и в земские собрания ездили, стараясь, по возможности, сообщить полемико-политический оттенок вопросу о содержании лошадей для чинов земской полиции, и в качестве мировых судей действовали, стараясь извлечь из кражи мотка ниток на фабрике какой-нибудь политический принцип. Все мы испробовали, но нигде не обрели "политики", а взамен того везде наткнулись на слово: тоска! тоска! и тоска!
Вот почему мы, провинциальная интеллигенция, в настоящее время валом валим в Петербург. Все думается: не полегче ли будет? не совершится ли чудо какое-нибудь? не удастся ли примазаться хоть к краешку какой-нибудь концессии, потом сбыть свое учредительское право, и в сторону. А там – за границу, на минеральные воды…
Je m'en fiche, contrefiche…[182]
Не спорю, если б это удалось, оно было бы во многих отношениях недурно, но тут настигает нас другой вопрос – финансовый. Откупа уничтожены, а концессию получить положительно трудно. Нынче это дело так округлено, в такие границы поставлено, что не с Прокоповым носом соваться туда. Это своего рода укрепленное место, в которое даже сам Петр Иваныч Дракин (он, по всей справедливости, считается коноводом кадыков, и действительно держит высоко свое знамя) – и тот не мог проникнуть, как ни старался. А жаль. Потому что, если б предоставили Дракину вести на общественный счет железные пути, во-первых, он, конечно, не оставил бы ни одного живого места в целой России, а во-вторых, наверное, он опять почувствовал бы себя в обладании "предмета", и вследствие этого сердце его сделалось бы доступным милосердию и прощению. По крайней мере, он сам удостоверял меня в этом.
– Если бы хоть одну дорогу дали, – открывался он мне, – уж как бы, кажется, на душе легко было. Ну вот, ей-богу… ну, ей-же-ей, простил бы! А то ведь как на смех: жид придет – бери! Бери! владай! что угодно делай! А свой брат, дворянин, явится – "да ты знаешь ли, из чего рельсы-то делаются?!". Каково это слушать-то!
– А ведь коли по правде сказать, оно и точно. Вот я, например, хоть и знаю, что рельс – он железный, а какой он там, кроме того что железный, вот хоть убей меня, сказать не могу!
– И я, братец, не знаю, да кто же знает нынче! Вот приступлю – и буду знать. И зачем мне знать, коли мне незачем! Жид-то пархатый – ты думаешь, он лучше меня знает! Нет, он тоже, брат, швах по этой части! Вот подходцы он знает – это так! На это он мастер! В такую, брат, помойную яму с головой окунется, какая нам с тобой и во сне не приснится!
'' v Не приснится! Так говорит Петр Иваныч, но не слишком ли самонадеянно он утверждает это? Не знаю почему, но мне кажется, что не только приснилось бы, а даже… Но мы даже в этом смысле получили такое поверхностное образование, что и сны-то у нас недостаточные выходят…
Как бы то ни было, но финансовый вопрос есть в настоящую минуту самый жгучий вопрос для нашей интеллигенции. Умея только распоряжаться и не умея "делать", мы оказываемся совершенно бессильными относительно созидания новых ценностей, и какие предприятия мы ни затевали в этом смысле – всегда и везде, за очень малыми исключениями, оказывался, по выражению Дракина, "кавардак". Но этого мало: мы не умеем обращаться даже с теми ценностями, которые дошли до наших рук независимо от наших усилий…
– В ту пору, как застигла нас эта катастрофа, – рассказывал мне Петр Иваныч, – душно мне стало! так душно! Идите, говорю, с моих глаз долой! Всех на выкуп! в казну! И зачал, брат, я спешить! Горит у меня под ногами – да и только. Получу, думаю, выкупную ссуду, землю, которая получше, себе отрежу и начну, благословясь, вольным трудом работать. То есть и сплю и вижу, как этот вольный труд начнет у меня действовать! Ну-с, хорошо. Окрутили меня живым манером: опекунскому совету долг вычли (я, братец, на тридцать семь лет занимал, а с меня вдруг все вычли), кой-какие частные долги удовлетворили, остальное выдали на руки. Ну, слава богу, думаю, хоть и не бог знает сколько суммы осталось, зато вольный труд теперь у меня сам собой пой; дет! Поехал к Бутенопу, накупил машин – то есть, какая сеноворошилка у меня была: ну, просто конфетка! – нанял рабочих и сижу, жду у моря погоды. Месяц у меня идет, другой идет – я все молчу, все деньги плачу. Иногда, знаешь, разберет меня зло, что все как будто не так; вспомнишь это, как прежде распоряжался, и выбежишь в поле. Ни души, сударь! Тишина, братец, мертвая; ни голосу, ни шелесту; солнце сверху так и льет! "Где вы, черти!" ни звука. Словно все умерли! А сердце так и кипит. Побегаешь, покружишься, наткнешься на борозду, упадешь – домой! Ах, какое это чувство, мой друг! какое это ужасное чувство, когда в тебе кипит, и вдруг – никого! Натурально, сейчас за управляющим: Разбойник! дармоед! – И что ж! первое слово в ответ: не извольте ругаться! – Не в ругательстве дело, курицын ты сын! не ругаюсь я, а чего ты, мерзавец, смотришь! отчего в поле никого нет! – Оттого, что рабочие отдыхать пошли. – Отдыхаете, бестии! все-то вы отдыхаете! Помилуйте, Петр Иваныч, вы вот только что чай откушали, а мы еще где до свету встали!.. Ну, успокоишься, то есть не успокоишься, а скажешь себе: "Ну вас к чертям! распинайте!" Сядешь, это, за книжку, потом позавтракаешь, жена "варьяции на русские темы" сыграет, дети придут: папа! пойдем в парк либо на пруд рыбу ловить! Таким манером пройдет еще часа три-четыре – опять не утерпишь и побежишь в поле. Ни души, сударь! "Да надо же отдохнуть народу!" – уж огрызается тебе в лицо управляющий. Потом обедать, потом послеобеденный сон, потом чай, потом гулянье. Нагулявшись, опять в поле… ни души! Все уж пошабашили и собираются ужинать. Так я его и не видал, как он там вольным трудом работает! Возьмешь с собой в сумерки управляющего и пойдешь с ним по полям. "Так, что ли, разбойник, пашут?" – "А то как же еще!" – "Так, что ли, мошенник, жнут?" – "Да вы, сударь, сами изволили бы показать, что от нас требуется!" Мерзавец! Знает ведь, анафема, что я показать не могу! Бился я, бился таким манером, наконец бросил. Жду. Осенью живо обмолотили, вывеяли, ссыпали. Рожь уродилась сам-четверт, овес – сам-третий, гречиха – не собрали семян. "Подлецы! разве так вольный труд должен давать! ведь он сам-десят должен давать – да и тогда только концы с концами свести можно!" Молчат. "Да что вы молчите, анафемы! говорите, по крайней мере, отчего это?" – "С землею у нас, Петр Иваныч, ничего не поделаешь! Холодная!" – "Как холодная? все была теплая, а теперь холодная сделалась!" – "И прежде была холодная, только прежде потому теплее казалась, что мужички подневольные были!" Сел я тогда за хозяйственные книги, стал приход и расход сводить – вижу, в одно лето из кармана шесть тысяч вылетело, кроме того что на машины да на усовершенствование пошло. Нет, думаю, шалишь! Таким образом никакой выкупной ссуды недостанет! Надо это дело бросить! А тут кстати хороший человек нашелся, надоумил меня. "Зачем, говорит, вам, Петр Иваныч, беспокоиться! сдали бы вы мне землю по рублю серебром за десятинку на круг, а сами бы в Москву или на теплые воды! Что ж, думаю, чем по пяти тысяч в год убытку терпеть, лучше хоть тысячу чистоганчиком получить! Взял да в одну минуту и порешил дело! Подмахнул контракт на двенадцать лет; машины, скот, семена и другое имущество сдал арендатору и велел укладываться в Москву. "Лес чтобы не рубить, Иван Парамоныч!" – "Зачем, ваше превосходительство, лес рубить!" – "Ведь ты, Иван Парамоныч, меня не обманешь? аренду выстоишь?" – "Зачем, ваше превосходительство, обманывать! креста, что ли, на мне нет!" – "Ну, то-то же! теперь с богом! Трогай! В Москву!"
– Ну-с, дальше-с!
– А дальше, брат, даже вспоминать стыдно. Осталось у меня в то время тысяч шестьдесят выкупными свидетельствами (у меня, брат, ведь полторы тысячи душ было!). Деньги хорошие, и будь они у меня теперь, я бы знал, как мне поступить. Я понял бы, что мне ничего другого не остается, как получать на мой капитал проценты, устроиться в Москве гденибудь под Донским, лишнюю прислугу распустить, самому ходить к Калужским воротам за провизией и нанять учителя, чтоб учил детей латинскому языку. По крайности, хоть из них деятели бы вышли. Но тогда чад из головы-то еще не весь вышел. Приехал в Москву, а там деньги страсть как нужны. Стал я, брат, деньги под залог раздавать, и роздал, нечего сказать, выгодно: процентов по двенадцати в год. Думаю: как это я до сих пор не догадался! а про то и забыл, что для этой операции нужно законы тоже знать, а зачем мне их было знать, коли мне незачем? Ничего, однако ж; осмотрелся, получил проценты вперед и вижу: неминучее дело свой дом купить. И дом, по-нашему, по-дракински, чтобы такой: во-первых, зало в четыре окна; во-вторых, гостиную в три окна; в-третьих, диванная, потом спальня, детские, кофишенная, столовая, для меля конурка, два флигеля: в одном кухня, в другом людские. Словом сказать, комнат с двадцать. Многонько это, а меньше, как ни гадали, никак невозможно. Потому, в Москве – все наши налицо. И Хлобыстовские, и Ноздревы, и Кирсановы, и Лаврецкие, и Райские, все свои, родные, все в Москву понаехали, все живут и в баклуши бьют. Купил, двадцать тысяч отдал. Потом трех жеребцов купил: двух бурых в масле в дышло – для жены, одного, серого в яблоках, одиночку, – для себя. Денег-то сколько осталось? Прожил я таким манером с год – не могу пожаловаться: хоть бы век так жить! Живу, братец, да и полно! И далее надежды имею. На что надежды вот хоть убей, объяснить не могу, а только чувствую, всем нутром чувствую, что придет что-то… Ну, сбудется оно, да и все тут! Только тогда меня осадило, когда срок закладным пришел. Все до одной оказались незаконными. То есть не то чтоб было какое-нибудь сомнение, что я деньги взаймы дал, а так как-то вышло, что денег-то этих возвращать мне не следует. Иду, сударь, в суд, а в суде вижу: сидят все те "молодые люди", которые, помнишь, мне в ту пору "бог подаст!" сказали. Не вытерпел: "Разбойники!" говорю. – Сейчас это в протокол, и зачали они меня судить. Про то-то, что кровные мои денежки гулять пошли, и думать перестали, а все судят "поступок" мой. "Какой, говорю, это "поступок", молодые люди? ну, будем говорить без азартности, ну, разве вы не разбойники!" Опять – в протокол, и все, знаешь, тихим манером: "Успокойтесь, Петр Иваныч! мы уж не те! мы прежние заблуждения-то уже оставили! а вы бы лучше адвоката себе хорошего наняли!" – "Адвоката! ни за что! – говорю. – Сам от вас отгрызусь!" И можешь ты себе представить, мой друг, ведь я по сю пору под судом состою! Вот я с тобой теперь говорю, а там, может быть, меня в Сибирь на поселение ссылают! Только нет, брат, шалишь! Петр Иваныч Дракин докажет! Он докажет! Он сумеет доказать!
Это воспоминание так взволновало Петра Иваныча, что он некоторое время не говорил, а только испускал глухое рычание. Лицо у него сначала побагровело, потом посинело, так что я не на шутку начал опасаться за окончание рассказа о его похождениях. Но, слава богу, выпив стакан воды, он успокоился.
– Вот, мой друг, – сказал он мне, – ты мне в то время тоже разные эти колкости говорил… помнишь?
– Виноват, Петр Иваныч, был тот грех!
– Ну, так попомни ты мое слово: эти – пенкоснимателями, что ли, ты их называешь? – они вдвое против нас, стариков, язвительнее будут. Ума у него с горошину, благородных чувств никаких, вот и сидит он и ехидствует, как бы ему эту горошину в оборот пустить. И пущает. Там, где мы руками зря вперед тыкали, они на законном основании тебя изведут. Мы – фюить! – и дело с концом! а они зудом жизнь твою вызудят. Я, брат, простить могу; он – не простит. Не человек, брат, он, а шкап с выдвижными ящиками. На всяком ящике у него ярлык наклеен, а потому ему сразу видно, который ящик выдвинуть следует. И ежели ты, например, калач украл, я тебе скажу: ты это что, курицын сын, наделал? – а он тебя призовет: вы, скажет, калач вам не принадлежащий себе присвоили, так за это вы подлежите, по такой-то статье, такому-то истязанию. И не проси его! не разговаривай! Ничего, скажет, я не могу, потому что воровство, во-первых, строго воспрещено законом, а во-вторых, обществу может угрожать гибель, если воров не преследовать! И ведь достигнут они! превознесутся! произойдут! Ты вот шутишь, говоришь, что я разоряю, а кого разоряю-то я? Вон он… вон голоштанник-то по улице фалдочками трясет… его я разоряю! вот кого! А того "молодого человека", пенкоснимателя-то… нет, брат, его уж не разоришь! Мы как в наше время достигали? Мы достигали врассыпную, вразброд! Стало быть, если ты не матушкин сынок или не тетка тебе графиня Татьяна Борисовна – хоть ты за двадцать человек аппетит имей, а все ничего не поделаешь! Разве что из сотни одному счастье порутирует. А эти переплелись! Они не разбирают промеж себя, кто матушкин, кто курицын сын, а прут вперед – и все тут. Уж и теперь они, не хуже любого попа, на нас, стариков, засматриваются. Ты еще похолодеть-то не успел, а он уж тут как тут. Шнырит около кого ему следует, объясняет свои поступки, благородно распинается – и достигнет!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Вот почему мы, провинциальная интеллигенция, в настоящее время валом валим в Петербург. Все думается: не полегче ли будет? не совершится ли чудо какое-нибудь? не удастся ли примазаться хоть к краешку какой-нибудь концессии, потом сбыть свое учредительское право, и в сторону. А там – за границу, на минеральные воды…
Je m'en fiche, contrefiche…[182]
Не спорю, если б это удалось, оно было бы во многих отношениях недурно, но тут настигает нас другой вопрос – финансовый. Откупа уничтожены, а концессию получить положительно трудно. Нынче это дело так округлено, в такие границы поставлено, что не с Прокоповым носом соваться туда. Это своего рода укрепленное место, в которое даже сам Петр Иваныч Дракин (он, по всей справедливости, считается коноводом кадыков, и действительно держит высоко свое знамя) – и тот не мог проникнуть, как ни старался. А жаль. Потому что, если б предоставили Дракину вести на общественный счет железные пути, во-первых, он, конечно, не оставил бы ни одного живого места в целой России, а во-вторых, наверное, он опять почувствовал бы себя в обладании "предмета", и вследствие этого сердце его сделалось бы доступным милосердию и прощению. По крайней мере, он сам удостоверял меня в этом.
– Если бы хоть одну дорогу дали, – открывался он мне, – уж как бы, кажется, на душе легко было. Ну вот, ей-богу… ну, ей-же-ей, простил бы! А то ведь как на смех: жид придет – бери! Бери! владай! что угодно делай! А свой брат, дворянин, явится – "да ты знаешь ли, из чего рельсы-то делаются?!". Каково это слушать-то!
– А ведь коли по правде сказать, оно и точно. Вот я, например, хоть и знаю, что рельс – он железный, а какой он там, кроме того что железный, вот хоть убей меня, сказать не могу!
– И я, братец, не знаю, да кто же знает нынче! Вот приступлю – и буду знать. И зачем мне знать, коли мне незачем! Жид-то пархатый – ты думаешь, он лучше меня знает! Нет, он тоже, брат, швах по этой части! Вот подходцы он знает – это так! На это он мастер! В такую, брат, помойную яму с головой окунется, какая нам с тобой и во сне не приснится!
'' v Не приснится! Так говорит Петр Иваныч, но не слишком ли самонадеянно он утверждает это? Не знаю почему, но мне кажется, что не только приснилось бы, а даже… Но мы даже в этом смысле получили такое поверхностное образование, что и сны-то у нас недостаточные выходят…
Как бы то ни было, но финансовый вопрос есть в настоящую минуту самый жгучий вопрос для нашей интеллигенции. Умея только распоряжаться и не умея "делать", мы оказываемся совершенно бессильными относительно созидания новых ценностей, и какие предприятия мы ни затевали в этом смысле – всегда и везде, за очень малыми исключениями, оказывался, по выражению Дракина, "кавардак". Но этого мало: мы не умеем обращаться даже с теми ценностями, которые дошли до наших рук независимо от наших усилий…
– В ту пору, как застигла нас эта катастрофа, – рассказывал мне Петр Иваныч, – душно мне стало! так душно! Идите, говорю, с моих глаз долой! Всех на выкуп! в казну! И зачал, брат, я спешить! Горит у меня под ногами – да и только. Получу, думаю, выкупную ссуду, землю, которая получше, себе отрежу и начну, благословясь, вольным трудом работать. То есть и сплю и вижу, как этот вольный труд начнет у меня действовать! Ну-с, хорошо. Окрутили меня живым манером: опекунскому совету долг вычли (я, братец, на тридцать семь лет занимал, а с меня вдруг все вычли), кой-какие частные долги удовлетворили, остальное выдали на руки. Ну, слава богу, думаю, хоть и не бог знает сколько суммы осталось, зато вольный труд теперь у меня сам собой пой; дет! Поехал к Бутенопу, накупил машин – то есть, какая сеноворошилка у меня была: ну, просто конфетка! – нанял рабочих и сижу, жду у моря погоды. Месяц у меня идет, другой идет – я все молчу, все деньги плачу. Иногда, знаешь, разберет меня зло, что все как будто не так; вспомнишь это, как прежде распоряжался, и выбежишь в поле. Ни души, сударь! Тишина, братец, мертвая; ни голосу, ни шелесту; солнце сверху так и льет! "Где вы, черти!" ни звука. Словно все умерли! А сердце так и кипит. Побегаешь, покружишься, наткнешься на борозду, упадешь – домой! Ах, какое это чувство, мой друг! какое это ужасное чувство, когда в тебе кипит, и вдруг – никого! Натурально, сейчас за управляющим: Разбойник! дармоед! – И что ж! первое слово в ответ: не извольте ругаться! – Не в ругательстве дело, курицын ты сын! не ругаюсь я, а чего ты, мерзавец, смотришь! отчего в поле никого нет! – Оттого, что рабочие отдыхать пошли. – Отдыхаете, бестии! все-то вы отдыхаете! Помилуйте, Петр Иваныч, вы вот только что чай откушали, а мы еще где до свету встали!.. Ну, успокоишься, то есть не успокоишься, а скажешь себе: "Ну вас к чертям! распинайте!" Сядешь, это, за книжку, потом позавтракаешь, жена "варьяции на русские темы" сыграет, дети придут: папа! пойдем в парк либо на пруд рыбу ловить! Таким манером пройдет еще часа три-четыре – опять не утерпишь и побежишь в поле. Ни души, сударь! "Да надо же отдохнуть народу!" – уж огрызается тебе в лицо управляющий. Потом обедать, потом послеобеденный сон, потом чай, потом гулянье. Нагулявшись, опять в поле… ни души! Все уж пошабашили и собираются ужинать. Так я его и не видал, как он там вольным трудом работает! Возьмешь с собой в сумерки управляющего и пойдешь с ним по полям. "Так, что ли, разбойник, пашут?" – "А то как же еще!" – "Так, что ли, мошенник, жнут?" – "Да вы, сударь, сами изволили бы показать, что от нас требуется!" Мерзавец! Знает ведь, анафема, что я показать не могу! Бился я, бился таким манером, наконец бросил. Жду. Осенью живо обмолотили, вывеяли, ссыпали. Рожь уродилась сам-четверт, овес – сам-третий, гречиха – не собрали семян. "Подлецы! разве так вольный труд должен давать! ведь он сам-десят должен давать – да и тогда только концы с концами свести можно!" Молчат. "Да что вы молчите, анафемы! говорите, по крайней мере, отчего это?" – "С землею у нас, Петр Иваныч, ничего не поделаешь! Холодная!" – "Как холодная? все была теплая, а теперь холодная сделалась!" – "И прежде была холодная, только прежде потому теплее казалась, что мужички подневольные были!" Сел я тогда за хозяйственные книги, стал приход и расход сводить – вижу, в одно лето из кармана шесть тысяч вылетело, кроме того что на машины да на усовершенствование пошло. Нет, думаю, шалишь! Таким образом никакой выкупной ссуды недостанет! Надо это дело бросить! А тут кстати хороший человек нашелся, надоумил меня. "Зачем, говорит, вам, Петр Иваныч, беспокоиться! сдали бы вы мне землю по рублю серебром за десятинку на круг, а сами бы в Москву или на теплые воды! Что ж, думаю, чем по пяти тысяч в год убытку терпеть, лучше хоть тысячу чистоганчиком получить! Взял да в одну минуту и порешил дело! Подмахнул контракт на двенадцать лет; машины, скот, семена и другое имущество сдал арендатору и велел укладываться в Москву. "Лес чтобы не рубить, Иван Парамоныч!" – "Зачем, ваше превосходительство, лес рубить!" – "Ведь ты, Иван Парамоныч, меня не обманешь? аренду выстоишь?" – "Зачем, ваше превосходительство, обманывать! креста, что ли, на мне нет!" – "Ну, то-то же! теперь с богом! Трогай! В Москву!"
– Ну-с, дальше-с!
– А дальше, брат, даже вспоминать стыдно. Осталось у меня в то время тысяч шестьдесят выкупными свидетельствами (у меня, брат, ведь полторы тысячи душ было!). Деньги хорошие, и будь они у меня теперь, я бы знал, как мне поступить. Я понял бы, что мне ничего другого не остается, как получать на мой капитал проценты, устроиться в Москве гденибудь под Донским, лишнюю прислугу распустить, самому ходить к Калужским воротам за провизией и нанять учителя, чтоб учил детей латинскому языку. По крайности, хоть из них деятели бы вышли. Но тогда чад из головы-то еще не весь вышел. Приехал в Москву, а там деньги страсть как нужны. Стал я, брат, деньги под залог раздавать, и роздал, нечего сказать, выгодно: процентов по двенадцати в год. Думаю: как это я до сих пор не догадался! а про то и забыл, что для этой операции нужно законы тоже знать, а зачем мне их было знать, коли мне незачем? Ничего, однако ж; осмотрелся, получил проценты вперед и вижу: неминучее дело свой дом купить. И дом, по-нашему, по-дракински, чтобы такой: во-первых, зало в четыре окна; во-вторых, гостиную в три окна; в-третьих, диванная, потом спальня, детские, кофишенная, столовая, для меля конурка, два флигеля: в одном кухня, в другом людские. Словом сказать, комнат с двадцать. Многонько это, а меньше, как ни гадали, никак невозможно. Потому, в Москве – все наши налицо. И Хлобыстовские, и Ноздревы, и Кирсановы, и Лаврецкие, и Райские, все свои, родные, все в Москву понаехали, все живут и в баклуши бьют. Купил, двадцать тысяч отдал. Потом трех жеребцов купил: двух бурых в масле в дышло – для жены, одного, серого в яблоках, одиночку, – для себя. Денег-то сколько осталось? Прожил я таким манером с год – не могу пожаловаться: хоть бы век так жить! Живу, братец, да и полно! И далее надежды имею. На что надежды вот хоть убей, объяснить не могу, а только чувствую, всем нутром чувствую, что придет что-то… Ну, сбудется оно, да и все тут! Только тогда меня осадило, когда срок закладным пришел. Все до одной оказались незаконными. То есть не то чтоб было какое-нибудь сомнение, что я деньги взаймы дал, а так как-то вышло, что денег-то этих возвращать мне не следует. Иду, сударь, в суд, а в суде вижу: сидят все те "молодые люди", которые, помнишь, мне в ту пору "бог подаст!" сказали. Не вытерпел: "Разбойники!" говорю. – Сейчас это в протокол, и зачали они меня судить. Про то-то, что кровные мои денежки гулять пошли, и думать перестали, а все судят "поступок" мой. "Какой, говорю, это "поступок", молодые люди? ну, будем говорить без азартности, ну, разве вы не разбойники!" Опять – в протокол, и все, знаешь, тихим манером: "Успокойтесь, Петр Иваныч! мы уж не те! мы прежние заблуждения-то уже оставили! а вы бы лучше адвоката себе хорошего наняли!" – "Адвоката! ни за что! – говорю. – Сам от вас отгрызусь!" И можешь ты себе представить, мой друг, ведь я по сю пору под судом состою! Вот я с тобой теперь говорю, а там, может быть, меня в Сибирь на поселение ссылают! Только нет, брат, шалишь! Петр Иваныч Дракин докажет! Он докажет! Он сумеет доказать!
Это воспоминание так взволновало Петра Иваныча, что он некоторое время не говорил, а только испускал глухое рычание. Лицо у него сначала побагровело, потом посинело, так что я не на шутку начал опасаться за окончание рассказа о его похождениях. Но, слава богу, выпив стакан воды, он успокоился.
– Вот, мой друг, – сказал он мне, – ты мне в то время тоже разные эти колкости говорил… помнишь?
– Виноват, Петр Иваныч, был тот грех!
– Ну, так попомни ты мое слово: эти – пенкоснимателями, что ли, ты их называешь? – они вдвое против нас, стариков, язвительнее будут. Ума у него с горошину, благородных чувств никаких, вот и сидит он и ехидствует, как бы ему эту горошину в оборот пустить. И пущает. Там, где мы руками зря вперед тыкали, они на законном основании тебя изведут. Мы – фюить! – и дело с концом! а они зудом жизнь твою вызудят. Я, брат, простить могу; он – не простит. Не человек, брат, он, а шкап с выдвижными ящиками. На всяком ящике у него ярлык наклеен, а потому ему сразу видно, который ящик выдвинуть следует. И ежели ты, например, калач украл, я тебе скажу: ты это что, курицын сын, наделал? – а он тебя призовет: вы, скажет, калач вам не принадлежащий себе присвоили, так за это вы подлежите, по такой-то статье, такому-то истязанию. И не проси его! не разговаривай! Ничего, скажет, я не могу, потому что воровство, во-первых, строго воспрещено законом, а во-вторых, обществу может угрожать гибель, если воров не преследовать! И ведь достигнут они! превознесутся! произойдут! Ты вот шутишь, говоришь, что я разоряю, а кого разоряю-то я? Вон он… вон голоштанник-то по улице фалдочками трясет… его я разоряю! вот кого! А того "молодого человека", пенкоснимателя-то… нет, брат, его уж не разоришь! Мы как в наше время достигали? Мы достигали врассыпную, вразброд! Стало быть, если ты не матушкин сынок или не тетка тебе графиня Татьяна Борисовна – хоть ты за двадцать человек аппетит имей, а все ничего не поделаешь! Разве что из сотни одному счастье порутирует. А эти переплелись! Они не разбирают промеж себя, кто матушкин, кто курицын сын, а прут вперед – и все тут. Уж и теперь они, не хуже любого попа, на нас, стариков, засматриваются. Ты еще похолодеть-то не успел, а он уж тут как тут. Шнырит около кого ему следует, объясняет свои поступки, благородно распинается – и достигнет!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68