конечно, маленького человека обидеть ничего не значит, однако я завсегда, можно сказать, и денно и нощно, словом, всем сердцем… Ваше превосходительство! позвольте вам доложить! что я такое? можно сказать, червь ползучий, а может быть, и того хуже-с! Стало быть, ежели теперича сказать про меня: "Антон, мол, Стрелов вор!" – кому в этом разе стыд будет? Мне ли, который, примерно, все силы-меры… или тому, кто меня обидел?
– Так-то так, голубчик, только вот отец говорит, что за одни Петухи можно было десять тысяч выручить, а вы там всего на четыре тысячи дров продали.
– А коли-ежели можно было десять тысяч выручить, кто же, позвольте вам доложить, им в этом препятствие делал? А при сем, позвольте, ваше превосходительство, еще одно слово сказать! Всё – от ихнего нетерпения-с. Может быть, возможно было бы и больше выручить, да что ж, ежели они внимать ничему не хотят! Кто я таков и кто они-с? позвольте вас спросить. Я раб-с, а они господин-с. Следственно, ежели теперича мой господин мне приказывает: "Антон! продай такую-то пустошь за пять тысяч!" И я, значит, видючи, что эта пустошь примерно не пять тысяч стоит, а восемь, докладываю: "Не лучше ли, мол, ваше превосходительство, попридержаться до времени?" И коли-ежели при сем господин мне вторительно приказывает: "Беспременно эту самую пустошь чтоб за пять тысяч продать" – должен ли я господина послушаться?
– Ну, все-таки… Впрочем, это дело прошлое, я не об том… Скажите, неужели же у отца совсем-совсем никакого лесу не осталось?.. Ну, понимаете, который бы продать было можно?
– Теперича, ваше превосходительство, ежели всю дачу наскрозь обшарить, кажется, ни одного путного дерева не найти. Для своего продовольствия кой-какой лесишко остался… Так, небольшое количество.
Петенька задумался.
– Ну, а земли? ведь есть же лишние?
– Земли, ваше превосходительство, по здешнему месту самый, значит, нестоющий товар. А при сем у папаши вашего в пустошах – один пенек-с. Даже поросли нет, потому что мужицкий скот бызвыходно теперича по порубке ходит.
Петенька задумался еще больше и испустил глубокое "гм"…
– Чудеса! – вымолвил он наконец.
– Уж так чудно! так чудно, ваше превосходительство! Первые, можно сказать, по здешней округе помещики были и вдруг…
– Ну-с, так я того… постараюсь как-нибудь вас со стариком уладить. Может быть, сообща что-нибудь и придумаем! – сказал Петенька, поднимаясь.
– Сообща – как же можно-с! сообща – завсегда лучше! Ладком да мирком – смотришь, ан шутя что-нибудь полезное и представится.
Петенька воротился домой довольно поздно. Старый генерал ходил в это время по зале, заложив руки за спину. На столе стоял недопитый стакан холодного чая.
– Там был? – спросил старик, указывая глазами на балкон.
– Там. А знаешь ли, фатер, ведь этот Антон – он вовсе…
– Ни слова, мой друг! – серьезно вымолвил старый генерал и, махнув рукою, отправился в спальную, откуда уже и не выходил целый вечер, прислав сказать сыну, что у него болит голова.
* * *
Несмотря на безмолвный протест отца, путешествия Петеньки на «Мысок» продолжались. Он сделал в этом отношении лишь ту уступку, что производил свои посещения во время послеобеденного сна старика. Вообще в поведении Петеньки и Стрелова было что-то таинственное, шли между ними какие-то деятельные переговоры, причем Петенька некоторое время не соглашался, а Стрелов настаивал и, наконец, настоял.
Дело в том, что Петеньке до зарезу нужно было иметь пятнадцать тысяч рублей, которые он и предположил занять или у Стрелова лично, или через его посредство, под документ. Стрелов и с своей стороны не прочь был дать деньги, но требовал, чтобы долговой документ был подписан самим стариком-генералом.
– Позвольте вам, ваше превосходительство, доложить! вы еще не отделенные-с! – объяснил он обязательно, – следственно, ежели какова пора ни мера, как же я в сем разе должен поступить? Ежели начальство ваше из-за пустяков утруждать – и вам конфуз, а мне-то и вдвое против того! Так вот, собственно, по этой самой причине, чтобы, значит, неприятного разговору промежду нас не было…
Петенька сделал еще несколько попыток к примирению отца с Стреловым, но всякий раз слышал один ответ: "Ни слова, мой друг!" – после чего старый генерал удалялся в спальную и запирался там.
Наконец Петенька решился: в одно прекрасное утро в кармане у Стрелова очутились четыре заемные обязательства, сроком на шесть месяцев, каждое в сумме пять тысяч рублей.
– Насилу уломал старика! – сказал молодой генерал, вручая документы Стрелову и получая от него, взамен их, пятнадцать тысяч рублей разношерстными пятипроцентными бумагами.
Миссия Петеньки была окончена, и он немедленно заторопился в Петербург. В последние два дня он уже не посещал «Мысок» и был почти нежен с отцом. Старый генерал, с своей стороны, по мере приближения отъезда сына, делался тревожен и взволнован, по-видимому тоже принимая какое-то решение.
Наконец наступила и минута разлуки. Экипаж стоял у крыльца; по старинному обычаю, отец и сын на минуту присели в зале. Старый генерал встал первый. Он был бледен, пошатываясь, подошел к сыну и слабеющими руками обнял его.
– Друг мой! – сказал он прерывающимся голосом, – служи! А это – вот…
С этими словами он сунул в карман Петеньки свое последнее выкупное свидетельство, с доверенностью на продажу его и на употребление вырученных денег по усмотрению.
Петенька поцеловал у папаши ручку, попробовал смигнуть с глаз слезу, но не смигнул, выбежал из комнаты и поспешно сел в экипаж.
* * *
Ровно через шесть месяцев генералу были предъявлены четыре документа, в которых значилось: «Я, нижеподписавшийся, повинен…» и в конце которых весьма отчетливо изображена была его собственноручная подпись: «Отставной генерал-лейтенант Павел Петров Утробин», с характерным росчерком, в форме вскинутой вверх лесы, к концу которой прикреплен крючок.
Генерал не сделал даже вида, что не понимает. Он спокойно признал документы за подлинные и предоставил приступить к описи и оценке Воплина.
Вечером того же дня он лежал в спальной, разбитый параличом.
ОПЯТЬ В ДОРОГЕ
Как-то не верится, что я снова в тех местах, которые были свидетелями моего детства. Природа ли, люди ли здесь изменились, или я слишком долго вел бродячую жизнь среди иных людей и иной природы, – как бы то ни было, но я с трудом узнаю родную окрестность.
С освобождением крестьян помещиками овладело какое-то страстное желание ликвидировать. Безденежье, неумелость, неприготовленность, гнет старых привычек и приемов – все соединилось, чтобы поддерживать в них это стремление. Выражение: "У нас все свое, некупленное" – сделалось уже преданием. Теперь у всех все купленное, и притом втридорога, потому что сделать нужные закупки оптом, в свое время и в своем месте, нет средств, а местный торговец-монополист на всё назначает цену по душе. Доходы же приходится собирать двугривенными и пятаками, да при этом иметь еще разговор с мировым судьей. Как будто впервые всех поразила мысль, что существует какой-то процесс, без которого пашня не производит хлеба, луга – травы. Прежде все это производилось без всякого процесса, так как-то, само собой; теперь – нет. Побьется-побьется помещик и придет к убеждению, что единственный для него выход – ликвидировать. А так как помещик здесь исстари был властелином лесов, полей, лугов и всего, что на земле, и всего, что под землею, то и выходит, что как будто вся местность разом ликвидирует…
В настоящее время все составляет бремя для помещика: и вода, и небо, и земля, и даже собственный, приходящий к разрушению дом. Пашни лежат запустелые, потому что хотя и пробовали сгоряча на первых порах пахать, но напахали себе в карман и бросили. Луга заезжены и потравлены, потому что прежнее властное слово "не сметь!" никого уж не сдерживает. Пустоши никому не нужны и поросли черт знает чем. Естественно, что при таком положении дела нет иного спасения, кроме ликвидации. Но – вопрос: как ликвидировать? Продать землю? – за землю дают грош, да и тот с рассрочкой. Воспользоваться выкупною ссудой? – она давно уж пущена в оборот, на затычку старинных помещичьих легкомысленностей. И вдруг все как-то разом прозрели: нашлась статья настоящая, серьезная – леса. Леса здесь были сплошные, береженые: на лес не было покупателя, потому что нечего было с ним делать. Лесом исключительно и притом беспошлинно пользовались крепостные крестьяне, которые курили смолу, сидели деготь, делали кадки, чашки, ложки и другой щепной товар. Теперь въезд в помещичий лес крестьянам возбранен, лесной промысел пал, и, конечно, надолго остался бы лес мертвым капиталом и для помещиков, и для края, если б на выручку не подоспели железные дороги, которые значительно приблизили пункты сбыта. Вместе с первым слухом о железных дорогах появились и личности из местных прасолов, кабатчиков, бывших приказчиков, бурмистров и прочего деревенского делового люда, которые начали неутомимо разъезжать на беговых дрожках от помещика к помещику, предлагая свое содействие по устройству ликвидации. Помещики ободрились. "Продать! продать! – завопили они хором, – продать, и затем бежать!"
Я еду и положительно ничего не узнаю. Вот здесь, на самом этом месте, стояла сплошная стена леса; теперь по обеим сторонам дороги лежат необозримые пространства, покрытые пеньками. Помещик зря продал лес; купец зря срубил его; крестьянин зря выпустил на порубку стадо. Никому ничего не жалко; никто не заглядывает в будущее; всякий спешит сорвать все, что в данную минуту сорвать можно. И вот, давно ли началась эта вакханалия, а окрестность уже имеет обнаженный, почти безнадежный вид. Пеньки, пеньки и пеньки; кой-где тощий лозняк.
– Нехороши наши места стали, неприглядны, – говорит мой спутник, старинный житель этой местности, знающий ее как свои пять пальцев, – покуда леса были целы – жить было можно, а теперь словно последние времена пришли. Скоро ни гриба, ни ягоды, ни птицы – ничего не будет. Пошли сиверки, холода, бездождица: земля трескается, а пару не дает. Шутка сказать: май в половине, а из полушубков не выходим!
И точно: холодный ветер пронизывает нас насквозь, и мы пожимаемся, несмотря на то, что небо безоблачно и солнце заливает блеском окрестные пеньки и побелевшую прошлогоднюю отаву, сквозь которую чуть-чуть пробиваются тощие свежие травинки. Вот вам и радошный май. Прежде в это время скотина была уж сыта в поле, леса стонали птичьим гомоном, воздух был тих, влажен и нагрет. Выйдешь, бывало, на балкон – так и обдает тебя душистым паром распустившейся березы или смолистым запахом сосны и ели.
– Помнишь, Софрон Матвеич, в прежнее время, бывало, в семицкий четверг девки венки завивали? – обращаюсь я к моему спутнику.
– Да и вы, чай, помните, как в троицын день в беленьких панталонцах, с цветочками в руках, в церковь хаживали?
Да, все это было. И девки венки завивали, и дворянские дети, с букетами пионов, нарциссов и сирени, ходили в троицын день в церковь. Теперь не то что пиона, а и дворянского дитяти по всей окрестности днем с огнем не отыщешь! Теперь семик на дворе, и не то что цветка не сыщешь, а скотина ходит в поле голодом!
– Вон она, Григорий Александровичева усадьба-то! – говорит между тем Софрон Матвеич, – была усадьба, а нынче смотри, как изныла!
В стороне стоит что-то длинное, черное, дом не дом, казарма не казарма. По одному наружному виду этого жалкого строения можно об заклад побиться, что в нем нет ни единой живой половицы, что в щели стен его дует, что на стенах этих обои повисли клочьями. Половина окон (в бывших парадных комнатах) закрыта ставнями; на другой половине ставни открыты, но едва держатся на петлях, вздрагивают и колотятся об стены, чуть посильнее подует ветер. Ни одного цельного стекла, а в иных местах вместо стекол вмазана синяя сахарная бумага. Нигде – ни плетня, ни изгороди. Бывший перед домом палисадник неведомо куда исчез – тоже, должно быть, изныл; бывший «проспект» наполовину вырублен; бывший пруд зарос и покрыт плесенью, а берега изрыты копытами домашних животных; от плодового сада остались две-три полувымерзшие яблони, едва показывающие признаки жизни…
Усадьба эта и в цветущие свои времена не могла назваться красивою, но зато она постоянно кипела млеком и медом. Григорий Александрыч Гололобов, старого закала помещик, не заботился ни о красоте, ни об удобствах, но зато его дом уподоблялся трактирному заведению, в котором всякий "прилично одетый" мог с утра до вечера пить и есть. Он даже не был особенно богат, и я очень хорошо помню, что соседи удивлялись, каким образом Григорий Александрыч от каких-нибудь ста душ мог так роскошествовать. Но он, по-видимому, слишком хорошо постиг тайны крепостного права и на все удивления относительно его житья-бытья объяснялся так:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95
– Так-то так, голубчик, только вот отец говорит, что за одни Петухи можно было десять тысяч выручить, а вы там всего на четыре тысячи дров продали.
– А коли-ежели можно было десять тысяч выручить, кто же, позвольте вам доложить, им в этом препятствие делал? А при сем, позвольте, ваше превосходительство, еще одно слово сказать! Всё – от ихнего нетерпения-с. Может быть, возможно было бы и больше выручить, да что ж, ежели они внимать ничему не хотят! Кто я таков и кто они-с? позвольте вас спросить. Я раб-с, а они господин-с. Следственно, ежели теперича мой господин мне приказывает: "Антон! продай такую-то пустошь за пять тысяч!" И я, значит, видючи, что эта пустошь примерно не пять тысяч стоит, а восемь, докладываю: "Не лучше ли, мол, ваше превосходительство, попридержаться до времени?" И коли-ежели при сем господин мне вторительно приказывает: "Беспременно эту самую пустошь чтоб за пять тысяч продать" – должен ли я господина послушаться?
– Ну, все-таки… Впрочем, это дело прошлое, я не об том… Скажите, неужели же у отца совсем-совсем никакого лесу не осталось?.. Ну, понимаете, который бы продать было можно?
– Теперича, ваше превосходительство, ежели всю дачу наскрозь обшарить, кажется, ни одного путного дерева не найти. Для своего продовольствия кой-какой лесишко остался… Так, небольшое количество.
Петенька задумался.
– Ну, а земли? ведь есть же лишние?
– Земли, ваше превосходительство, по здешнему месту самый, значит, нестоющий товар. А при сем у папаши вашего в пустошах – один пенек-с. Даже поросли нет, потому что мужицкий скот бызвыходно теперича по порубке ходит.
Петенька задумался еще больше и испустил глубокое "гм"…
– Чудеса! – вымолвил он наконец.
– Уж так чудно! так чудно, ваше превосходительство! Первые, можно сказать, по здешней округе помещики были и вдруг…
– Ну-с, так я того… постараюсь как-нибудь вас со стариком уладить. Может быть, сообща что-нибудь и придумаем! – сказал Петенька, поднимаясь.
– Сообща – как же можно-с! сообща – завсегда лучше! Ладком да мирком – смотришь, ан шутя что-нибудь полезное и представится.
Петенька воротился домой довольно поздно. Старый генерал ходил в это время по зале, заложив руки за спину. На столе стоял недопитый стакан холодного чая.
– Там был? – спросил старик, указывая глазами на балкон.
– Там. А знаешь ли, фатер, ведь этот Антон – он вовсе…
– Ни слова, мой друг! – серьезно вымолвил старый генерал и, махнув рукою, отправился в спальную, откуда уже и не выходил целый вечер, прислав сказать сыну, что у него болит голова.
* * *
Несмотря на безмолвный протест отца, путешествия Петеньки на «Мысок» продолжались. Он сделал в этом отношении лишь ту уступку, что производил свои посещения во время послеобеденного сна старика. Вообще в поведении Петеньки и Стрелова было что-то таинственное, шли между ними какие-то деятельные переговоры, причем Петенька некоторое время не соглашался, а Стрелов настаивал и, наконец, настоял.
Дело в том, что Петеньке до зарезу нужно было иметь пятнадцать тысяч рублей, которые он и предположил занять или у Стрелова лично, или через его посредство, под документ. Стрелов и с своей стороны не прочь был дать деньги, но требовал, чтобы долговой документ был подписан самим стариком-генералом.
– Позвольте вам, ваше превосходительство, доложить! вы еще не отделенные-с! – объяснил он обязательно, – следственно, ежели какова пора ни мера, как же я в сем разе должен поступить? Ежели начальство ваше из-за пустяков утруждать – и вам конфуз, а мне-то и вдвое против того! Так вот, собственно, по этой самой причине, чтобы, значит, неприятного разговору промежду нас не было…
Петенька сделал еще несколько попыток к примирению отца с Стреловым, но всякий раз слышал один ответ: "Ни слова, мой друг!" – после чего старый генерал удалялся в спальную и запирался там.
Наконец Петенька решился: в одно прекрасное утро в кармане у Стрелова очутились четыре заемные обязательства, сроком на шесть месяцев, каждое в сумме пять тысяч рублей.
– Насилу уломал старика! – сказал молодой генерал, вручая документы Стрелову и получая от него, взамен их, пятнадцать тысяч рублей разношерстными пятипроцентными бумагами.
Миссия Петеньки была окончена, и он немедленно заторопился в Петербург. В последние два дня он уже не посещал «Мысок» и был почти нежен с отцом. Старый генерал, с своей стороны, по мере приближения отъезда сына, делался тревожен и взволнован, по-видимому тоже принимая какое-то решение.
Наконец наступила и минута разлуки. Экипаж стоял у крыльца; по старинному обычаю, отец и сын на минуту присели в зале. Старый генерал встал первый. Он был бледен, пошатываясь, подошел к сыну и слабеющими руками обнял его.
– Друг мой! – сказал он прерывающимся голосом, – служи! А это – вот…
С этими словами он сунул в карман Петеньки свое последнее выкупное свидетельство, с доверенностью на продажу его и на употребление вырученных денег по усмотрению.
Петенька поцеловал у папаши ручку, попробовал смигнуть с глаз слезу, но не смигнул, выбежал из комнаты и поспешно сел в экипаж.
* * *
Ровно через шесть месяцев генералу были предъявлены четыре документа, в которых значилось: «Я, нижеподписавшийся, повинен…» и в конце которых весьма отчетливо изображена была его собственноручная подпись: «Отставной генерал-лейтенант Павел Петров Утробин», с характерным росчерком, в форме вскинутой вверх лесы, к концу которой прикреплен крючок.
Генерал не сделал даже вида, что не понимает. Он спокойно признал документы за подлинные и предоставил приступить к описи и оценке Воплина.
Вечером того же дня он лежал в спальной, разбитый параличом.
ОПЯТЬ В ДОРОГЕ
Как-то не верится, что я снова в тех местах, которые были свидетелями моего детства. Природа ли, люди ли здесь изменились, или я слишком долго вел бродячую жизнь среди иных людей и иной природы, – как бы то ни было, но я с трудом узнаю родную окрестность.
С освобождением крестьян помещиками овладело какое-то страстное желание ликвидировать. Безденежье, неумелость, неприготовленность, гнет старых привычек и приемов – все соединилось, чтобы поддерживать в них это стремление. Выражение: "У нас все свое, некупленное" – сделалось уже преданием. Теперь у всех все купленное, и притом втридорога, потому что сделать нужные закупки оптом, в свое время и в своем месте, нет средств, а местный торговец-монополист на всё назначает цену по душе. Доходы же приходится собирать двугривенными и пятаками, да при этом иметь еще разговор с мировым судьей. Как будто впервые всех поразила мысль, что существует какой-то процесс, без которого пашня не производит хлеба, луга – травы. Прежде все это производилось без всякого процесса, так как-то, само собой; теперь – нет. Побьется-побьется помещик и придет к убеждению, что единственный для него выход – ликвидировать. А так как помещик здесь исстари был властелином лесов, полей, лугов и всего, что на земле, и всего, что под землею, то и выходит, что как будто вся местность разом ликвидирует…
В настоящее время все составляет бремя для помещика: и вода, и небо, и земля, и даже собственный, приходящий к разрушению дом. Пашни лежат запустелые, потому что хотя и пробовали сгоряча на первых порах пахать, но напахали себе в карман и бросили. Луга заезжены и потравлены, потому что прежнее властное слово "не сметь!" никого уж не сдерживает. Пустоши никому не нужны и поросли черт знает чем. Естественно, что при таком положении дела нет иного спасения, кроме ликвидации. Но – вопрос: как ликвидировать? Продать землю? – за землю дают грош, да и тот с рассрочкой. Воспользоваться выкупною ссудой? – она давно уж пущена в оборот, на затычку старинных помещичьих легкомысленностей. И вдруг все как-то разом прозрели: нашлась статья настоящая, серьезная – леса. Леса здесь были сплошные, береженые: на лес не было покупателя, потому что нечего было с ним делать. Лесом исключительно и притом беспошлинно пользовались крепостные крестьяне, которые курили смолу, сидели деготь, делали кадки, чашки, ложки и другой щепной товар. Теперь въезд в помещичий лес крестьянам возбранен, лесной промысел пал, и, конечно, надолго остался бы лес мертвым капиталом и для помещиков, и для края, если б на выручку не подоспели железные дороги, которые значительно приблизили пункты сбыта. Вместе с первым слухом о железных дорогах появились и личности из местных прасолов, кабатчиков, бывших приказчиков, бурмистров и прочего деревенского делового люда, которые начали неутомимо разъезжать на беговых дрожках от помещика к помещику, предлагая свое содействие по устройству ликвидации. Помещики ободрились. "Продать! продать! – завопили они хором, – продать, и затем бежать!"
Я еду и положительно ничего не узнаю. Вот здесь, на самом этом месте, стояла сплошная стена леса; теперь по обеим сторонам дороги лежат необозримые пространства, покрытые пеньками. Помещик зря продал лес; купец зря срубил его; крестьянин зря выпустил на порубку стадо. Никому ничего не жалко; никто не заглядывает в будущее; всякий спешит сорвать все, что в данную минуту сорвать можно. И вот, давно ли началась эта вакханалия, а окрестность уже имеет обнаженный, почти безнадежный вид. Пеньки, пеньки и пеньки; кой-где тощий лозняк.
– Нехороши наши места стали, неприглядны, – говорит мой спутник, старинный житель этой местности, знающий ее как свои пять пальцев, – покуда леса были целы – жить было можно, а теперь словно последние времена пришли. Скоро ни гриба, ни ягоды, ни птицы – ничего не будет. Пошли сиверки, холода, бездождица: земля трескается, а пару не дает. Шутка сказать: май в половине, а из полушубков не выходим!
И точно: холодный ветер пронизывает нас насквозь, и мы пожимаемся, несмотря на то, что небо безоблачно и солнце заливает блеском окрестные пеньки и побелевшую прошлогоднюю отаву, сквозь которую чуть-чуть пробиваются тощие свежие травинки. Вот вам и радошный май. Прежде в это время скотина была уж сыта в поле, леса стонали птичьим гомоном, воздух был тих, влажен и нагрет. Выйдешь, бывало, на балкон – так и обдает тебя душистым паром распустившейся березы или смолистым запахом сосны и ели.
– Помнишь, Софрон Матвеич, в прежнее время, бывало, в семицкий четверг девки венки завивали? – обращаюсь я к моему спутнику.
– Да и вы, чай, помните, как в троицын день в беленьких панталонцах, с цветочками в руках, в церковь хаживали?
Да, все это было. И девки венки завивали, и дворянские дети, с букетами пионов, нарциссов и сирени, ходили в троицын день в церковь. Теперь не то что пиона, а и дворянского дитяти по всей окрестности днем с огнем не отыщешь! Теперь семик на дворе, и не то что цветка не сыщешь, а скотина ходит в поле голодом!
– Вон она, Григорий Александровичева усадьба-то! – говорит между тем Софрон Матвеич, – была усадьба, а нынче смотри, как изныла!
В стороне стоит что-то длинное, черное, дом не дом, казарма не казарма. По одному наружному виду этого жалкого строения можно об заклад побиться, что в нем нет ни единой живой половицы, что в щели стен его дует, что на стенах этих обои повисли клочьями. Половина окон (в бывших парадных комнатах) закрыта ставнями; на другой половине ставни открыты, но едва держатся на петлях, вздрагивают и колотятся об стены, чуть посильнее подует ветер. Ни одного цельного стекла, а в иных местах вместо стекол вмазана синяя сахарная бумага. Нигде – ни плетня, ни изгороди. Бывший перед домом палисадник неведомо куда исчез – тоже, должно быть, изныл; бывший «проспект» наполовину вырублен; бывший пруд зарос и покрыт плесенью, а берега изрыты копытами домашних животных; от плодового сада остались две-три полувымерзшие яблони, едва показывающие признаки жизни…
Усадьба эта и в цветущие свои времена не могла назваться красивою, но зато она постоянно кипела млеком и медом. Григорий Александрыч Гололобов, старого закала помещик, не заботился ни о красоте, ни об удобствах, но зато его дом уподоблялся трактирному заведению, в котором всякий "прилично одетый" мог с утра до вечера пить и есть. Он даже не был особенно богат, и я очень хорошо помню, что соседи удивлялись, каким образом Григорий Александрыч от каких-нибудь ста душ мог так роскошествовать. Но он, по-видимому, слишком хорошо постиг тайны крепостного права и на все удивления относительно его житья-бытья объяснялся так:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95