А красавица она у вас, сказывают. Так, значит, вы не одни? Это отлично. Получите концессию, а потом, может быть, и совсем в Петербурге оснуетесь. А впрочем, что ж я! Переливаю из пустого в порожнее и не спрошу, как у вас в К., все ли здоровы? Анна Ивановна? Николай Осипыч?
– Что им делается! Цветут красотой – и шабаш. Я нынче со всеми в миру живу, даже с Яшенькой поладил. Да и он за ум взялся: сколь прежде строптив был, столь нонче покорен. И так это родительскому сердцу приятно…
– Еще бы! какой он, однако ж, чудак у вас! Марью Потапьевну в Петербург отпустил, а сам в захолустье остался!
– Ведь не одну он ее отпустил, а с родителем. Да ему-то, признаться, в хорошую-то компанию и войти покуда нельзя.
– Что так?
– Да все то же. Вино мы с ним очень достаточно любим. Да не зайдете ли к нам, сударь: я здесь, в Европейской гостинице, поблизности, живу. Марью Потапьевну увидите; она же который день ко мне пристает: покажь да покажь ей господина Тургенева. А он, слышь, за границей. Ну, да ведь и вы писатель – все одно, значит. Э-эх! загоняла меня совсем молодая сношенька! Вот к французу послала, прическу новомодную сделать велела, а сама с «калегвардами» разговаривать осталась.
– Вот как!
– Да, сударь, всякому люду к нам теперь ходит множество. Ко мне – отцы, народ деловой, а к Марье Потапьевне – сынки наведываются. Да ведь и то сказать: с молодыми-то молодой поваднее, нечем со стариками. Смеху у них там… ну, а иной и глаза таращит – бабенке-то и лестно, будто как по ней калегвардское сердце сохнет! Народ военный, свежий, саблями побрякивает – а время-то, между тем, идет да идет. Бывают и штатские, да всё такие же румяные да пшеничные – заодно я их всех «калегвардами» прозвал.
– Что ж, чай, любезности напевают Марье Потапьевне?
– Не без того. Ведь у вас, в Питере, насчет женского-то полу утеснительно; офицерства да чиновничества пропасть заведено, а провизии про них не припасено. Следственно, они и гогочут, эти самые «калегварды». Так идем, что ли, к нам?
Я согласился.
Дерунов занимал в гостинице отлично меблированный апартамент, комнат в пять. Прямо из передней – столовая (здесь в настоящую минуту был накрыт стол, уставленный разнообразнейшими закусками и целою батареей водок и вин), из столовой налево – кабинет и спальня Осипа Иваныча, направо – гостиная и будуар Марьи Потапьевны. В гостиной раздавались голоса и смех. Когда мы вошли (было около двух часов утра), то глазам нашим представилась следующая картина: Марья Потапьевна, в прелестнейшем дезабилье из какой-то неслыханно дорогой материи, лежала с ножками на кушетке и играла кистями своего пеньюара; кругом на стульях сидело четверо военных и один штатский. Военные принадлежали к разным родам оружия, но все были одинаково румяны и белы и все одинаково глядели крепышами; даже штатский был так бел и румян, что сразу его нельзя было признать за штатского.
– А я тебе, Машенька, писателя привел! шутя на улице нашел! – балагурил Осип Иваныч, рекомендуя меня Марье Потапьевне.
Марья Потапьевна поспешно сошла с кушетки и как-то оторопела, словно институтка, перед которой вырос из земли учитель и требует ее к ответу в ту самую минуту, когда она всеми силами души призывала к себе «калегварда». Очень возможно, что она думала, что перед нею стоит сам Тургенев, но я, разумеется, поспешил ее успокоить, назвав себя. И увы! я с горестью должен сознаться, что фамилия моя ровно ничего не сказала ей, кроме того, что я к – ский помещик и как-то летом был у Осипа Иваныча с предложением каких-то земельных обрезков.
Впрочем, она очень предупредительно подала руку и даже на мгновение задумалась, словно стараясь что-то припомнить.
– Ах, да! ведь вы по смешной части! – наконец вспомнила она.
– Горестей не имею – от этого, – ответил я, и, не знаю отчего, мне вдруг сделалось так весело, точно я целый век был знаком с этою милою особою. "Сколько тут хохоту должно быть, в этой маленькой гостиной, и сколько вранья!" – думалось мне при взгляде на этих краснощеких крупитчатых «калегвардов», из которых каждый, кажется, так и готов был ежеминутно прыснуть со смеху.
– Садитесь – гости будете! – пригласила меня Марья Потапьевна, принимая прежнее положение на кушетке.
Я сел и тут только всмотрелся в нее. Действительно, это была женщина, в материальном смысле, очень привлекательная. Рослая, ширококостая, высокогрудая, с румяным, несколько более чем нужно круглым лицом, с большими серыми навыкате глазами, с роскошною темно-русою косой, с алыми пухлыми губами, осененными чуть заметно темным пушком, она представляла собой совершенный тип великорусской красавицы в самом завидном значении этого слова. Мне досадно было смотреть на роскошный ее пеньюар и на ту нелепую позу, в которой она раскинулась на кушетке, считая ее, вероятно, за nec plus ultra[26] аристократичности; мне показалось даже, что все эти «калегварды», в других случаях придающие блеск обстановке, здесь только портят. Хотелось бы видеть ее в штофном малиновом сарафане, в кисейной рубашке, среди хоровода. Одна рука уперлась в бок, другая полукругом застыла в воздухе, голова склонена набок, роскошные плечи чуть вздрагивают, ноги каблучками притопывают, и вот она, словно павушка-лебедушка, истово плывет по хороводу, а парни так и стонут кругом, не «калегварды», а настоящие русские парни, в синих распашных сибирках, в красных александрийских рубашках, в сапогах навыпуск, в поярковых шляпах, утыканных кругом разноцветными перьями…
Как по морю по Хвалынскому
Выплывала лебедь белая —
раздается в моих ушах…
Ну, скажите на милость, зачем тут «калегварды»? что они могут тут поделать, несмотря на всю свою крупитчатость? Вот кабы Дерунову, Осипу Иванычу, годов сорок с плеч долой – это точно! Можно было бы залюбоваться на такую парочку!
– Ну-с, господа «калегварды», о чем лясы точите? – между тем фамильярно обратился к присутствующим Дерунов.
– Да вот, Осип Иваныч, хотим вам на Марью Потапьевну пожаловаться! никакого хорошего разговору не допускает! сразу так оборвет – хоть на Кавказ переводись, – ответил один юный корнет, с самым легким признаком усов, совсем-совсем херувим.
– Стало быть, перепустили маленько. А вы, господа, не всё зараз. Посрамословьте малость, да и на завтра что-нибудь оставьте! Дней-то ведь впереди много у бога!
– Да мы и то крошечку… об Шнейдерше чуть-чуть вспомнили!
– Знаю я вашу «крошечку». Взглянуть на вас – уж так-то вы молоды, так-то молоды! Одень любого в сарафан – от девки не отличишь! А как начнете говорить – кажется, и габвахта ваша, и та от ваших слов со стыда сгореть должна!
Общий смех.
– Вот я и привел нарочно писателя: авось, мол, он вас остепенит. Я уж Иван Иваныча (Зачатиевского) к ним не однажды в компанию припускал – для степенности, значит, – а они, не будь просты, возьмут да и откомандируют его в кондитерскую за конфектами!
Сказав это, Осип Иваныч тоже взял стул, придвинул его к кружку и сел верхом.
– Ну, что же притихли! – прикрикнул он, – без меня небось словно мельница без мелева, а пришел – языки прикусили! Сказывайте, об чем без меня срамословили?
– Да что при вас… без вас свободнее! – отозвался кто-то, и все вдруг смолкло.
Действительно, с нашим приходом болтовня словно оборвалась; «калегварды» переглядывались, обдергивались и гремели оружием; штатский «калегвард» несколько раз обеими руками брался за тулью шляпы и шевелил губами, порываясь что-то сказать, но ничего не выходило; Марья Потапьевна тоже молчала; да, вероятно, она и вообще не была разговорчива, а более отличалась по части мления.
– Ну, батюшка, это вы страху на них нагнали! – обратился ко мне Дерунов, – думают, вот в смешном виде представит! Ах, господа, господа! а еще под хивинца хотите идти! А я, Машенька, по приказанию вашему, к французу ходил. Обнатурил меня в лучшем виде и бороду духами напрыскал!
Марья Потапьевна лениво вскинула глазами на Осипа Иваныча; из рядов «калегвардов» послышалось несколько панегирических восклицаний.
– Скажите хоть вы что-нибудь! – вдруг обратилась ко мне Марья Потапьевна.
Обращение это застало меня совершенно впрасплох. Вообще я робок с дамами; в одной комнате быть с ними – могу, но разговаривать опасаюсь. Все кажется, что вот-вот она спросит что-нибудь такое совсем неожиданное, на что я ни под каким видом ответить не смогу. Вот «калегвард» – тот ответит; тот, напротив, при мужчине совестится, а дама никогда не застанет его врасплох. И будут они вместе разговаривать долго и без умолку, будут смеяться и – кто знает – будут, может быть, и понимать друг друга!
– Вы ко мне?.. Но ведь я… право, со мной не случалось ничего такого… – бормотал я сконфуженно…
И в то время мне думалось: а ну, как она скажет: "какой вы, однако ж, невежа!" Литератор, в некотором роде служитель слова – и ничего не умеет рассказать! вероятно ли это?
К счастию, меня озарила внезапная мысль. Я вспомнил, что когда-то в детстве я читал рассказ под названием: "Происшествие в Абруццских горах"; сверх того, я вспомнил еще, что когда наши русские Александры Дюма-фисы желают очаровывать дам (дамы – их специальность), то всегда рассказывают им это самое "Происшествие в Абруццских горах", и всегда выходит прекрасно.
"А что, не пройтись ли и мне насчет "Происшествия в Абруццских горах"? – пришло мне на ум. – Правда, я там никогда не бывал, но ведь и они тоже, наверное, не бывали… Следственно…"
Я наскоро припомнил басню рассказа, читанного мною в детстве, и в то же время озаботился позаимствоваться некоторыми подробностями из оперы «Фра-Диаволо», для соблюдения couleur locale.[27]
– Позвольте! – воскликнул я, не откладывая дела в долгий ящик, – есть у меня одна вещица: "Происшествие в Абруццских горах"… Происшествие это случилось со мной лично, и если угодно, я охотно расскажу вам его.
Предложение мое встретило радушный прием. Марья Потапьевна томно улыбнулась и даже, оставив горизонтальное положение на кушетке, повернулась в мою сторону; «калегварды» переглянулись друг с другом, как бы говоря: nous allons rire.[28]
– Итак, – начал я, – я обещал вам, милая Марья Потапьевна, рассказать случай из моей собственной жизни, случай, который в свое время произвел на меня громадное впечатление. Вот он:
ПРОИСШЕСТВИЕ В АБРУЦЦСКИХ ГОРАХ
(Посвящается русским беллетристам, очаровывающим русских дам рассказами из собственной жизни)
В 1848 году путешествовали мы с известным адвокатом Евгением Легкомысленным (для чего я привлек к моему рассказу адвоката Легкомысленного – этого я и теперь объяснить себе не могу; ежели для правдоподобия, то ведь в 1848 году и адвокатов, в нынешнем значении этого слова, не существовало!!) по Италии, и, как сейчас помню, жили мы в Неаполе, волочились за миловидными неаполитанками, ели frutti di mare[29] и пили una fiasca di vino.[30] Вот только однажды говорит мне Легкомысленный:
– А не съездить ли нам в Абруццские горы?
– С какой стати в Абруццские горы загорелось? – спрашиваю я.
– А там, говорит, разбойники!
Взглянул я, знаете, на Легкомысленного, а он так и горит храбростью. Сначала меня это озадачило: "Ведь разбойники-то, думаю, убить могут!" – однако вижу, что товарищ мой кипятится, ну, и я как будто почувствовал угрызение совести.
– Идет, – говорю, – едем!
Ну-с, только едем мы с Легкомысленным, а в Неаполе между тем нас предупредили, что разбойники всего чаще появляются под видом мирных пастухов, а потом уже оказываются разбойниками. Хорошо. Взяли мы с собой запас frutti di mare и una fiasca di vino, едем в коляске и калякаем.
– А знаешь ли, – говорит Легкомысленный, – я понимаю поступок гимназиста Полозова!
– Что ж тут понимать-то?
– Нет, как хочешь, а нанять тройку и без всякой причины убить ямщика – тут есть своего рода дикая поэзия! я за себя не ручаюсь… может быть, и я сделал бы то же самое!
– Наплевать мне на твою поэзию, а ты бы вот об чем подумал: Абруццские горы близко, страшные-то разговоры оставить бы надо!
– Помилуй! – говорит. – Да я затем и веду страшные разговоры, чтоб падший дух в себе подкрепить! Но знаешь, что иногда приходит мне на мысль? – прибавил он печально, – что в этих горах, в виду этой суровой природы, мне суждено испустить многомятежный мой дух!
Ладно. Между этими разговорами приезжаем на станцию. "Тут, – говорят нам, – коляску оставить нужно, а придется вам ехать на ослах!" Что ж, на ослах так на ослах! – сели, поехали.
Отъехали мы верст десять – и вдруг гроза. Ветер; снег откуда-то взялся; небо черное, воздух черный и молнии, совсем не такие, как у нас, а толстые-претолстые. Мы к проводникам: "Долго ли, мол, этак будет?" – не понимают. А сами между тем по-своему что-то лопочут да посвистывают.
– Молись! – кричит мне Легкомысленный.
И вдруг, при этом его слове, показался в стороне огонек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95
– Что им делается! Цветут красотой – и шабаш. Я нынче со всеми в миру живу, даже с Яшенькой поладил. Да и он за ум взялся: сколь прежде строптив был, столь нонче покорен. И так это родительскому сердцу приятно…
– Еще бы! какой он, однако ж, чудак у вас! Марью Потапьевну в Петербург отпустил, а сам в захолустье остался!
– Ведь не одну он ее отпустил, а с родителем. Да ему-то, признаться, в хорошую-то компанию и войти покуда нельзя.
– Что так?
– Да все то же. Вино мы с ним очень достаточно любим. Да не зайдете ли к нам, сударь: я здесь, в Европейской гостинице, поблизности, живу. Марью Потапьевну увидите; она же который день ко мне пристает: покажь да покажь ей господина Тургенева. А он, слышь, за границей. Ну, да ведь и вы писатель – все одно, значит. Э-эх! загоняла меня совсем молодая сношенька! Вот к французу послала, прическу новомодную сделать велела, а сама с «калегвардами» разговаривать осталась.
– Вот как!
– Да, сударь, всякому люду к нам теперь ходит множество. Ко мне – отцы, народ деловой, а к Марье Потапьевне – сынки наведываются. Да ведь и то сказать: с молодыми-то молодой поваднее, нечем со стариками. Смеху у них там… ну, а иной и глаза таращит – бабенке-то и лестно, будто как по ней калегвардское сердце сохнет! Народ военный, свежий, саблями побрякивает – а время-то, между тем, идет да идет. Бывают и штатские, да всё такие же румяные да пшеничные – заодно я их всех «калегвардами» прозвал.
– Что ж, чай, любезности напевают Марье Потапьевне?
– Не без того. Ведь у вас, в Питере, насчет женского-то полу утеснительно; офицерства да чиновничества пропасть заведено, а провизии про них не припасено. Следственно, они и гогочут, эти самые «калегварды». Так идем, что ли, к нам?
Я согласился.
Дерунов занимал в гостинице отлично меблированный апартамент, комнат в пять. Прямо из передней – столовая (здесь в настоящую минуту был накрыт стол, уставленный разнообразнейшими закусками и целою батареей водок и вин), из столовой налево – кабинет и спальня Осипа Иваныча, направо – гостиная и будуар Марьи Потапьевны. В гостиной раздавались голоса и смех. Когда мы вошли (было около двух часов утра), то глазам нашим представилась следующая картина: Марья Потапьевна, в прелестнейшем дезабилье из какой-то неслыханно дорогой материи, лежала с ножками на кушетке и играла кистями своего пеньюара; кругом на стульях сидело четверо военных и один штатский. Военные принадлежали к разным родам оружия, но все были одинаково румяны и белы и все одинаково глядели крепышами; даже штатский был так бел и румян, что сразу его нельзя было признать за штатского.
– А я тебе, Машенька, писателя привел! шутя на улице нашел! – балагурил Осип Иваныч, рекомендуя меня Марье Потапьевне.
Марья Потапьевна поспешно сошла с кушетки и как-то оторопела, словно институтка, перед которой вырос из земли учитель и требует ее к ответу в ту самую минуту, когда она всеми силами души призывала к себе «калегварда». Очень возможно, что она думала, что перед нею стоит сам Тургенев, но я, разумеется, поспешил ее успокоить, назвав себя. И увы! я с горестью должен сознаться, что фамилия моя ровно ничего не сказала ей, кроме того, что я к – ский помещик и как-то летом был у Осипа Иваныча с предложением каких-то земельных обрезков.
Впрочем, она очень предупредительно подала руку и даже на мгновение задумалась, словно стараясь что-то припомнить.
– Ах, да! ведь вы по смешной части! – наконец вспомнила она.
– Горестей не имею – от этого, – ответил я, и, не знаю отчего, мне вдруг сделалось так весело, точно я целый век был знаком с этою милою особою. "Сколько тут хохоту должно быть, в этой маленькой гостиной, и сколько вранья!" – думалось мне при взгляде на этих краснощеких крупитчатых «калегвардов», из которых каждый, кажется, так и готов был ежеминутно прыснуть со смеху.
– Садитесь – гости будете! – пригласила меня Марья Потапьевна, принимая прежнее положение на кушетке.
Я сел и тут только всмотрелся в нее. Действительно, это была женщина, в материальном смысле, очень привлекательная. Рослая, ширококостая, высокогрудая, с румяным, несколько более чем нужно круглым лицом, с большими серыми навыкате глазами, с роскошною темно-русою косой, с алыми пухлыми губами, осененными чуть заметно темным пушком, она представляла собой совершенный тип великорусской красавицы в самом завидном значении этого слова. Мне досадно было смотреть на роскошный ее пеньюар и на ту нелепую позу, в которой она раскинулась на кушетке, считая ее, вероятно, за nec plus ultra[26] аристократичности; мне показалось даже, что все эти «калегварды», в других случаях придающие блеск обстановке, здесь только портят. Хотелось бы видеть ее в штофном малиновом сарафане, в кисейной рубашке, среди хоровода. Одна рука уперлась в бок, другая полукругом застыла в воздухе, голова склонена набок, роскошные плечи чуть вздрагивают, ноги каблучками притопывают, и вот она, словно павушка-лебедушка, истово плывет по хороводу, а парни так и стонут кругом, не «калегварды», а настоящие русские парни, в синих распашных сибирках, в красных александрийских рубашках, в сапогах навыпуск, в поярковых шляпах, утыканных кругом разноцветными перьями…
Как по морю по Хвалынскому
Выплывала лебедь белая —
раздается в моих ушах…
Ну, скажите на милость, зачем тут «калегварды»? что они могут тут поделать, несмотря на всю свою крупитчатость? Вот кабы Дерунову, Осипу Иванычу, годов сорок с плеч долой – это точно! Можно было бы залюбоваться на такую парочку!
– Ну-с, господа «калегварды», о чем лясы точите? – между тем фамильярно обратился к присутствующим Дерунов.
– Да вот, Осип Иваныч, хотим вам на Марью Потапьевну пожаловаться! никакого хорошего разговору не допускает! сразу так оборвет – хоть на Кавказ переводись, – ответил один юный корнет, с самым легким признаком усов, совсем-совсем херувим.
– Стало быть, перепустили маленько. А вы, господа, не всё зараз. Посрамословьте малость, да и на завтра что-нибудь оставьте! Дней-то ведь впереди много у бога!
– Да мы и то крошечку… об Шнейдерше чуть-чуть вспомнили!
– Знаю я вашу «крошечку». Взглянуть на вас – уж так-то вы молоды, так-то молоды! Одень любого в сарафан – от девки не отличишь! А как начнете говорить – кажется, и габвахта ваша, и та от ваших слов со стыда сгореть должна!
Общий смех.
– Вот я и привел нарочно писателя: авось, мол, он вас остепенит. Я уж Иван Иваныча (Зачатиевского) к ним не однажды в компанию припускал – для степенности, значит, – а они, не будь просты, возьмут да и откомандируют его в кондитерскую за конфектами!
Сказав это, Осип Иваныч тоже взял стул, придвинул его к кружку и сел верхом.
– Ну, что же притихли! – прикрикнул он, – без меня небось словно мельница без мелева, а пришел – языки прикусили! Сказывайте, об чем без меня срамословили?
– Да что при вас… без вас свободнее! – отозвался кто-то, и все вдруг смолкло.
Действительно, с нашим приходом болтовня словно оборвалась; «калегварды» переглядывались, обдергивались и гремели оружием; штатский «калегвард» несколько раз обеими руками брался за тулью шляпы и шевелил губами, порываясь что-то сказать, но ничего не выходило; Марья Потапьевна тоже молчала; да, вероятно, она и вообще не была разговорчива, а более отличалась по части мления.
– Ну, батюшка, это вы страху на них нагнали! – обратился ко мне Дерунов, – думают, вот в смешном виде представит! Ах, господа, господа! а еще под хивинца хотите идти! А я, Машенька, по приказанию вашему, к французу ходил. Обнатурил меня в лучшем виде и бороду духами напрыскал!
Марья Потапьевна лениво вскинула глазами на Осипа Иваныча; из рядов «калегвардов» послышалось несколько панегирических восклицаний.
– Скажите хоть вы что-нибудь! – вдруг обратилась ко мне Марья Потапьевна.
Обращение это застало меня совершенно впрасплох. Вообще я робок с дамами; в одной комнате быть с ними – могу, но разговаривать опасаюсь. Все кажется, что вот-вот она спросит что-нибудь такое совсем неожиданное, на что я ни под каким видом ответить не смогу. Вот «калегвард» – тот ответит; тот, напротив, при мужчине совестится, а дама никогда не застанет его врасплох. И будут они вместе разговаривать долго и без умолку, будут смеяться и – кто знает – будут, может быть, и понимать друг друга!
– Вы ко мне?.. Но ведь я… право, со мной не случалось ничего такого… – бормотал я сконфуженно…
И в то время мне думалось: а ну, как она скажет: "какой вы, однако ж, невежа!" Литератор, в некотором роде служитель слова – и ничего не умеет рассказать! вероятно ли это?
К счастию, меня озарила внезапная мысль. Я вспомнил, что когда-то в детстве я читал рассказ под названием: "Происшествие в Абруццских горах"; сверх того, я вспомнил еще, что когда наши русские Александры Дюма-фисы желают очаровывать дам (дамы – их специальность), то всегда рассказывают им это самое "Происшествие в Абруццских горах", и всегда выходит прекрасно.
"А что, не пройтись ли и мне насчет "Происшествия в Абруццских горах"? – пришло мне на ум. – Правда, я там никогда не бывал, но ведь и они тоже, наверное, не бывали… Следственно…"
Я наскоро припомнил басню рассказа, читанного мною в детстве, и в то же время озаботился позаимствоваться некоторыми подробностями из оперы «Фра-Диаволо», для соблюдения couleur locale.[27]
– Позвольте! – воскликнул я, не откладывая дела в долгий ящик, – есть у меня одна вещица: "Происшествие в Абруццских горах"… Происшествие это случилось со мной лично, и если угодно, я охотно расскажу вам его.
Предложение мое встретило радушный прием. Марья Потапьевна томно улыбнулась и даже, оставив горизонтальное положение на кушетке, повернулась в мою сторону; «калегварды» переглянулись друг с другом, как бы говоря: nous allons rire.[28]
– Итак, – начал я, – я обещал вам, милая Марья Потапьевна, рассказать случай из моей собственной жизни, случай, который в свое время произвел на меня громадное впечатление. Вот он:
ПРОИСШЕСТВИЕ В АБРУЦЦСКИХ ГОРАХ
(Посвящается русским беллетристам, очаровывающим русских дам рассказами из собственной жизни)
В 1848 году путешествовали мы с известным адвокатом Евгением Легкомысленным (для чего я привлек к моему рассказу адвоката Легкомысленного – этого я и теперь объяснить себе не могу; ежели для правдоподобия, то ведь в 1848 году и адвокатов, в нынешнем значении этого слова, не существовало!!) по Италии, и, как сейчас помню, жили мы в Неаполе, волочились за миловидными неаполитанками, ели frutti di mare[29] и пили una fiasca di vino.[30] Вот только однажды говорит мне Легкомысленный:
– А не съездить ли нам в Абруццские горы?
– С какой стати в Абруццские горы загорелось? – спрашиваю я.
– А там, говорит, разбойники!
Взглянул я, знаете, на Легкомысленного, а он так и горит храбростью. Сначала меня это озадачило: "Ведь разбойники-то, думаю, убить могут!" – однако вижу, что товарищ мой кипятится, ну, и я как будто почувствовал угрызение совести.
– Идет, – говорю, – едем!
Ну-с, только едем мы с Легкомысленным, а в Неаполе между тем нас предупредили, что разбойники всего чаще появляются под видом мирных пастухов, а потом уже оказываются разбойниками. Хорошо. Взяли мы с собой запас frutti di mare и una fiasca di vino, едем в коляске и калякаем.
– А знаешь ли, – говорит Легкомысленный, – я понимаю поступок гимназиста Полозова!
– Что ж тут понимать-то?
– Нет, как хочешь, а нанять тройку и без всякой причины убить ямщика – тут есть своего рода дикая поэзия! я за себя не ручаюсь… может быть, и я сделал бы то же самое!
– Наплевать мне на твою поэзию, а ты бы вот об чем подумал: Абруццские горы близко, страшные-то разговоры оставить бы надо!
– Помилуй! – говорит. – Да я затем и веду страшные разговоры, чтоб падший дух в себе подкрепить! Но знаешь, что иногда приходит мне на мысль? – прибавил он печально, – что в этих горах, в виду этой суровой природы, мне суждено испустить многомятежный мой дух!
Ладно. Между этими разговорами приезжаем на станцию. "Тут, – говорят нам, – коляску оставить нужно, а придется вам ехать на ослах!" Что ж, на ослах так на ослах! – сели, поехали.
Отъехали мы верст десять – и вдруг гроза. Ветер; снег откуда-то взялся; небо черное, воздух черный и молнии, совсем не такие, как у нас, а толстые-претолстые. Мы к проводникам: "Долго ли, мол, этак будет?" – не понимают. А сами между тем по-своему что-то лопочут да посвистывают.
– Молись! – кричит мне Легкомысленный.
И вдруг, при этом его слове, показался в стороне огонек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95