На-тко! нашли кого обмануть! Да его и пунштом-то для того только поят, чтобы он не слишком уж лют был!
Сказавши это, Лукьяныч махнул рукой и ушел в свое логово готовиться к завтрашнему дню. Через полчаса вышел оттуда еще такой же ветхий старик и начал, вместе с Лукьянычем, запрягать в одноколку мерина.
Посылали в город за кизляркой и другими припасами для предстоящих "пунштов".
* * *
Но я не выдержал.
Ежедневные разъезды по одним и тем же местам, беспрерывные разговоры об одних и тех же предметах до того расшатали мои нервы, что мне почти всю ночь не спалось. Передо мной, в течение нескольких бессонных часов, прошли все подробности любостяжательной драмы, которой я был очевидцем и участником. Вспомнился благолепный Дерунов и его самодовольные предики насчет «бунтов», в которых так ясно выразилась наша столповая мораль; вспомнилась свита мелких торгашей-прасолов, которые в течение целого месяца, с утра до вечера, держали меня в осаде и которые хотя и не успели еще, подобно Дерунову, уловить вселенную, но уже имели наготове все нужные для этого уловления мрежи; вспомнилась и бесконечная канитель разговоров между Лукьянычем и бесчисленными претендентами на обладание разрозненными клочьями некогда великолепного чемезовского имения…
Эти разговоры в особенности раздражали меня. Все они велись в одной и той же форме, все одинаково не имели никакого содержания, кроме совершенно бессмысленной укоризны. На русском языке даже выработался особенный термин для характеристики подобных разговоров. Этот термин: "собачиться".
– А ты настоящую цену давай! – собачился, например, Лукьяныч.
– И то настоящую цену даем! – с своей стороны, отсобачивался прасол-покупщик.
– А ты дело говори!
– И то дело говорим!
– Слушай! сколько ты тут дров напилить хочешь?
– Сколько напилим – все наше будет.
– Опять товарник! Ты думаешь, сколько ты товарнику тут напилишь?
– Опять-таки, сколько ни напилим – все наше будет!
– Бога ты не боишься!
– Ты один, видно, боишься!
И так далее, до тех пор, пока запас «собаченья» не истощался на время. Тогда наступало затишье, в продолжение которого Лукьяныч пощипывал бородку, язвительно взглядывал на покупателя, а покупатель упорно смотрел в угол. Но обыкновенно Лукьяныч не выдерживал и, по прошествии нескольких минут, с судорожным движением хватался за счеты и начинал на них выкладывать какие-то фантастические суммы.
– Слушай! Боишься ли ты бога! – принимался он вновь за прежнюю канитель укоризн.
Вспомнился мне, наконец, и Заяц, за несколько часов перед тем с такою бесцеремонною торжественностью посвящавший меня в тайны искусства «показывания», которого я некогда был жертвою.
Теперь это искусство «показывания» уже не меня обездоливало, а, напротив того, мне предлагало свои услуги.
Ясно, что передо мной, в течение целого месяца, каждодневно производился тот самый акт «потрясения», который поселяет такой наивный ужас в сердцах наших столпов. Да, это было оно, это было «потрясение», и вот эти люди, которые так охотно бледнеют при произнесении самого невинного из заклейменных преданием "страшных слов", – эти люди, говорю я, по-видимому, даже и не подозревают, что рядом с ними, чуть ли не ими самими, каждый час, каждую минуту, производится самое действительное из всех потрясений, какое только может придумать человеческая злонамеренность!
И с какою наивною бессознательностью, с каким простодушным неведением производится этот акт "потрясения общественных основ". Это даже не акт, а почти простой обряд. Даже добряк Лукьяныч, которому, конечно, и на мысль никогда не приходило кого-нибудь ограбить, и тот является чуть не грабителем или, по крайней мере, попустителем и пособником грабежа. Не услаждался ли он всем существом своим фокусами «показывания», представленными Зайцем? Не послал ли он в город за кизляркой, в надежде, что Бородавкин, под влиянием «пунштов», ходчее пойдет в устроиваемую ему Зайцем ловушку?
И чем дольше я думал, тем больше и больше таяла моя недавняя решимость действовать с умом. И по мере того как она исчезала, на ее место, сначала робко, но потом все настойчивее и настойчивее, всплывала другая решимость: бросить! Бросить все и бежать!
Как-то вдруг для меня сделалось совсем ясно, что мне совсем не к лицу ни продавать, ни покупать, ни даже ликвидировать. Что мое место совсем не тут, не в мире продаж, войн, трактатов и союзов, а где-то в безвестном углу, из которого мне никто не препятствовал бы кричать вслед несущейся мимо меня жизни: возьми всё – и отстань!..
Утром, едва я успел забыться тревожным сном, как меня разбудил гром и звон, раздававшийся на дворе. Одевшись наскоро, я выбежал на крыльцо, и глазам моим представилась картина необычной для Чемезова суеты. Старики и старухи, мирно доживавшие свой век в подвальных этажах барского дома, все разом выползли на барский двор, сновали взад и вперед, от амбара к кладовой, от кладовой к погребу, гремели ключами, отпирали, запирали, что-то вынимали, несли. У конюшни стояла крытая ямская повозка; вблизи нее, на лужку, ходили три спутанные лошади и кормились, встряхивая бубенчиками. На вопрос мой, что случилось, мне отвечали, что приехал купец Бородавкин и вместе с Зайцем и Лукьянычем отправился осматривать дачу.
Я ждал довольно долго. Наконец, часа через три, осторожно, словно крадучись, вошел в мою комнату Заяц. Лицо его, в буквальном смысле слова, было усеяно каплями пота и выражало таинственность и озабоченность.
– Желают вас видеть, – доложил он шепотом.
Я чувствовал, что решительный час настал; но все еще колебался.
– Ваше высокоблагородие! позвольте вам доложить! – продолжал он таинственно, – они теперича в таком пункте состоят, что всего у них, значит, просить можно. Коли-ежели, к примеру, всю дачу продать пожелаете – они всю дачу купят; коли-ежели пустошь какую, или парки, или хоша бы и дом – они и на это согласны! Словом сказать, с их стороны на всё согласие будет полное!
И надо было видеть его изумление и даже почти негодование, когда я объявил ему, что в настоящую минуту ничего продавать не намерен!!
ПРЕВРАЩЕНИЕ
На днях иду по Невскому, мимо парикмахерской Дюбюра, смотрю и глазам не верю: по лестнице магазина сходит сам Осип Иванович Дерунов!
Нужно было в свое время очень запечатлеть в памяти лицо Осипа Иваныча, чтобы узнать его в том обличии, в каком он предстал передо мной в эту минуту. На плечах накинута соболья шуба редчайшей воды (в "своем месте" он носит желтую лисью шубу, а в дорогу так и волчьей не брезгает), на голове надет самого новейшего фасона цилиндр, из-под которого высыпались наружу серебряные кудри; борода расчесана, мягка, как пух, и разит духами; румянец на щеках даже приятнее прежнего; глаза блестят… Словом сказать, лет двадцать пять с плеч долой – никак не меньше.
И прежде случалось, что Дерунов по временам наезжал в Петербург по своим делам, но приезды эти всегда совершались более чем скромно. Останавливался он обыкновенно у кума своего, Ивана Иваныча Зачатиевского, сына к – ского пономаря, который служил в одном из департаментов столоначальником, досиделся до чина статского советника и с получением его воспользовался титулом управляющего столом. Если же у кума было нельзя приютиться (Зачатиевский был необыкновенно плодущ, и не всегда в его квартире имелся свободный угол), в таком случае Дерунов нанимал дешевенький нумер в гостинице «Рига» или у Ротина, и там все его издержки, сверх платы за нумер, ограничивались требованием самовара, потому что чай и сахар у него были свои, а вместо обеда он насыщался холодными закусками с сайкой, покупаемыми у лоточников. Франтить он не только не франтил, но даже, ступая на петербургскую почву, как бы с расчетом усугублял невзрачность своего костюма. Иногда, во время этих наездов, он удостоивал посещать и меня.
– Охота вам, Осип Иваныч, себя изнурять! – бывало, скажешь ему, – человек вы состоятельный, а другие говорят и богатый, могли бы в Петербурге шику задать, а вы вот в сибирке ходите да белужиной, вместо обеда, пробавляетесь!
– А ты слушай-ко, друг, что я тебе скажу! – благосклонно объяснял он мне в ответ, – ты говоришь, я человек состоятельный, а знаешь ли ты, как я капитал-то свой приобрел! все постепенно, друг, все пятачками да гривенничками! Кабы платье-то у меня хорошее было, мне бы в карете ездить надо, а за нее поди пять рублей в день отдать мало! А теперь я от Ивана Иваныча (Зачатиевского, из Измайловского полка) выйду – платье-то у меня таковское: и забрызгает – терпит! Вот я иду-иду на биржу, да и даю извозчику сначала двугривенничек, а потом, у Вознесенья, и пятиалтынничек. Времени передо мной достаточно, на пожар спешить нечего. Не возьмет извозчик пятиалтынничка – я и до адмиралтейства, заместо прогулки, дойду, а оттоль уж за гривенничек и сяду до биржи. Ан сочти-ка ты, сколько гривенников-то за день в кармане останется – ведь шутя-шутя полтора-два рубля в сутки набежит!
– А вам очень эти полтора-два рубля дороги?
– Мне все дорого, потому на полу и гривенника не поднимешь. Опять и то скажу: я ведь всякою операцией орудую, и сало покупаю, и масло постное, всякий, значит, товар. Во всё пальцем колупнуть должен, а иное и на язык испробовать. Кабы теперича я в хорошем платье да в перчатках ходил, как бы к товару-то я приступился? Ведь около него хорошее-то платье изгадишь, а оно поди денег стоит. Вот и стал бы я, вместо того, чтобы сам до всего доходить, прикащика за себя посылать, а прикащику-то плати, да он же тебя за твои деньги продаст! А теперь – святое дело! Нужды нет, что по пятачкам да по гривенничкам сбираем: курочка и по зернышку клюет, да сыта бывает!
– Ну, вы-то чай, не всё по зернышку клюете? Как сало-то на язык попробуете – в кармане, смотри, и изрядный куш очутится!
– Бывают и куши – и от кушей не отказываемся. Да ведь и тут опять: отчего эти самые куши до нас доходят? Всё через нашу же экономию да осмотрительность! Лучше скажу тебе: даже немец здешний такое мнение об нас, русских, имеет, что в худом-то платье человеку больше верят, нежели который человек к нему в карете да на рысаках к крыльцу подъедет. Теперича хоть бы я: миткалевая фабрика у меня есть, хлопок нужен; как приду я к немцу в своем природном, русском виде, мне и поклониться ему не стыдно! Да и он тоже, глядя на мою одёжу, соображает: "Этот человек, говорит, основательный!" Глядишь – ан мне и уступочка за мою основательность. Нет, сударь, видно, нам, русским, еще предел не вышел в хорошем-то платье ходить!
И вот этот самый человек, возведший хождение в худом платье чуть не в теорию, является передо мной совершенным франтом. Из-за распахнувшейся на мгновение шубы я заметил отлично сшитый сюртук и ослепительной белизны рубашку с крупными брильянтовыми запонками; на руках перчатки a double couture,[24] на шее – узенький черный col…[25] Только сапоги навыпуск обличают русского человека, да и то, быть может, он сохранил их потому, что видел такие же у какого-нибудь знакомого кирасира.
– Осип Иваныч – вы? – спросил я нерешительно.
– Самолично-с.
Он высунул из-под шубы два пальца, один из которых я слегка и потянул к себе, сказав:
– Вот вы и в перчатках! а помните, недавно еще вы говорили, что вам непременно голый палец нужен, чтоб сало ловчее было колупать и на язык пробовать?
– Было… и это! – ответил он, несколько сконфузясь, – а что только два пальца вам подал, так этому есть причина: шубу поддерживаю.
– Нет, в самом деле! Не шутя, ведь узнать вас нельзя, Осип Иваныч! Похорошели! помолодели! Просто двадцать пять лет с костей долой! Надолго ли в Петербург?
– Думаю недельки две еще побыть.
– А помнится, вы не очень-то Петербург долюбливали? По делам?
– По делам… ну, и проветриться тоже… Сидишь-сидишь, этта, в захолустье – захочется и на свет божий взглянуть!
– И прекрасно. Теперь, стало быть, вам остается только «штучку» какую-нибудь подцепить – и дело в шляпе! А может быть, вы уж и подцепили?
– Есть их, "штучек"-то… довольно здесь! Я, впрочем, не столько для них, сколько для того, что уж оченно генерал приехать просил.
– Какой генерал?
– Да вот, что летось к нам в К. приезжал… сказывал вот, помнится! Насчет облигациев…
– Стало быть, об концессии хлопотать приехали?
– Парень-то уж больно хорош. Говорит: "Можно сразу капитал на капитал нажить". Ну, а мне что ж! Состояние у меня достаточное; думаю, не все же по гривенникам сколачивать, и мы попробуем, как люди разом большие куши гребут. А сверх того, кстати уж и Марья Потапьевна проветриться пожелала.
– Какая Марья Потапьевна?
– Уж и забыли? Яшенькина, сына моего, супруга…
Мне показалось, что, говоря это, он как-то посмотрел совсем уже вкось.
– Не видал я ее, Осип Иваныч, не привелось в ту пору.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95
Сказавши это, Лукьяныч махнул рукой и ушел в свое логово готовиться к завтрашнему дню. Через полчаса вышел оттуда еще такой же ветхий старик и начал, вместе с Лукьянычем, запрягать в одноколку мерина.
Посылали в город за кизляркой и другими припасами для предстоящих "пунштов".
* * *
Но я не выдержал.
Ежедневные разъезды по одним и тем же местам, беспрерывные разговоры об одних и тех же предметах до того расшатали мои нервы, что мне почти всю ночь не спалось. Передо мной, в течение нескольких бессонных часов, прошли все подробности любостяжательной драмы, которой я был очевидцем и участником. Вспомнился благолепный Дерунов и его самодовольные предики насчет «бунтов», в которых так ясно выразилась наша столповая мораль; вспомнилась свита мелких торгашей-прасолов, которые в течение целого месяца, с утра до вечера, держали меня в осаде и которые хотя и не успели еще, подобно Дерунову, уловить вселенную, но уже имели наготове все нужные для этого уловления мрежи; вспомнилась и бесконечная канитель разговоров между Лукьянычем и бесчисленными претендентами на обладание разрозненными клочьями некогда великолепного чемезовского имения…
Эти разговоры в особенности раздражали меня. Все они велись в одной и той же форме, все одинаково не имели никакого содержания, кроме совершенно бессмысленной укоризны. На русском языке даже выработался особенный термин для характеристики подобных разговоров. Этот термин: "собачиться".
– А ты настоящую цену давай! – собачился, например, Лукьяныч.
– И то настоящую цену даем! – с своей стороны, отсобачивался прасол-покупщик.
– А ты дело говори!
– И то дело говорим!
– Слушай! сколько ты тут дров напилить хочешь?
– Сколько напилим – все наше будет.
– Опять товарник! Ты думаешь, сколько ты товарнику тут напилишь?
– Опять-таки, сколько ни напилим – все наше будет!
– Бога ты не боишься!
– Ты один, видно, боишься!
И так далее, до тех пор, пока запас «собаченья» не истощался на время. Тогда наступало затишье, в продолжение которого Лукьяныч пощипывал бородку, язвительно взглядывал на покупателя, а покупатель упорно смотрел в угол. Но обыкновенно Лукьяныч не выдерживал и, по прошествии нескольких минут, с судорожным движением хватался за счеты и начинал на них выкладывать какие-то фантастические суммы.
– Слушай! Боишься ли ты бога! – принимался он вновь за прежнюю канитель укоризн.
Вспомнился мне, наконец, и Заяц, за несколько часов перед тем с такою бесцеремонною торжественностью посвящавший меня в тайны искусства «показывания», которого я некогда был жертвою.
Теперь это искусство «показывания» уже не меня обездоливало, а, напротив того, мне предлагало свои услуги.
Ясно, что передо мной, в течение целого месяца, каждодневно производился тот самый акт «потрясения», который поселяет такой наивный ужас в сердцах наших столпов. Да, это было оно, это было «потрясение», и вот эти люди, которые так охотно бледнеют при произнесении самого невинного из заклейменных преданием "страшных слов", – эти люди, говорю я, по-видимому, даже и не подозревают, что рядом с ними, чуть ли не ими самими, каждый час, каждую минуту, производится самое действительное из всех потрясений, какое только может придумать человеческая злонамеренность!
И с какою наивною бессознательностью, с каким простодушным неведением производится этот акт "потрясения общественных основ". Это даже не акт, а почти простой обряд. Даже добряк Лукьяныч, которому, конечно, и на мысль никогда не приходило кого-нибудь ограбить, и тот является чуть не грабителем или, по крайней мере, попустителем и пособником грабежа. Не услаждался ли он всем существом своим фокусами «показывания», представленными Зайцем? Не послал ли он в город за кизляркой, в надежде, что Бородавкин, под влиянием «пунштов», ходчее пойдет в устроиваемую ему Зайцем ловушку?
И чем дольше я думал, тем больше и больше таяла моя недавняя решимость действовать с умом. И по мере того как она исчезала, на ее место, сначала робко, но потом все настойчивее и настойчивее, всплывала другая решимость: бросить! Бросить все и бежать!
Как-то вдруг для меня сделалось совсем ясно, что мне совсем не к лицу ни продавать, ни покупать, ни даже ликвидировать. Что мое место совсем не тут, не в мире продаж, войн, трактатов и союзов, а где-то в безвестном углу, из которого мне никто не препятствовал бы кричать вслед несущейся мимо меня жизни: возьми всё – и отстань!..
Утром, едва я успел забыться тревожным сном, как меня разбудил гром и звон, раздававшийся на дворе. Одевшись наскоро, я выбежал на крыльцо, и глазам моим представилась картина необычной для Чемезова суеты. Старики и старухи, мирно доживавшие свой век в подвальных этажах барского дома, все разом выползли на барский двор, сновали взад и вперед, от амбара к кладовой, от кладовой к погребу, гремели ключами, отпирали, запирали, что-то вынимали, несли. У конюшни стояла крытая ямская повозка; вблизи нее, на лужку, ходили три спутанные лошади и кормились, встряхивая бубенчиками. На вопрос мой, что случилось, мне отвечали, что приехал купец Бородавкин и вместе с Зайцем и Лукьянычем отправился осматривать дачу.
Я ждал довольно долго. Наконец, часа через три, осторожно, словно крадучись, вошел в мою комнату Заяц. Лицо его, в буквальном смысле слова, было усеяно каплями пота и выражало таинственность и озабоченность.
– Желают вас видеть, – доложил он шепотом.
Я чувствовал, что решительный час настал; но все еще колебался.
– Ваше высокоблагородие! позвольте вам доложить! – продолжал он таинственно, – они теперича в таком пункте состоят, что всего у них, значит, просить можно. Коли-ежели, к примеру, всю дачу продать пожелаете – они всю дачу купят; коли-ежели пустошь какую, или парки, или хоша бы и дом – они и на это согласны! Словом сказать, с их стороны на всё согласие будет полное!
И надо было видеть его изумление и даже почти негодование, когда я объявил ему, что в настоящую минуту ничего продавать не намерен!!
ПРЕВРАЩЕНИЕ
На днях иду по Невскому, мимо парикмахерской Дюбюра, смотрю и глазам не верю: по лестнице магазина сходит сам Осип Иванович Дерунов!
Нужно было в свое время очень запечатлеть в памяти лицо Осипа Иваныча, чтобы узнать его в том обличии, в каком он предстал передо мной в эту минуту. На плечах накинута соболья шуба редчайшей воды (в "своем месте" он носит желтую лисью шубу, а в дорогу так и волчьей не брезгает), на голове надет самого новейшего фасона цилиндр, из-под которого высыпались наружу серебряные кудри; борода расчесана, мягка, как пух, и разит духами; румянец на щеках даже приятнее прежнего; глаза блестят… Словом сказать, лет двадцать пять с плеч долой – никак не меньше.
И прежде случалось, что Дерунов по временам наезжал в Петербург по своим делам, но приезды эти всегда совершались более чем скромно. Останавливался он обыкновенно у кума своего, Ивана Иваныча Зачатиевского, сына к – ского пономаря, который служил в одном из департаментов столоначальником, досиделся до чина статского советника и с получением его воспользовался титулом управляющего столом. Если же у кума было нельзя приютиться (Зачатиевский был необыкновенно плодущ, и не всегда в его квартире имелся свободный угол), в таком случае Дерунов нанимал дешевенький нумер в гостинице «Рига» или у Ротина, и там все его издержки, сверх платы за нумер, ограничивались требованием самовара, потому что чай и сахар у него были свои, а вместо обеда он насыщался холодными закусками с сайкой, покупаемыми у лоточников. Франтить он не только не франтил, но даже, ступая на петербургскую почву, как бы с расчетом усугублял невзрачность своего костюма. Иногда, во время этих наездов, он удостоивал посещать и меня.
– Охота вам, Осип Иваныч, себя изнурять! – бывало, скажешь ему, – человек вы состоятельный, а другие говорят и богатый, могли бы в Петербурге шику задать, а вы вот в сибирке ходите да белужиной, вместо обеда, пробавляетесь!
– А ты слушай-ко, друг, что я тебе скажу! – благосклонно объяснял он мне в ответ, – ты говоришь, я человек состоятельный, а знаешь ли ты, как я капитал-то свой приобрел! все постепенно, друг, все пятачками да гривенничками! Кабы платье-то у меня хорошее было, мне бы в карете ездить надо, а за нее поди пять рублей в день отдать мало! А теперь я от Ивана Иваныча (Зачатиевского, из Измайловского полка) выйду – платье-то у меня таковское: и забрызгает – терпит! Вот я иду-иду на биржу, да и даю извозчику сначала двугривенничек, а потом, у Вознесенья, и пятиалтынничек. Времени передо мной достаточно, на пожар спешить нечего. Не возьмет извозчик пятиалтынничка – я и до адмиралтейства, заместо прогулки, дойду, а оттоль уж за гривенничек и сяду до биржи. Ан сочти-ка ты, сколько гривенников-то за день в кармане останется – ведь шутя-шутя полтора-два рубля в сутки набежит!
– А вам очень эти полтора-два рубля дороги?
– Мне все дорого, потому на полу и гривенника не поднимешь. Опять и то скажу: я ведь всякою операцией орудую, и сало покупаю, и масло постное, всякий, значит, товар. Во всё пальцем колупнуть должен, а иное и на язык испробовать. Кабы теперича я в хорошем платье да в перчатках ходил, как бы к товару-то я приступился? Ведь около него хорошее-то платье изгадишь, а оно поди денег стоит. Вот и стал бы я, вместо того, чтобы сам до всего доходить, прикащика за себя посылать, а прикащику-то плати, да он же тебя за твои деньги продаст! А теперь – святое дело! Нужды нет, что по пятачкам да по гривенничкам сбираем: курочка и по зернышку клюет, да сыта бывает!
– Ну, вы-то чай, не всё по зернышку клюете? Как сало-то на язык попробуете – в кармане, смотри, и изрядный куш очутится!
– Бывают и куши – и от кушей не отказываемся. Да ведь и тут опять: отчего эти самые куши до нас доходят? Всё через нашу же экономию да осмотрительность! Лучше скажу тебе: даже немец здешний такое мнение об нас, русских, имеет, что в худом-то платье человеку больше верят, нежели который человек к нему в карете да на рысаках к крыльцу подъедет. Теперича хоть бы я: миткалевая фабрика у меня есть, хлопок нужен; как приду я к немцу в своем природном, русском виде, мне и поклониться ему не стыдно! Да и он тоже, глядя на мою одёжу, соображает: "Этот человек, говорит, основательный!" Глядишь – ан мне и уступочка за мою основательность. Нет, сударь, видно, нам, русским, еще предел не вышел в хорошем-то платье ходить!
И вот этот самый человек, возведший хождение в худом платье чуть не в теорию, является передо мной совершенным франтом. Из-за распахнувшейся на мгновение шубы я заметил отлично сшитый сюртук и ослепительной белизны рубашку с крупными брильянтовыми запонками; на руках перчатки a double couture,[24] на шее – узенький черный col…[25] Только сапоги навыпуск обличают русского человека, да и то, быть может, он сохранил их потому, что видел такие же у какого-нибудь знакомого кирасира.
– Осип Иваныч – вы? – спросил я нерешительно.
– Самолично-с.
Он высунул из-под шубы два пальца, один из которых я слегка и потянул к себе, сказав:
– Вот вы и в перчатках! а помните, недавно еще вы говорили, что вам непременно голый палец нужен, чтоб сало ловчее было колупать и на язык пробовать?
– Было… и это! – ответил он, несколько сконфузясь, – а что только два пальца вам подал, так этому есть причина: шубу поддерживаю.
– Нет, в самом деле! Не шутя, ведь узнать вас нельзя, Осип Иваныч! Похорошели! помолодели! Просто двадцать пять лет с костей долой! Надолго ли в Петербург?
– Думаю недельки две еще побыть.
– А помнится, вы не очень-то Петербург долюбливали? По делам?
– По делам… ну, и проветриться тоже… Сидишь-сидишь, этта, в захолустье – захочется и на свет божий взглянуть!
– И прекрасно. Теперь, стало быть, вам остается только «штучку» какую-нибудь подцепить – и дело в шляпе! А может быть, вы уж и подцепили?
– Есть их, "штучек"-то… довольно здесь! Я, впрочем, не столько для них, сколько для того, что уж оченно генерал приехать просил.
– Какой генерал?
– Да вот, что летось к нам в К. приезжал… сказывал вот, помнится! Насчет облигациев…
– Стало быть, об концессии хлопотать приехали?
– Парень-то уж больно хорош. Говорит: "Можно сразу капитал на капитал нажить". Ну, а мне что ж! Состояние у меня достаточное; думаю, не все же по гривенникам сколачивать, и мы попробуем, как люди разом большие куши гребут. А сверх того, кстати уж и Марья Потапьевна проветриться пожелала.
– Какая Марья Потапьевна?
– Уж и забыли? Яшенькина, сына моего, супруга…
Мне показалось, что, говоря это, он как-то посмотрел совсем уже вкось.
– Не видал я ее, Осип Иваныч, не привелось в ту пору.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95