дескать, не говорят и т. д.", – нет, так-таки и прет: "Стало быть-с!" Ничем, даже простою, ничего не стоющею вежливостью поступиться не хочет! Посмотришь-посмотришь на эту необузданность, да и скажешь себе: "Нет, лучше с этими господами не разговаривать! Подальше от них – да-с! Пускай они сами, как знают, карьеру свою делают, а мы, старцы, карьеру свою, уж сделали… да-с!"
А как бы покойно жить на свете, если б этой стремительности, этого самомнения не было! Шел бы всякий по своей части, один по кавалергардской, другой по юридической, третий по морской, а маменька Марья Петровна сидела бы в Березниках да умилялась бы, на деток глядючи! И сделался бы Коронатушка адвокатом, прослезился бы он в Мясниковском деле и уж наверно упал бы в обморок по делу о поджоге овсянниковской мельницы. И был бы он малый с деньгами, обзавелся бы домком, женился бы и вечером, возвратясь из суда, говорил бы: "А я сегодня, душенька, Языкова подкузьмил: он – в обморок, а я, не будь глуп, да выкликать начал!" И вдруг, вместо всего этого, – хочу в Медицинскую академию!
– Ты бы, однако ж, прежде обдумал свое решение, – обратился я к Коронату после минутного молчания.
– Отчего же вы полагаете, что я не обдумал его?
– Ты, конечно, знаешь, что мать предназначила тебя не в медики, а по юридической части…
– А ежели бы она меня по танцевальной части предназначила?
– Позволь, душа моя! Как ни остроумно твое сближение, но ты очень хорошо знаешь, что юридическая часть и танцевальная – две вещи разные. Твоя мать, желая видеть в тебе юриста, совсем не имела в виду давать пищи твоему остроумию. Ты отлично понимаешь это.
– Но я еще лучше понимаю, что если б она пожелала видеть во мне танцмейстера, то это было бы много полезнее. Я отплясывал бы, но, по крайней мере, вреда никому бы не делал. А впрочем, дело не в том:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95