oui, le secret des lettres particulieres est inviolable (bravo! bravo! oui! oui! inviolable!)-c'est la regle generale; maisil est des raisons de bonne politique, qui nous forcent quelquefois la main et nous obligent d'admettre des exceptions meme aux regles que nous reconnaissons tous pour justes et irreprochables. C'est triste, messieurs, mais c'est vrai. Envisagee sous ce point de vtiec. la violation du secret des lettres particulieres se presente a nous comme un fait de haute convenance, qui n'a rien de commun avec le crime ou la contravention. L'Angleterre, grace a sa position insulaire, ignore beaucoup de phenomenes sociaux, qui sont non seulement toleres par le droit coutumier du continent, mais qufl en font pour ainsi dire partie. Ce qui est crime ou contravention' en Angleterre, peut devenir une excellente mesure de salut public sur je continent. Aussi, je vote avec m-r de Tetiousch pour l'ordre du jour pur et simple.[141]
– Bravo! Ура! Человек! шампанского! Мосье Левассер! Votre sante![142]
Не успели выпить за здоровье Левассера, как Прокоп вновь потребовал шампанского и провозгласил здоровье Фарра.
– Сознайтесь, господин Фарр, что вы согрешили немножко! – приветствовал он английского делегата с бокалом в руках, – потому что ведь ежели Англия, благодаря инсулярному положению, имеет многие инсулярные добродетели, так ведь и инсулярных пороков у ней не мало! Жадность-то ваша к деньгам в пословицу ведь вошла! А? так, что ли? Господа! выпьем за здоровье нашего сотоварища, почтеннейшего делегата Англии!
Разумеется, суровый англичанин успокоился и выпил разом два стакана.
Но за обедом случился скандал почище: бараний бок до такой степени вонял салом, что ни у кого не хватило смелости объяснить это даже особенностями национальной кухни. Хотя же поданные затем каплуны были зажарены божественно, тем не менее конгресс единогласно порешил: с завтрашнего дня перенести заседания в Малоярославский трактир.
Четвертый день – осмотр Петропавловского собора, заседание и обед в Малоярославском трактире (menu: ботвинья с малосольной севрюжиной, поросенок под хреном и сметаной, жареные утки и гурьевская каша); после обеда прогулка пешком по Марсову полю.
Петропавловским собором иностранные гости остались довольны, но, видимо, спешили кончить осмотр его, так как Фарр, указывая на крепостные стены, сказал:
– В сей местности воздух есть нездоров!
На что, впрочем, Прокоп тут же нашелся возразить:
– Для тех, господин Фарр, у кого чисто сердце, – воздух везде здоров!
В четвертом заседании я докладывал свою карту, над которой работал две ночи сряду (бог помог мне совершить этот труд без всяких пособий!) и по которой наглядным образом можно было ознакомиться с положением трактирной и кабацкой промышленности в России. Сердце России, Москва, было, comme de raison,[143] покрыто самым густым слоем ярко-красной краски; от этого центра, в виде радиусов, шли другие губернии, постепенно бледнея и бледнея по мере приближения к окраинам. Так что Новая Земля только от острова Колгуева заимствовала слабый бледно-розовый отблеск. В заключение я потребовал, чтобы подобные же карты были изданы и для других стран, так чтобы можно было сразу видеть, где всего удобнее напиться.
– Ah! mais savez-vous que c'est bigrement serieux, le travail que vous nous presentez la![144] – воскликнул Левассер, рассматривая мою карту.
– Prachtvoll![145] – одобрил Энгель.
– Beautiful![146] – присовокупил Фарр.
– Benissime![147] – проурчал Корренти.
– Et remarquez bien que monsieur n'a employe que deux nuits pour commencer et achever ce beau travail,[148] – отозвался Кеттле, который перед тем пошептался с Прокопом.
– Две ночи – это верно! – подтвердил Прокоп, – и без всякого руководства! Просто взял лист бумаги и с божьею помощью начертил!
Тогда все бросились меня обнимать и целовать, что под конец сделалось для меня даже обременительным, потому что делегаты вздумали качать меня на руках и чуть-чуть не уронили на пол. Тем временем наступил адмиральский час, Прокоп наскоро произнес: господа, милости просим хлеба-соли откушать! – и повел нас в столовую, где прежде всего нашим взорам представилась севрюжина… но какая это была севрюжина!
– Вот так севрюжина! – совершенно чисто произнес по-русски Кеттле.
Но, увы! нас и на этот раз не вразумило это более нежели странное восклицание иностранного гостя. До того наши сердца были переполнены ликованием, что мы не лыком шиты!
После обеда, во время прогулки по Марсову полю, Левассер ни с того ни с сего вступил со мной в очень неловкий дружеский разговор. Во-первых, он напрямик объявил, что ненавидит войну по принципу и что самый вид Марсова поля действует на него неприятно.
– А мы, – ответил я довольно сухо, – мы гордимся этим полем.
– Oui, je comprends ca! la fierte nationale – nous autres, Francais, nous en savons quelque chose! Mais, quant a moi – je vous avoue que ca me porte sur les nerfs![149]
Во-вторых, постепенно раскрывая передо мной свою душу, он признался, что всегда был сторонником Парижской коммуны и даже участвовал в разграблении дома Тьера.
– Ma femme est une petroleuse – je ne vous dis que ca![150] – прибавил он грустно.
В-третьих, он изъявил опасение, что за ним следят; что клевета и зависть преследуют его даже в снегах России; что вот этот самый Фарр, который так искусно притворяется англичанином, есть не что иное, как агент Тьера, которому нарочно поручено гласно возбуждать вопросы о шпионах, а между тем под рукой требовать выдачи его, Левассера. В заключение он просил меня посмотреть по сторонам и удостовериться, нет ли поблизости полицейского.
Я в смущении исполнил его просьбу, но так как мы стояли на самой средине поля, и притом начало уже смеркаться, то полицейские представлялись рассеянными по окраинам в виде блудящих огоньков. Тем не менее я поспешил успокоить моего нового друга и заверить его, что я и Прокоп сделаем все зависящее…
– Ah! quant a vous – vous avez l ame sensible, je le vois, je le sens, j'en suis sur! Mais quant a monsieur votre ami – permettez moi d'en douter![151] – воскликнул он, с жаром сжимая мою руку.
К сожалению, я должен был умолкнуть перед замечанием Левассера, потому что, говоря по совести, и сам в точности не знал, есть ли у Прокопа какая-нибудь душа. Черт его знает! может быть, у него только фуражка с красным околышем – вот и душа!
Во всяком случае, признания Левассера произвели на меня самое тяжелое впечатление. Коммуналист! жена петрольщица! И черт его за язык дергал соваться ко мне с своими признаниями! Поэтому первым моим движением было убедить его познать свои заблуждения, и я бойко и горячо принялся за выполнение этой задачи, как вдруг, среди самого разгара моего красноречия, он зашатался-зашатался и разом рухнулся на песок! Тут только я догадался, что он пьян в последнем градусе и что, следовательно, все его признания были не что иное, как следствие привычки блягировать, столь свойственной его соотечественникам! Признаюсь, даже открытие Америки не подействовало бы на меня так благотворно, как эта неожиданная развязка, разом выведшая меня из затруднительнейшего положения!
Пятый день – осмотр домика Петра Великого; заседание и обед в Малоярославском трактире (menu: суточные щи и к ним няня, свиные котлеты, жаркое – теленок, поенный одними сливками, вместо пирожного – калужское тесто). После обеда каждый удаляется восвояси ии ложится спать. Я нарочно настоял, чтоб в ordre du jour[152] было включено спанье, потому что опасался новых признаний со стороны Левассера. Шут его разберет, врет он или не врет! А вдруг спьяна ляпнет, что из Тьерова дома табакерку унес!
Осмотр домика великого преобразователя России удался великолепно. Левассер о вчерашнем разговоре на Марсовом поле ни полслова. Напротив того, пришел как встрепанный и сейчас же воскликнул:
– C'en etait un de tzar! fichtre! quel genre!
– Das war ein Tzar![153] – глубокомысленно отозвался Энгель.
– It was a tzar![154] – процедил Фарр, щупая постель, на которой отдыхал великий преобразователь.
– Tzarissimo, magnissimo![155] – черт знает на каком языке формулировал свое удивление Корренти.
Старичок Кеттле некоторое время стоял, задумчиво опершись на трость. Наконец он взволнованным голосом заметив, что и душе Петра была не чужда статистика.
Тогда выступил вперед мой друг Берсенев (из "Накануне") и сказал:
– Позвольте мне напомнить вам, милостивые государи, слова о Петре Великом, сказанные одним из незабвенных учителей моей юности, которые будут здесь как нельзя более у места. Вот эти слова: "Но великий человек не приобщился нашим слабостям! Он не знал, что мы и плоть и кровь! Он был велик и силен, а мы родились малы и худы, нам нужны были общие уставы человечества!" Я сказал, господа![156]
Этим осмотр кончился при громком одобрении присутствующих.
Пятое заседание было посвящено вредным зверям и насекомым. Делегат от Миргородского уезда, Иван Иванович Перерепенко, прочитал доклад о тушканчиках и, ввиду особенного, производимого ими, вреда, требовал, чтоб этим животным была отведена в статистике отдельная графа.
Давно я не слыхал такой блестящей импровизации. Тушканчик стоял передо мной как живой. Я видел его в норе, окруженного бесчисленным и вредным семейством; я видел его выползающим из норы, стоящим некоторое время на задних лапках и вредно озирающимся; наконец, я видел его наносящим особенный вред нашим полям и поучающим тому же вредных членов своего семейства. Это было нечто поразительное.
Но чему я был рад несказанно – это случаю видеть маститого Перерепенко, о котором я так много слышал от Гоголя. О, боже! как он постарел, осунулся, побелел, хотя, по-видимому, все еще был бодр и всегда готов спросить: "А может, тебе и мяса, небога, хочется?"
– Ну, что, как ваше дело с Иваном Никифоровичем? – спросил я его.
Старик грустно махнул рукой.
– Ужели не кончено?
– На днях будет, в третий раз слушаться в кассационном департаменте! ответил он угрюмо.
– Великий боже!
– Сначала слушали в полтавском окружном суде – кассацию подал я; потом перенесли в черниговский суд – кассировал Довгочхун. Потом дело перенесли в Харьков – опять кассирую я…
Он на минуту поник головой.
– Я уже не говорю о беспокойствах, – произнес он со слезами в голосе, но все мое состояние… все состояние пошло… туда! Вы знаете, какие у меня были дыни?
– И что ж?
– Ни в прошлом году, ни в нынешнем я не съел ни одной! Все съели адвокаты, хотя урожай был отличнейший! Чтобы не умереть с голоду, я вынужден писать газетные корреспонденции по полторы копейки за строчку. Но и там урезывают!
– Ба! так это ваша корреспонденция, которая начинается словами: "хотя наш Миргород в сравнении с Гадячем или Конотопом может быть назван столицею, но ежели кто видел Пирятин…"
Иван Иванович с чувством пожал мне руку.
– Что ж вы, однако, предполагаете делать с вашим процессом?
– Вероятно, его переведут теперь в Изюм, но ежели и изюмский суд откажет мне в удовлетворении, тогда надобно будет опять подавать на кассацию и просить о переводе дела в Сумы… Но я не отступлю!
Иван Иванович так сверкнул глазами, что я совершенно ясно понял, что он не отступит. Он и Неуважай-Корыто. Они не отступят. Они пойдут и в Сумы, и в Острогожск, а когда-нибудь да упекут Довгочхуна – это верно!
Между тем как мы дружески беседовали, на конгрессе поднялся дым коромыслом. Виновником скандала был все тот же несносный англичанин Фарр, внесший одно из самых эксцентричных предложений, какого можно было только ожидать. Предложение это приблизительно можно было формулировать следующим образом: "Тушканчики – это прекрасно, и так как вред, ими производимый, действительно имеет свойства вреда особенного, то нет ничего справедливее, как отвести им и графу особенную. Надо, чтоб каждый знал силу врага, с которым имеет дело, а кому же, как не статистике, оказать человечеству услугу приведением в ясность всех зол, его удручающих? Но не одни тушканчики производят особенный вред; он, Фарр, знает иной особенный вред, гораздо более сильный, о котором статистика не упоминает вовсе, а именно: вред, наносимый неправильными административными распоряжениями. Ввиду несомненной важности и особенности этого вреда, не следует ли и для него отвести особенную графу, которая следовала бы непосредственно за графой о тушканчиках?"
Едва произнес Фарр свою речь, как Левассер не выдержал. Весь бледный, он вскочил с своего места и сказал:
– Те, которые так упорно инсинуируют[157] здесь против правительств, гораздо лучше сделали бы, если бы внесли предложение о вреде, наносимом переодетыми членами интернационалки!
– А еще полезнее было бы, – хладнокровно возразил Фарр, – привести в ясность вред, производимый переодетыми петролейщиками!
Я до сих пор не могу себе объяснить тайны соперничества, постоянно выказывавшегося между Фарром и Левассером. Быть может, оба они когда-нибудь служили агентами сыскной полиции, и поэтому между ними существовала застарелая вражда. Смятение, которое произвел этот "разговор", было несказанно. Все делегаты заговорили разом. Старик Кеттле встал с места и простер руки в знак мира и любви. Энгель язвительно посматривал на "разговаривающих" и шептал: also nun,[158] как бы ожидая, что вот сейчас подадут шампанского. Корренти равнодушно напевал из «Pifferaro»:[159]
Evviva la Francia!
Evviva la liberte![160]
Но настоящим миротворцем явился Прокоп.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
– Bravo! Ура! Человек! шампанского! Мосье Левассер! Votre sante![142]
Не успели выпить за здоровье Левассера, как Прокоп вновь потребовал шампанского и провозгласил здоровье Фарра.
– Сознайтесь, господин Фарр, что вы согрешили немножко! – приветствовал он английского делегата с бокалом в руках, – потому что ведь ежели Англия, благодаря инсулярному положению, имеет многие инсулярные добродетели, так ведь и инсулярных пороков у ней не мало! Жадность-то ваша к деньгам в пословицу ведь вошла! А? так, что ли? Господа! выпьем за здоровье нашего сотоварища, почтеннейшего делегата Англии!
Разумеется, суровый англичанин успокоился и выпил разом два стакана.
Но за обедом случился скандал почище: бараний бок до такой степени вонял салом, что ни у кого не хватило смелости объяснить это даже особенностями национальной кухни. Хотя же поданные затем каплуны были зажарены божественно, тем не менее конгресс единогласно порешил: с завтрашнего дня перенести заседания в Малоярославский трактир.
Четвертый день – осмотр Петропавловского собора, заседание и обед в Малоярославском трактире (menu: ботвинья с малосольной севрюжиной, поросенок под хреном и сметаной, жареные утки и гурьевская каша); после обеда прогулка пешком по Марсову полю.
Петропавловским собором иностранные гости остались довольны, но, видимо, спешили кончить осмотр его, так как Фарр, указывая на крепостные стены, сказал:
– В сей местности воздух есть нездоров!
На что, впрочем, Прокоп тут же нашелся возразить:
– Для тех, господин Фарр, у кого чисто сердце, – воздух везде здоров!
В четвертом заседании я докладывал свою карту, над которой работал две ночи сряду (бог помог мне совершить этот труд без всяких пособий!) и по которой наглядным образом можно было ознакомиться с положением трактирной и кабацкой промышленности в России. Сердце России, Москва, было, comme de raison,[143] покрыто самым густым слоем ярко-красной краски; от этого центра, в виде радиусов, шли другие губернии, постепенно бледнея и бледнея по мере приближения к окраинам. Так что Новая Земля только от острова Колгуева заимствовала слабый бледно-розовый отблеск. В заключение я потребовал, чтобы подобные же карты были изданы и для других стран, так чтобы можно было сразу видеть, где всего удобнее напиться.
– Ah! mais savez-vous que c'est bigrement serieux, le travail que vous nous presentez la![144] – воскликнул Левассер, рассматривая мою карту.
– Prachtvoll![145] – одобрил Энгель.
– Beautiful![146] – присовокупил Фарр.
– Benissime![147] – проурчал Корренти.
– Et remarquez bien que monsieur n'a employe que deux nuits pour commencer et achever ce beau travail,[148] – отозвался Кеттле, который перед тем пошептался с Прокопом.
– Две ночи – это верно! – подтвердил Прокоп, – и без всякого руководства! Просто взял лист бумаги и с божьею помощью начертил!
Тогда все бросились меня обнимать и целовать, что под конец сделалось для меня даже обременительным, потому что делегаты вздумали качать меня на руках и чуть-чуть не уронили на пол. Тем временем наступил адмиральский час, Прокоп наскоро произнес: господа, милости просим хлеба-соли откушать! – и повел нас в столовую, где прежде всего нашим взорам представилась севрюжина… но какая это была севрюжина!
– Вот так севрюжина! – совершенно чисто произнес по-русски Кеттле.
Но, увы! нас и на этот раз не вразумило это более нежели странное восклицание иностранного гостя. До того наши сердца были переполнены ликованием, что мы не лыком шиты!
После обеда, во время прогулки по Марсову полю, Левассер ни с того ни с сего вступил со мной в очень неловкий дружеский разговор. Во-первых, он напрямик объявил, что ненавидит войну по принципу и что самый вид Марсова поля действует на него неприятно.
– А мы, – ответил я довольно сухо, – мы гордимся этим полем.
– Oui, je comprends ca! la fierte nationale – nous autres, Francais, nous en savons quelque chose! Mais, quant a moi – je vous avoue que ca me porte sur les nerfs![149]
Во-вторых, постепенно раскрывая передо мной свою душу, он признался, что всегда был сторонником Парижской коммуны и даже участвовал в разграблении дома Тьера.
– Ma femme est une petroleuse – je ne vous dis que ca![150] – прибавил он грустно.
В-третьих, он изъявил опасение, что за ним следят; что клевета и зависть преследуют его даже в снегах России; что вот этот самый Фарр, который так искусно притворяется англичанином, есть не что иное, как агент Тьера, которому нарочно поручено гласно возбуждать вопросы о шпионах, а между тем под рукой требовать выдачи его, Левассера. В заключение он просил меня посмотреть по сторонам и удостовериться, нет ли поблизости полицейского.
Я в смущении исполнил его просьбу, но так как мы стояли на самой средине поля, и притом начало уже смеркаться, то полицейские представлялись рассеянными по окраинам в виде блудящих огоньков. Тем не менее я поспешил успокоить моего нового друга и заверить его, что я и Прокоп сделаем все зависящее…
– Ah! quant a vous – vous avez l ame sensible, je le vois, je le sens, j'en suis sur! Mais quant a monsieur votre ami – permettez moi d'en douter![151] – воскликнул он, с жаром сжимая мою руку.
К сожалению, я должен был умолкнуть перед замечанием Левассера, потому что, говоря по совести, и сам в точности не знал, есть ли у Прокопа какая-нибудь душа. Черт его знает! может быть, у него только фуражка с красным околышем – вот и душа!
Во всяком случае, признания Левассера произвели на меня самое тяжелое впечатление. Коммуналист! жена петрольщица! И черт его за язык дергал соваться ко мне с своими признаниями! Поэтому первым моим движением было убедить его познать свои заблуждения, и я бойко и горячо принялся за выполнение этой задачи, как вдруг, среди самого разгара моего красноречия, он зашатался-зашатался и разом рухнулся на песок! Тут только я догадался, что он пьян в последнем градусе и что, следовательно, все его признания были не что иное, как следствие привычки блягировать, столь свойственной его соотечественникам! Признаюсь, даже открытие Америки не подействовало бы на меня так благотворно, как эта неожиданная развязка, разом выведшая меня из затруднительнейшего положения!
Пятый день – осмотр домика Петра Великого; заседание и обед в Малоярославском трактире (menu: суточные щи и к ним няня, свиные котлеты, жаркое – теленок, поенный одними сливками, вместо пирожного – калужское тесто). После обеда каждый удаляется восвояси ии ложится спать. Я нарочно настоял, чтоб в ordre du jour[152] было включено спанье, потому что опасался новых признаний со стороны Левассера. Шут его разберет, врет он или не врет! А вдруг спьяна ляпнет, что из Тьерова дома табакерку унес!
Осмотр домика великого преобразователя России удался великолепно. Левассер о вчерашнем разговоре на Марсовом поле ни полслова. Напротив того, пришел как встрепанный и сейчас же воскликнул:
– C'en etait un de tzar! fichtre! quel genre!
– Das war ein Tzar![153] – глубокомысленно отозвался Энгель.
– It was a tzar![154] – процедил Фарр, щупая постель, на которой отдыхал великий преобразователь.
– Tzarissimo, magnissimo![155] – черт знает на каком языке формулировал свое удивление Корренти.
Старичок Кеттле некоторое время стоял, задумчиво опершись на трость. Наконец он взволнованным голосом заметив, что и душе Петра была не чужда статистика.
Тогда выступил вперед мой друг Берсенев (из "Накануне") и сказал:
– Позвольте мне напомнить вам, милостивые государи, слова о Петре Великом, сказанные одним из незабвенных учителей моей юности, которые будут здесь как нельзя более у места. Вот эти слова: "Но великий человек не приобщился нашим слабостям! Он не знал, что мы и плоть и кровь! Он был велик и силен, а мы родились малы и худы, нам нужны были общие уставы человечества!" Я сказал, господа![156]
Этим осмотр кончился при громком одобрении присутствующих.
Пятое заседание было посвящено вредным зверям и насекомым. Делегат от Миргородского уезда, Иван Иванович Перерепенко, прочитал доклад о тушканчиках и, ввиду особенного, производимого ими, вреда, требовал, чтоб этим животным была отведена в статистике отдельная графа.
Давно я не слыхал такой блестящей импровизации. Тушканчик стоял передо мной как живой. Я видел его в норе, окруженного бесчисленным и вредным семейством; я видел его выползающим из норы, стоящим некоторое время на задних лапках и вредно озирающимся; наконец, я видел его наносящим особенный вред нашим полям и поучающим тому же вредных членов своего семейства. Это было нечто поразительное.
Но чему я был рад несказанно – это случаю видеть маститого Перерепенко, о котором я так много слышал от Гоголя. О, боже! как он постарел, осунулся, побелел, хотя, по-видимому, все еще был бодр и всегда готов спросить: "А может, тебе и мяса, небога, хочется?"
– Ну, что, как ваше дело с Иваном Никифоровичем? – спросил я его.
Старик грустно махнул рукой.
– Ужели не кончено?
– На днях будет, в третий раз слушаться в кассационном департаменте! ответил он угрюмо.
– Великий боже!
– Сначала слушали в полтавском окружном суде – кассацию подал я; потом перенесли в черниговский суд – кассировал Довгочхун. Потом дело перенесли в Харьков – опять кассирую я…
Он на минуту поник головой.
– Я уже не говорю о беспокойствах, – произнес он со слезами в голосе, но все мое состояние… все состояние пошло… туда! Вы знаете, какие у меня были дыни?
– И что ж?
– Ни в прошлом году, ни в нынешнем я не съел ни одной! Все съели адвокаты, хотя урожай был отличнейший! Чтобы не умереть с голоду, я вынужден писать газетные корреспонденции по полторы копейки за строчку. Но и там урезывают!
– Ба! так это ваша корреспонденция, которая начинается словами: "хотя наш Миргород в сравнении с Гадячем или Конотопом может быть назван столицею, но ежели кто видел Пирятин…"
Иван Иванович с чувством пожал мне руку.
– Что ж вы, однако, предполагаете делать с вашим процессом?
– Вероятно, его переведут теперь в Изюм, но ежели и изюмский суд откажет мне в удовлетворении, тогда надобно будет опять подавать на кассацию и просить о переводе дела в Сумы… Но я не отступлю!
Иван Иванович так сверкнул глазами, что я совершенно ясно понял, что он не отступит. Он и Неуважай-Корыто. Они не отступят. Они пойдут и в Сумы, и в Острогожск, а когда-нибудь да упекут Довгочхуна – это верно!
Между тем как мы дружески беседовали, на конгрессе поднялся дым коромыслом. Виновником скандала был все тот же несносный англичанин Фарр, внесший одно из самых эксцентричных предложений, какого можно было только ожидать. Предложение это приблизительно можно было формулировать следующим образом: "Тушканчики – это прекрасно, и так как вред, ими производимый, действительно имеет свойства вреда особенного, то нет ничего справедливее, как отвести им и графу особенную. Надо, чтоб каждый знал силу врага, с которым имеет дело, а кому же, как не статистике, оказать человечеству услугу приведением в ясность всех зол, его удручающих? Но не одни тушканчики производят особенный вред; он, Фарр, знает иной особенный вред, гораздо более сильный, о котором статистика не упоминает вовсе, а именно: вред, наносимый неправильными административными распоряжениями. Ввиду несомненной важности и особенности этого вреда, не следует ли и для него отвести особенную графу, которая следовала бы непосредственно за графой о тушканчиках?"
Едва произнес Фарр свою речь, как Левассер не выдержал. Весь бледный, он вскочил с своего места и сказал:
– Те, которые так упорно инсинуируют[157] здесь против правительств, гораздо лучше сделали бы, если бы внесли предложение о вреде, наносимом переодетыми членами интернационалки!
– А еще полезнее было бы, – хладнокровно возразил Фарр, – привести в ясность вред, производимый переодетыми петролейщиками!
Я до сих пор не могу себе объяснить тайны соперничества, постоянно выказывавшегося между Фарром и Левассером. Быть может, оба они когда-нибудь служили агентами сыскной полиции, и поэтому между ними существовала застарелая вражда. Смятение, которое произвел этот "разговор", было несказанно. Все делегаты заговорили разом. Старик Кеттле встал с места и простер руки в знак мира и любви. Энгель язвительно посматривал на "разговаривающих" и шептал: also nun,[158] как бы ожидая, что вот сейчас подадут шампанского. Корренти равнодушно напевал из «Pifferaro»:[159]
Evviva la Francia!
Evviva la liberte![160]
Но настоящим миротворцем явился Прокоп.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68