Как ни были мы приготовлены ко всяким случайностям, но стук этот всех нас заставил вздрогнуть. В комнату развязно вошел очень изящный молодой человек, в сюртуке военного покроя, вручил мне, Прокопу и Веретьеву по пакету и, сказав, что в восемь часов, как только стемнеет, за нами приедет карета, удалился.
Это был не сон, но нечто фантастичнее самого сна. Нас было тут пять человек, не лишенных божьей искры, – и никому даже в голову не пришло спросить, кто этот молодой человек, от кого он прислан, в силу чего призывают нас к ответу, почему, наконец, он не принимает так называемых мер к пресечению способов уклонения от суда и следствия, а самым патриархальным образом объявляет, что заедет за нами вечером в карете, до тех же пор мы обязываемся его ждать! Ни один из этих вполне естественных вопросов не пришел нам на мысль – до такой степени было сильно убеждение, что мы виноваты и что "там разберут"!
Это была уже вторая руководящая мысль, которая привела нас к путанице. Во время статистического конгресса нас преследовало гордое убеждение, что мы не лыком шиты; теперь оно сменилось другим, более смиренномудреным, убеждением: мы виноваты, а там разберут. В обоих случаях основу представляло то чувство неизвестности, которое всякие сюрпризы делает возможными и удобоисполнимыми.
И мы ждали, ни разу даже не вспомнив о происшествии, когда-то случившемся на Рогожском кладбище, где тоже приехали неизвестные мужчины, взяли кассу и уехали… Мы терпеливо просидели у меня в нумере до вечера. В восемь часов ровно, когда зажглись на улице фонари, за нами явилась четвероместная карета, нам завязали глаза и повезли.
Мы ехали что-то очень долго (шутники, очевидно, колесили с намерением). Несмотря на то что мы сидели в карете одни – провожатый наш сел на козлы рядом с извозчиком, – никто из нас и не думал снять повязку с глаз. Только Прокоп, однажды приподняв украдкой краешек, сказал: "Кажется, через Троицкий мост сейчас переезжать станем", – и опять привел все в порядок. Наконец карета остановилась, нас куда-то ввели и развязали глаза.
Клянусь честью, мне сейчас же пришло на мысль, что мы в трактире (и действительно мы были в Hotel du Nord на Офицерской): до такой степени комната, в которой мы очутились, всей обстановкой напоминала трактир средней руки, до того она была переполнена всевозможными трактирными испарениями! Я обонял запах жареного лука, смешанный с запахом помоев; я видел лампу с захватанным пальцами шаром, лампу, которая, казалось, сама говорила: нигде, кроме трактира, я висеть не могу! я ощущал под собой стул с прорванною клеенкой, стул, на котором сменилось столько поколений… но и за всем тем мысль, что я виноват и что "там разберут", пересилила все соображения.
Мы были тут все. Все, участвовавшие в злосчастном статистическом конгрессе! Большинство было свободно, но "иностранные гости", а также и Рудин и Волохов были в кандалах. Но как легко и даже весело они переносили свое положение! Они смеялись, шутили, а одну минуту мне даже показалось, что они перемигиваются с нашими судьями. Но, увы! тогда я приписал эту веселость гражданскому мужеству, и только когда Прокоп, толкнув меня под бок, шепнул: ну, брат, ау! Надеются, подлецы, – стало быть, важные показания дали! – я несколько дрогнул и изменился в лице.
Судьи сидели за столом, накрытым белою скатертью. Их было шесть человек, и все шестеро молодые люди; перед каждым лежал лист чистой бумаги. Опять-таки клянусь, что и молодость судей не осталась не замеченною мной, и я, конечно, сумел бы вывести из этого замечания надлежащее заключение, если б Прокоп, по своему обыкновению, вновь не спутал меня.
– Молодые! – шепнул он мне, – где едят, там и судят! Ну, эти, брат, не простят! эти засудят! Это не то, что старики! Те, бывало, оборвут – и отпустят; ну, а эти – шалишь! "Comment allez-vous![168] Садитесь, не хотите ли чаю?" – и сейчас тебя в кутузку!
Нам сделали перекличку; все оказались налицо. Затем кандальных куда-то увели, а один из судей (увы! он разыгрывал презуса!) встал и обратился к нам с речью:
– Господа! вы обвиняетесь в весьма тяжком преступлении, и только вполне чистосердечное раскаянье может облегчить вашу участь. Наши обязанности относительно вас очень неприятны, но нас подкрепляет чувство долга – и мы останемся верны ему. Вы, господа, не усомнившиеся вступить в самый гнусный из всех заговоров, вы, конечно, не можете понять это святое чувство, но мы… мы понимаем его! Тем не менее мы очень хорошо сознаем, что ваше положение не из приятных, и потому постараемся, по возможности, облегчить его. Покуда вы не осуждены законом – вы наши гости, messieurs! Об одном только мы просим вас: будьте чистосердечны. Будьте уверены, что мы уже все знаем, и ежели настоящее следствие имеет место, то для того только, чтобы дать вам случай раскаяться и быть чистосердечными. Я сказал, господа. Теперь господин производитель дел отведет вас, за исключением господина Кирсанова, в особенную комнату, и велит подать вам по стакану чаю. Прощайте, господа. Господин Кирсанов! вы останетесь здесь для допроса!
Нас заперли в соседней комнате и подали чаю. Клянусь, что я где-то видел человека, который в эту минуту разносил нам чай (потом оказалось, что он служил недавно половым в "Старом Пекине"!).
Допрашивали до крайности быстро. Не прошло пяти-шести минут, как потребовали Веретьева, потом Лаврецкого, Перерепенку, Прокопа и, наконец, меня. Признаюсь откровенно, я чувствовал себя очень неловко! ах, как неловко!
– Вы писали "Маланью"? – спросил меня лжепрезус.
– Я-с.
– И сознаете себя виновным?
– То есть… изволите видеть… я не желал… в строгом смысле, я даже хотел воспрепятствовать…
– Без околичностей-с. Отвечайте прямо и откровенно: виноваты?
– Виноват-с.
– Ah! c'est grave![169] – произнес сбоку один из лжесудей, рисовавший на белом листе домик, из трубы которого вьется дымок.
Я, в полном смысле этого слова, растерялся.
– Теперь извольте говорить откровенно: ездили ли вы второго августа на извозчике с шарманщиком Корподибакко, присвоившим себе фамилию почтенного члена международного статистического конгресса Корренти? не завозили ли вы его в дом номер тридцатый на Канонерской улице?
– Не… не помню…
– Извольте говорить откровенно. Вспомните, что только полное чистосердечие может смягчить вашу участь.
– Кажется… нет… кажется… ездил-с!
– Без "кажется"-с. Извольте говорить откровенно.
– Ездил-с.
– Знали ли вы, что в этом доме живет преступник Рудин? что Корренти ехал именно к нему, чтоб условиться насчет плана всесветной революции?
– Нет-с, не знал.
Говорите откровенно! не опасайтесь!
– Ей-богу, ваше превосходительство, не знал.
– Пригласите сюда господина Корподибакко! Загремели кандалы. Корподибакко, тяжело дыша, встал рядом со мною.
– Уличайте его!
– И ви может мине сказаль, что ви не зналь! – обратился ко мне Корподибакко, – oh, maledetto russo![170] Я, бедна, нешастна итальяниц – и я так не скажу, ишто ви сичас говориль!
– Что можете вы сказать против этой улики?
– Решительно ничего. Я даже в первый раз слышу о всесветной революции!
– Хорошо-с. Ваше упорство будет принято во внимание. Корподибакко, вы можете уйти. Прикажите дать стакан чаю господину Корподибакко!
Корподибакко вдруг грохнулся на колена, воздел руки и воскликнул: pieta, signori![171]
– Вот, сударь, пример раскаянья теплого, невынужденного! стыдитесь! обратился ко мне один из лжесудей, указывая на Корподибакко.
– Ну-с, теперь извольте говорить откровенно: какого рода разговор имели вы на Марсовом поле с отставным корнетом Шалопутовым?
Я окончательно смутился. "Вот оно! – мелькнуло у меня в голове, – оно самое!"
– Мне кажется, – пробормотал я, – он говорил, что не любит войны…
– Еще-с!
– Еще-с… нет… кажется… гм, да… именно, он, кажется, говорил, что у него была неприятность с Тьером…
– Еще-с!
– Что господин Фарр – переодетый агент-с…
– К делу-с. Извольте приступить к делу-с.
– Что он служил в Коммуне…
– Ah! c'est grave! – произнес опять лжесудья, рисовавший домик.
– Ну-с, а вы что ему говорили?
– Я-с… ничего-с… он был так пьян…
– Ну, в таком случае я сам припомню вам, что вы говори-, ли. Вы говорили, что вместо того, чтобы разрушить дом Тьера, следовало бы разрушить дом Вяземского на Сенной площади-с! Вы говорили, что вместо того, чтобы изгонять "этих дам" из Парижа, следовало бы очистить от них бельэтаж Михайловского театра-с! Еще что вы говорили?
– Не… не… не помню…
– Вы говорили, что постараетесь скрыть его от преследований! Вы обещали ему покровительство и поддержку! Вы, наконец, объявили, что полагаете положить в России начало революции введением обязательного оспопрививания! Что вы можете на это сказать?
– Решительно… нет… то есть… нет, решительно не припомню!
– Позвать сюда Шалопутова!
Опять загремели кандалы; но Шалопутов не вошел, а вбежал и с такою яростью напустился на меня, что я даже изумился.
– Вы не говорили? вы?! – кричал он, – вы лжец, позвольте вам сказать! Когда я вам сказал, что моя жена петролейщица, – что вы ответили мне? Вы ответили: вот к нам бы этаких штучек пяток – побольше! Когда я изложил перед вами мои планы – что вы сказали мне? Вы сказали: все эти планы хороши за границей, а для нас, русских, совершенно достаточно, если мы добьемся обязательного оспопрививания! Вот что вы ответили мне!
– Но мне кажется, что обязательное оспопрививание… – заикнулся я.
– Не о том речь, что вам "кажется", государь мой! – строго прервал меня лжепрезус, – а о том, говорили лb вы или не говорили?
Говорил я или не говорил? Говорил ли я, что следует очистить бельэтаж Михайловского театра от этих дам? Говорил ли я о пользе оспопрививания? Кто ж это знает? Может быть, и действительно говорил! Все это как-то странно перемешалось в моей голове, так что я решительно перестал различать ту грань, на которой кончается простой разговор и начинается разговор опасный. Поэтому я решился на все махнуть рукой и сознаться.
– Говорил! – произнес я совершенно твердо.
– A la bonne heure![172] Можете идти, господин Шалопутов! Дайте стакан чаю господину Шалопутову!
Шалопутов гремя удалился.
– Ну-с, допрос кончен, – обратился ко мне лжепрезус, – и если бы вы не запятнали себя запирательством по показанию Корподибакко…
– Помилуйте, ваше превосходительство! но ведь он, наконец, свинья! воскликнул я дрожащим от волнения голосом, в котором звучала такая нота искренности, что сами лжесудьи – и те были тронуты.
– Гм, свинья… это конечно… это даже весьма может быть! – сказал лжепрезус, – но скажите, вы разве не употребляете свинины?
– Употребляю-с.
– Ну, и мы употребляем. К сожалению, свиньи покамест еще необходимы. C'est triste, mais c'est vrai![173] Не знаете ли вы за собой еще каких-нибудь преступлений?
Услышав этот вопрос, я вдруг словно в раж впал.
– Один из моих товарищей, – сказал я, – предлагал Москву упразднить, а вместо нее сделать столицею Мценск. И я разделял это заблуждение!
– Дальше-с!
– Другой мой товарищ предлагал отделить от России Семипалатинскую область. И я одобрял это предложение.
– Дальше-с!
– Еще-с… более, ваше превосходительство, ничего за собой не имею!
– Довольно для вас.
Лжепрезус встал, направился к двери направо и спросил: "Готово?" Изнутри послышался ответ: "Готово".
– Потрудитесь войти в эту комнату.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я и до сих пор не могу опомниться от стыда!. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из этой комнаты я перешел в следующую, где нашел Прокопа, Кирсанова и прочих, уже прошедших сквозь искус. Все были унылы и как бы стыдились. Лаврецкий попробовал было начать разговор о том, как дороги в Петербурге ces petits colifichets,[174] которые в Париже приобретаются почти задаром, но из этого ничего не вышло.
Дальнейшие допросы пошли еще живее. В нашу комнату поминутно прибывали тетюшские, новооскольские и другие Депутаты, которых, очевидно, спрашивали только для проформы. По-видимому, они даже через комнату "искуса" проходили безостановочно, потому что являлись к нам совершенно бодрые и веселые. Мало-помалу общество наше до того оживилось, что Прокоп при всех обратился к Кирсанову:
– А ведь ты, поросенок, не утерпел, чтоб про Амченск-то не сказать!
Кирсанов слегка покраснел, но ответить не решился.
Наконец, в половине одиннадцатого, двери отворились, и нас пригласили в залу, где уже был накрыт стол на сорок кувертов, по числу судей и обвиненных.
– Ну-с, господа! – сказал лжепрезус, – мы исполнили свой долг, вы свой. Но мы не забываем, что вы такие же люди, как и мы. Скажу более: вы наши гости, и мы обязаны позаботиться, чтоб вам было не совсем скучно. Теперь, за куском сочного ростбифа и за стаканом доброго вина, мы можем вполне беззаботно предаться беседе о тех самых проектах, за которые вы находитесь под судом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Это был не сон, но нечто фантастичнее самого сна. Нас было тут пять человек, не лишенных божьей искры, – и никому даже в голову не пришло спросить, кто этот молодой человек, от кого он прислан, в силу чего призывают нас к ответу, почему, наконец, он не принимает так называемых мер к пресечению способов уклонения от суда и следствия, а самым патриархальным образом объявляет, что заедет за нами вечером в карете, до тех же пор мы обязываемся его ждать! Ни один из этих вполне естественных вопросов не пришел нам на мысль – до такой степени было сильно убеждение, что мы виноваты и что "там разберут"!
Это была уже вторая руководящая мысль, которая привела нас к путанице. Во время статистического конгресса нас преследовало гордое убеждение, что мы не лыком шиты; теперь оно сменилось другим, более смиренномудреным, убеждением: мы виноваты, а там разберут. В обоих случаях основу представляло то чувство неизвестности, которое всякие сюрпризы делает возможными и удобоисполнимыми.
И мы ждали, ни разу даже не вспомнив о происшествии, когда-то случившемся на Рогожском кладбище, где тоже приехали неизвестные мужчины, взяли кассу и уехали… Мы терпеливо просидели у меня в нумере до вечера. В восемь часов ровно, когда зажглись на улице фонари, за нами явилась четвероместная карета, нам завязали глаза и повезли.
Мы ехали что-то очень долго (шутники, очевидно, колесили с намерением). Несмотря на то что мы сидели в карете одни – провожатый наш сел на козлы рядом с извозчиком, – никто из нас и не думал снять повязку с глаз. Только Прокоп, однажды приподняв украдкой краешек, сказал: "Кажется, через Троицкий мост сейчас переезжать станем", – и опять привел все в порядок. Наконец карета остановилась, нас куда-то ввели и развязали глаза.
Клянусь честью, мне сейчас же пришло на мысль, что мы в трактире (и действительно мы были в Hotel du Nord на Офицерской): до такой степени комната, в которой мы очутились, всей обстановкой напоминала трактир средней руки, до того она была переполнена всевозможными трактирными испарениями! Я обонял запах жареного лука, смешанный с запахом помоев; я видел лампу с захватанным пальцами шаром, лампу, которая, казалось, сама говорила: нигде, кроме трактира, я висеть не могу! я ощущал под собой стул с прорванною клеенкой, стул, на котором сменилось столько поколений… но и за всем тем мысль, что я виноват и что "там разберут", пересилила все соображения.
Мы были тут все. Все, участвовавшие в злосчастном статистическом конгрессе! Большинство было свободно, но "иностранные гости", а также и Рудин и Волохов были в кандалах. Но как легко и даже весело они переносили свое положение! Они смеялись, шутили, а одну минуту мне даже показалось, что они перемигиваются с нашими судьями. Но, увы! тогда я приписал эту веселость гражданскому мужеству, и только когда Прокоп, толкнув меня под бок, шепнул: ну, брат, ау! Надеются, подлецы, – стало быть, важные показания дали! – я несколько дрогнул и изменился в лице.
Судьи сидели за столом, накрытым белою скатертью. Их было шесть человек, и все шестеро молодые люди; перед каждым лежал лист чистой бумаги. Опять-таки клянусь, что и молодость судей не осталась не замеченною мной, и я, конечно, сумел бы вывести из этого замечания надлежащее заключение, если б Прокоп, по своему обыкновению, вновь не спутал меня.
– Молодые! – шепнул он мне, – где едят, там и судят! Ну, эти, брат, не простят! эти засудят! Это не то, что старики! Те, бывало, оборвут – и отпустят; ну, а эти – шалишь! "Comment allez-vous![168] Садитесь, не хотите ли чаю?" – и сейчас тебя в кутузку!
Нам сделали перекличку; все оказались налицо. Затем кандальных куда-то увели, а один из судей (увы! он разыгрывал презуса!) встал и обратился к нам с речью:
– Господа! вы обвиняетесь в весьма тяжком преступлении, и только вполне чистосердечное раскаянье может облегчить вашу участь. Наши обязанности относительно вас очень неприятны, но нас подкрепляет чувство долга – и мы останемся верны ему. Вы, господа, не усомнившиеся вступить в самый гнусный из всех заговоров, вы, конечно, не можете понять это святое чувство, но мы… мы понимаем его! Тем не менее мы очень хорошо сознаем, что ваше положение не из приятных, и потому постараемся, по возможности, облегчить его. Покуда вы не осуждены законом – вы наши гости, messieurs! Об одном только мы просим вас: будьте чистосердечны. Будьте уверены, что мы уже все знаем, и ежели настоящее следствие имеет место, то для того только, чтобы дать вам случай раскаяться и быть чистосердечными. Я сказал, господа. Теперь господин производитель дел отведет вас, за исключением господина Кирсанова, в особенную комнату, и велит подать вам по стакану чаю. Прощайте, господа. Господин Кирсанов! вы останетесь здесь для допроса!
Нас заперли в соседней комнате и подали чаю. Клянусь, что я где-то видел человека, который в эту минуту разносил нам чай (потом оказалось, что он служил недавно половым в "Старом Пекине"!).
Допрашивали до крайности быстро. Не прошло пяти-шести минут, как потребовали Веретьева, потом Лаврецкого, Перерепенку, Прокопа и, наконец, меня. Признаюсь откровенно, я чувствовал себя очень неловко! ах, как неловко!
– Вы писали "Маланью"? – спросил меня лжепрезус.
– Я-с.
– И сознаете себя виновным?
– То есть… изволите видеть… я не желал… в строгом смысле, я даже хотел воспрепятствовать…
– Без околичностей-с. Отвечайте прямо и откровенно: виноваты?
– Виноват-с.
– Ah! c'est grave![169] – произнес сбоку один из лжесудей, рисовавший на белом листе домик, из трубы которого вьется дымок.
Я, в полном смысле этого слова, растерялся.
– Теперь извольте говорить откровенно: ездили ли вы второго августа на извозчике с шарманщиком Корподибакко, присвоившим себе фамилию почтенного члена международного статистического конгресса Корренти? не завозили ли вы его в дом номер тридцатый на Канонерской улице?
– Не… не помню…
– Извольте говорить откровенно. Вспомните, что только полное чистосердечие может смягчить вашу участь.
– Кажется… нет… кажется… ездил-с!
– Без "кажется"-с. Извольте говорить откровенно.
– Ездил-с.
– Знали ли вы, что в этом доме живет преступник Рудин? что Корренти ехал именно к нему, чтоб условиться насчет плана всесветной революции?
– Нет-с, не знал.
Говорите откровенно! не опасайтесь!
– Ей-богу, ваше превосходительство, не знал.
– Пригласите сюда господина Корподибакко! Загремели кандалы. Корподибакко, тяжело дыша, встал рядом со мною.
– Уличайте его!
– И ви может мине сказаль, что ви не зналь! – обратился ко мне Корподибакко, – oh, maledetto russo![170] Я, бедна, нешастна итальяниц – и я так не скажу, ишто ви сичас говориль!
– Что можете вы сказать против этой улики?
– Решительно ничего. Я даже в первый раз слышу о всесветной революции!
– Хорошо-с. Ваше упорство будет принято во внимание. Корподибакко, вы можете уйти. Прикажите дать стакан чаю господину Корподибакко!
Корподибакко вдруг грохнулся на колена, воздел руки и воскликнул: pieta, signori![171]
– Вот, сударь, пример раскаянья теплого, невынужденного! стыдитесь! обратился ко мне один из лжесудей, указывая на Корподибакко.
– Ну-с, теперь извольте говорить откровенно: какого рода разговор имели вы на Марсовом поле с отставным корнетом Шалопутовым?
Я окончательно смутился. "Вот оно! – мелькнуло у меня в голове, – оно самое!"
– Мне кажется, – пробормотал я, – он говорил, что не любит войны…
– Еще-с!
– Еще-с… нет… кажется… гм, да… именно, он, кажется, говорил, что у него была неприятность с Тьером…
– Еще-с!
– Что господин Фарр – переодетый агент-с…
– К делу-с. Извольте приступить к делу-с.
– Что он служил в Коммуне…
– Ah! c'est grave! – произнес опять лжесудья, рисовавший домик.
– Ну-с, а вы что ему говорили?
– Я-с… ничего-с… он был так пьян…
– Ну, в таком случае я сам припомню вам, что вы говори-, ли. Вы говорили, что вместо того, чтобы разрушить дом Тьера, следовало бы разрушить дом Вяземского на Сенной площади-с! Вы говорили, что вместо того, чтобы изгонять "этих дам" из Парижа, следовало бы очистить от них бельэтаж Михайловского театра-с! Еще что вы говорили?
– Не… не… не помню…
– Вы говорили, что постараетесь скрыть его от преследований! Вы обещали ему покровительство и поддержку! Вы, наконец, объявили, что полагаете положить в России начало революции введением обязательного оспопрививания! Что вы можете на это сказать?
– Решительно… нет… то есть… нет, решительно не припомню!
– Позвать сюда Шалопутова!
Опять загремели кандалы; но Шалопутов не вошел, а вбежал и с такою яростью напустился на меня, что я даже изумился.
– Вы не говорили? вы?! – кричал он, – вы лжец, позвольте вам сказать! Когда я вам сказал, что моя жена петролейщица, – что вы ответили мне? Вы ответили: вот к нам бы этаких штучек пяток – побольше! Когда я изложил перед вами мои планы – что вы сказали мне? Вы сказали: все эти планы хороши за границей, а для нас, русских, совершенно достаточно, если мы добьемся обязательного оспопрививания! Вот что вы ответили мне!
– Но мне кажется, что обязательное оспопрививание… – заикнулся я.
– Не о том речь, что вам "кажется", государь мой! – строго прервал меня лжепрезус, – а о том, говорили лb вы или не говорили?
Говорил я или не говорил? Говорил ли я, что следует очистить бельэтаж Михайловского театра от этих дам? Говорил ли я о пользе оспопрививания? Кто ж это знает? Может быть, и действительно говорил! Все это как-то странно перемешалось в моей голове, так что я решительно перестал различать ту грань, на которой кончается простой разговор и начинается разговор опасный. Поэтому я решился на все махнуть рукой и сознаться.
– Говорил! – произнес я совершенно твердо.
– A la bonne heure![172] Можете идти, господин Шалопутов! Дайте стакан чаю господину Шалопутову!
Шалопутов гремя удалился.
– Ну-с, допрос кончен, – обратился ко мне лжепрезус, – и если бы вы не запятнали себя запирательством по показанию Корподибакко…
– Помилуйте, ваше превосходительство! но ведь он, наконец, свинья! воскликнул я дрожащим от волнения голосом, в котором звучала такая нота искренности, что сами лжесудьи – и те были тронуты.
– Гм, свинья… это конечно… это даже весьма может быть! – сказал лжепрезус, – но скажите, вы разве не употребляете свинины?
– Употребляю-с.
– Ну, и мы употребляем. К сожалению, свиньи покамест еще необходимы. C'est triste, mais c'est vrai![173] Не знаете ли вы за собой еще каких-нибудь преступлений?
Услышав этот вопрос, я вдруг словно в раж впал.
– Один из моих товарищей, – сказал я, – предлагал Москву упразднить, а вместо нее сделать столицею Мценск. И я разделял это заблуждение!
– Дальше-с!
– Другой мой товарищ предлагал отделить от России Семипалатинскую область. И я одобрял это предложение.
– Дальше-с!
– Еще-с… более, ваше превосходительство, ничего за собой не имею!
– Довольно для вас.
Лжепрезус встал, направился к двери направо и спросил: "Готово?" Изнутри послышался ответ: "Готово".
– Потрудитесь войти в эту комнату.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я и до сих пор не могу опомниться от стыда!. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из этой комнаты я перешел в следующую, где нашел Прокопа, Кирсанова и прочих, уже прошедших сквозь искус. Все были унылы и как бы стыдились. Лаврецкий попробовал было начать разговор о том, как дороги в Петербурге ces petits colifichets,[174] которые в Париже приобретаются почти задаром, но из этого ничего не вышло.
Дальнейшие допросы пошли еще живее. В нашу комнату поминутно прибывали тетюшские, новооскольские и другие Депутаты, которых, очевидно, спрашивали только для проформы. По-видимому, они даже через комнату "искуса" проходили безостановочно, потому что являлись к нам совершенно бодрые и веселые. Мало-помалу общество наше до того оживилось, что Прокоп при всех обратился к Кирсанову:
– А ведь ты, поросенок, не утерпел, чтоб про Амченск-то не сказать!
Кирсанов слегка покраснел, но ответить не решился.
Наконец, в половине одиннадцатого, двери отворились, и нас пригласили в залу, где уже был накрыт стол на сорок кувертов, по числу судей и обвиненных.
– Ну-с, господа! – сказал лжепрезус, – мы исполнили свой долг, вы свой. Но мы не забываем, что вы такие же люди, как и мы. Скажу более: вы наши гости, и мы обязаны позаботиться, чтоб вам было не совсем скучно. Теперь, за куском сочного ростбифа и за стаканом доброго вина, мы можем вполне беззаботно предаться беседе о тех самых проектах, за которые вы находитесь под судом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68