не заезжайте! не раздражайте?! Прекрасно. Я первый бы согласился, что нет никакой опасности, если бы они кричали "тише!" – каждый сам по себе. Но ведь они кричат все вдруг, кричат единогласно – поймите это, ради Христа! Ведь это уж скоп! Ведь этак можно с часу на час ожидать, что они не задумаются кричать "тише!" – с оружием в руках! Ужели же это не анархия?!
Да; это люди опасные, и нечего удивляться тому, что даже сами они убедились, что с ними нужно держать ухо востро. Но сколько должно накопиться горечи, чтобы даже на людей, кричащих: тише! – взглянуть оком подозрительности?! чтобы даже в них усмотреть наклонности к каким-то темным замыслам, в них, которые до сих пор выказали одно лишь мастерство: мастерство впиваться друг в друга по поводу выеденного яйца!
Что же касается до непреклонности, то мне невольно припомнилось, как в былое время мой друг, Никодим Крошечкин, тоже, прибегал к полемике "в видах оживления столбцов издаваемой им газеты".
То было время господства "Британии" и эстетических споров. Никодим редижировал какую-то казенную газету, при которой, для увеселения публики, имелся и литературный отдел. На приобретение материала для этого отдела Никодиму выдавалась какая-то неизмеримо малая сумма, с помощью которой он и обязывался три дня в неделю "оживлять столбцы газеты". Приятелей у Крошечкина было множество, но, во-первых, все это были люди необыкновенно глубокие, а потому "как следует писать об этом предмете, братец, времени нет, а коротенько писать – не стоит руки марать"; а во-вторых, все они проводили время по большей части в "Британии" и потому не всегда бывали трезвы. Таким образом, Никодим и остался один, как рак на мели. Бился он, бился – и вдруг нашелся. К величайшему удивлению, мы стали замечать, что Никодим ведет газету на славу, что "столбцы ее оживлены", что в ней появилась целая стая совершенно новых сотрудников, которые неустанно ведут между собой живую и даже ожесточенную полемику по поводу содержания московских бульваров, по поводу ненужности посыпания песком тротуаров в летнее время и т. д. Заинтригованные в высшей степени, мы всем хором приступили к Никодиму с вопросом: что сей сон значит? – И что ж оказалось! Что он, Никодим, просто-напросто полемизирует сам с собою! Что он в одном своем лице соединяет и Корытникова, и Иванова, и Федула Долгомостьева, и Прохожего, и Проезжего и т. д. Что сначала он напишет статью о необходимости держать бульвары в чистоте и уязвит при этом Московскую городскую думу, а в следующем нумере накинется сам на себя и совершенно убедительно докажет, что все это пустяки и что бульвары прежде всего должны служить в качестве неисчерпаемого вместилища человечьего гуано!
И вот теперь, когда я ближе ознакомился с "Уставом Вольного Союза Пенкоснимателей" и сопоставил начертанные в нем правила с современною литературною и журнальною действительностью, я не мог воздержаться, чтобы не воскликнуть: да это Никодим! это он, под разными – псевдонимами полемизирующий сам с собою!
Признаюсь, мне даже сделалось как будто неловко. Ведь это, наконец, бездельничество! – думалось мне, и ежели в этом бездельничестве нет ни организации, ни предумышленности – тем хуже для него. Значит, оно проникло в глубину сердец, проело наших пенкоснимателей до мозга костей! Значит, они бездельничают от полноты чувств, бездельничают всласть, бездельничают потому, что действительно ничего другого перед собой не видят!
Но как они, от нечего делать, едят друг друга – это даже ужасно. Загляните, например, в "Старейшую Всероссийскую Пенкоснимательницу", и первое, что вас поразит, – это смотр, который она периодически делает всем прочим органам пенкоснимательства. Что побуждает ее к тому? то ли, что ее разделяет бездна от прочих пенкоснимателей? – нет, этой бездны нет, да и она сама, в минуты откровенности, коснеющим языком проговаривается, что, в сущности, каждый пенкосниматель равен каждому пенкоснимателю. Очевидно, стало быть, ей хочется только отличиться, отвести глаза, оживить свои столбцы, даже рискуя собственными боками. Ей хочется, чтобы публика, благодаря общему затишью, слышала, как она жует во сне собственные рукава.
Теперь этот наглый обман выяснился для меня с какою-то безнадежною выпуклостью… Но, признаюсь, и прежде, когда я был еще в провинции, меня уже смущали некоторые неясные сомнения на этот счет. Едва ли не десять лет сряду, каждое утро, как мне подают вновь полученные с почты органы русской мысли, я ощущаю, что мною начинает овладевать тоскливое чувство. Иногда мне кажется, что вот-вот я сейчас услышу какое-то невнятное и ненужное бормотание о том, о сем, а больше ни о чем; иногда сдается, что мне подают детскую пеленку, в которой новорожденный младенец начертал свою первую передовую статью; иногда же просто-напросто я воочию вижу, что в мой кабинет вошел дурак. Пришел, сел и забормотал. И я не могу указать ему на дверь, я должен беседовать с ним, потому что это дурак привилегированный: у него за пазухой есть две-три новости, которых я еще не знаю!
И эти-то люди обозревают друг друга! эти люди, ради оживления каких-то столбцов, язвят и чернят друг друга! Они, которым следовало бы целовать друг друга взасос! Проказники!
У каждого из этих апостолов самоедства сидит в голове маковое зернышко, которое он хочет во что бы то ни стало поместить; каждый из них имеет за душой материала настолько, чтобы изобразить: на последнем я листочке напишу четыре строчки! – зато уж и набрызжет же он в этих четырех строчках! И посмотрите, с какою серьезностью какой-нибудь мудрый Натан воробьиного царства произносит свои: "Позволительно думать, что возбуждение подобных вопросов едва ли своевременно", или: "По нашему мнению, это не совсем так"! Мудрейший из воробьев! кто тебя? не все ли равно, кто, как и с чего снимает пенки?
Какая громадная разница с Никодимом! Когда Никодим полемизировал сам с собою, уличал самого себя в неправде и доказывал свою собственную несостоятельность, – он не вставал на дыбы, не артачился и не похвалялся, что идет на рать. Он откровенно говорил: мне дают мелкую монету и требуют, чтобы я действовал так, как бы имел в распоряжении своем монету крупную, понятное дело, что я не могу удовлетворить этому требованию иначе, как истязуя самого себя. Так объяснялся Никодим, и мы очень хорошо понимали его объяснения. Мы понимали, что он относится к своему занятию вполне объективно, что он резко отделяет свое внутреннее "я" от того горького дела, к которому прицепила его судьба, отделяет настолько же, насколько отделял себя в те времена каждый молодой либерал-чиновник от службы в департаментах и канцеляриях, которые он всякое утро посещал. Внутренне Никодиму было решительно все равно, стоят ли будочники при будках, или же они расставлены по перекресткам улиц; поэтому он мог смело и не расходуя своих убеждений доказывать, раз, что полезно, чтобы будочники находились при будках, и два, что еще полезнее, если они расставлены по перекресткам. Следовательно, ежели современные российские пенкосниматели и заимствовали у Никодима внешние приемы "оживления столбцов", то они совершенно забыли о той объективности, которая скрывалась за этими приемами. Подобно Никодиму, они самоедствуют, но при этом горячатся, встают на дыбы, и – о, верх самохвальства! – изо всех сил доказывают, что у них даже в помышлении ничего другого не имеется, кроме мысли о необходимости снабжения городовых свистками. О, заговорщики! кто же поверит вам?
"Тише! не расплывайся! не раздражай!" – это ли не карбонарство? Этого ли мало для возбуждения в самом кротком начальнике подозрительности?
Таковы были вопросы, которые застали меня на подъезде дома, в котором жил Прелестнов. Я обернулся: сзади меня расстилалось зеркало Невы, все облитое тихим мерцанием белой майской ночи. Воздух был недвижим; деревья в соседнем саду словно застыли; на поверхности реки – ни малейшей зыби; с другой стороны реки доносился смутный городской гомон и стук; здесь, на Выборгской, – царствовала тишина и благорастворение воздухов. А не удрать ли на тоню или на острова? – мелькнуло у меня в голове. Но пенкоснимательная мысль: я должен исполнить свой долг! – уже безвозвратно отравила мое существование. Я позвонил.
* * *
В кабинете у Менандра было довольно много народа и страшно накурено. Тут были люди всякого роста и всяких комплекций, но на всех лицах было написано присутствие головной боли. У всех цвет лица был тусклый, серый, а выражение озабоченное, как бы скорбящее о гресех; все страдали геморроем, следствием слишком усидчивого пенкоснимательства. Все великие наши пенкосниматели были тут налицо, все те, которые даже одну минуту опасаются провести праздно: так велика вереница пустяков, которые им предстоит разрешить. В тот момент, когда я вошел, Менандр рассказывал собравшейся около него кучке о своем путешествии по Италии.
– Представьте себе, – говорил он, – небо там синее, море синее, по морю корабли плывут, а над кораблями реют какие-то неизвестные птицы… но буквально неизвестные! a la lettre!
– Позвольте! не об этих ли птицах писал Страбон? – пустил кто-то догадку.
– Нет, это не те. Кювье же хотя и догадывался, что это простые вороны, однако Гумбольдт разбил его доводы в прах… Но что всего удивительнее – в Италии и вообще на юге совсем нет сумерек! Идете по улице – светло; и вдруг – темно!
– И апельсины на воздухе растут? – полюбопытствовал некто.
– Еще бы. Я сам видел дерево, буквально обремененное плодами. Ну, все равно, что у нас яблоки, или, вернее, даже не яблоки, а рябина.
В эту минуту хозяин заметил мое присутствие.
– А! старый друг! господа! бывший товарищ по университету! написал когда-то повесть, на которую обратил внимание Белинский! – рекомендовал он меня, и, в свою очередь, представил мне присутствующих: – Иван Николаевич Неуважай-Корыто, автор "Исследования о Чурилке"! Семен Петрович Нескладин, автор брошюры "Новые суды и легкомысленное отношение к ним публики"! Петр Сергеич Болиголова, автор диссертации "Русская песня: Чижик! чижик! где ты был? – перед судом критики"! Вячеслав Семеныч Размазов, автор статьи "Куда несет наш крестьянин свои сбережения?"…
Но тут со мной случилось что-то совершенно неловкое. Раскланиваясь и пожимая руки во все стороны, я до того замотался, что принял последнюю рекомендацию за вопрос, обращенный ко мне. И потому совершенно невпопад отвечал:
– Да в казначейство, я полагаю…
На этот раз, однако ж, мой легкомысленный ответ не повлек за собой никакого реприманда. Напротив того, насупленные лица пенкоснимателей как-то снисходительно осклабились, и все они очень радушно пожали мне руку.
Прерванный на минуту разговор возобновился; но едва успел Менандр сообщить, что ладзарони лежат целый день на солнце и питаются макаронами, как стали разносить чай, и гости разделились на группы. Я горел нетерпением улучить минуту, чтобы пристать к одной из них и предложить на обсуждение волновавшие меня сомнения. Но это положительно не удавалось мне, потому что у каждой группы был свой вопрос, поглощавший все ее внимание.
– Так вы полагаете, что Чурилка?.. – шла речь в одной группе.
Центром этой группы был Неуважай-Корыто. Это был сухой и длинный человек, с длинными руками и длинным же носом. Мне показалось, что передо мною стоит громадных размеров дятел, который долбит носом в дерево и постепенно приходит в деревянный экстаз от звуков собственного долбления. "Да, этот человек, если примется снимать пенки, он сделает это… чисто!" думалось мне, покуда я разглядывал его.
– Не только полагаю, но совершенно определительно утверждаю, – объяснял между тем Неуважай-Корыто, – что Чуриль, а не Чурилка, был не кто иной, как швабский дворянин седьмого столетия. Я, батюшка, пол-Европы изъездил, покуда, наконец, в королевской мюнхенской библиотеке нашел рукопись, относящуюся к седьмому столетию, под названием: "Похождения знаменитого и доблестного швабского дворянина Чуриля"… Ба! да это наш Чурилка! – сейчас же блеснула у меня мысль… И поверите ли, я целую ночь после этого был в бреду!
– Понятное дело. Но Добрыня… Илья Муромец… ведь они наши?
Собеседник, произнося: "они наши?" – очевидно, страдал. Он и опасался и надеялся; ему почему-то ужасно хотелось, чтобы они были нашими, и в то же время в душу уже запалзывали какие-то скверные сомнения. Но Неуважай-Корыто с суровою непреклонностью положил конец колебаниям, "ни в каком случае не достойным науки".
– Напротив того, – отдолбил он совершенно ясно, – я положительно утверждаю, что и Добрыня, и Илья Муромец – все это были не более как сподвижники датчанина Канута!
– Но Владимир Красное Солнышко?
– Он-то самый Канут и есть!
В группе раздался общий вздох. Совопросник вытаращил на минуту глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Да; это люди опасные, и нечего удивляться тому, что даже сами они убедились, что с ними нужно держать ухо востро. Но сколько должно накопиться горечи, чтобы даже на людей, кричащих: тише! – взглянуть оком подозрительности?! чтобы даже в них усмотреть наклонности к каким-то темным замыслам, в них, которые до сих пор выказали одно лишь мастерство: мастерство впиваться друг в друга по поводу выеденного яйца!
Что же касается до непреклонности, то мне невольно припомнилось, как в былое время мой друг, Никодим Крошечкин, тоже, прибегал к полемике "в видах оживления столбцов издаваемой им газеты".
То было время господства "Британии" и эстетических споров. Никодим редижировал какую-то казенную газету, при которой, для увеселения публики, имелся и литературный отдел. На приобретение материала для этого отдела Никодиму выдавалась какая-то неизмеримо малая сумма, с помощью которой он и обязывался три дня в неделю "оживлять столбцы газеты". Приятелей у Крошечкина было множество, но, во-первых, все это были люди необыкновенно глубокие, а потому "как следует писать об этом предмете, братец, времени нет, а коротенько писать – не стоит руки марать"; а во-вторых, все они проводили время по большей части в "Британии" и потому не всегда бывали трезвы. Таким образом, Никодим и остался один, как рак на мели. Бился он, бился – и вдруг нашелся. К величайшему удивлению, мы стали замечать, что Никодим ведет газету на славу, что "столбцы ее оживлены", что в ней появилась целая стая совершенно новых сотрудников, которые неустанно ведут между собой живую и даже ожесточенную полемику по поводу содержания московских бульваров, по поводу ненужности посыпания песком тротуаров в летнее время и т. д. Заинтригованные в высшей степени, мы всем хором приступили к Никодиму с вопросом: что сей сон значит? – И что ж оказалось! Что он, Никодим, просто-напросто полемизирует сам с собою! Что он в одном своем лице соединяет и Корытникова, и Иванова, и Федула Долгомостьева, и Прохожего, и Проезжего и т. д. Что сначала он напишет статью о необходимости держать бульвары в чистоте и уязвит при этом Московскую городскую думу, а в следующем нумере накинется сам на себя и совершенно убедительно докажет, что все это пустяки и что бульвары прежде всего должны служить в качестве неисчерпаемого вместилища человечьего гуано!
И вот теперь, когда я ближе ознакомился с "Уставом Вольного Союза Пенкоснимателей" и сопоставил начертанные в нем правила с современною литературною и журнальною действительностью, я не мог воздержаться, чтобы не воскликнуть: да это Никодим! это он, под разными – псевдонимами полемизирующий сам с собою!
Признаюсь, мне даже сделалось как будто неловко. Ведь это, наконец, бездельничество! – думалось мне, и ежели в этом бездельничестве нет ни организации, ни предумышленности – тем хуже для него. Значит, оно проникло в глубину сердец, проело наших пенкоснимателей до мозга костей! Значит, они бездельничают от полноты чувств, бездельничают всласть, бездельничают потому, что действительно ничего другого перед собой не видят!
Но как они, от нечего делать, едят друг друга – это даже ужасно. Загляните, например, в "Старейшую Всероссийскую Пенкоснимательницу", и первое, что вас поразит, – это смотр, который она периодически делает всем прочим органам пенкоснимательства. Что побуждает ее к тому? то ли, что ее разделяет бездна от прочих пенкоснимателей? – нет, этой бездны нет, да и она сама, в минуты откровенности, коснеющим языком проговаривается, что, в сущности, каждый пенкосниматель равен каждому пенкоснимателю. Очевидно, стало быть, ей хочется только отличиться, отвести глаза, оживить свои столбцы, даже рискуя собственными боками. Ей хочется, чтобы публика, благодаря общему затишью, слышала, как она жует во сне собственные рукава.
Теперь этот наглый обман выяснился для меня с какою-то безнадежною выпуклостью… Но, признаюсь, и прежде, когда я был еще в провинции, меня уже смущали некоторые неясные сомнения на этот счет. Едва ли не десять лет сряду, каждое утро, как мне подают вновь полученные с почты органы русской мысли, я ощущаю, что мною начинает овладевать тоскливое чувство. Иногда мне кажется, что вот-вот я сейчас услышу какое-то невнятное и ненужное бормотание о том, о сем, а больше ни о чем; иногда сдается, что мне подают детскую пеленку, в которой новорожденный младенец начертал свою первую передовую статью; иногда же просто-напросто я воочию вижу, что в мой кабинет вошел дурак. Пришел, сел и забормотал. И я не могу указать ему на дверь, я должен беседовать с ним, потому что это дурак привилегированный: у него за пазухой есть две-три новости, которых я еще не знаю!
И эти-то люди обозревают друг друга! эти люди, ради оживления каких-то столбцов, язвят и чернят друг друга! Они, которым следовало бы целовать друг друга взасос! Проказники!
У каждого из этих апостолов самоедства сидит в голове маковое зернышко, которое он хочет во что бы то ни стало поместить; каждый из них имеет за душой материала настолько, чтобы изобразить: на последнем я листочке напишу четыре строчки! – зато уж и набрызжет же он в этих четырех строчках! И посмотрите, с какою серьезностью какой-нибудь мудрый Натан воробьиного царства произносит свои: "Позволительно думать, что возбуждение подобных вопросов едва ли своевременно", или: "По нашему мнению, это не совсем так"! Мудрейший из воробьев! кто тебя? не все ли равно, кто, как и с чего снимает пенки?
Какая громадная разница с Никодимом! Когда Никодим полемизировал сам с собою, уличал самого себя в неправде и доказывал свою собственную несостоятельность, – он не вставал на дыбы, не артачился и не похвалялся, что идет на рать. Он откровенно говорил: мне дают мелкую монету и требуют, чтобы я действовал так, как бы имел в распоряжении своем монету крупную, понятное дело, что я не могу удовлетворить этому требованию иначе, как истязуя самого себя. Так объяснялся Никодим, и мы очень хорошо понимали его объяснения. Мы понимали, что он относится к своему занятию вполне объективно, что он резко отделяет свое внутреннее "я" от того горького дела, к которому прицепила его судьба, отделяет настолько же, насколько отделял себя в те времена каждый молодой либерал-чиновник от службы в департаментах и канцеляриях, которые он всякое утро посещал. Внутренне Никодиму было решительно все равно, стоят ли будочники при будках, или же они расставлены по перекресткам улиц; поэтому он мог смело и не расходуя своих убеждений доказывать, раз, что полезно, чтобы будочники находились при будках, и два, что еще полезнее, если они расставлены по перекресткам. Следовательно, ежели современные российские пенкосниматели и заимствовали у Никодима внешние приемы "оживления столбцов", то они совершенно забыли о той объективности, которая скрывалась за этими приемами. Подобно Никодиму, они самоедствуют, но при этом горячатся, встают на дыбы, и – о, верх самохвальства! – изо всех сил доказывают, что у них даже в помышлении ничего другого не имеется, кроме мысли о необходимости снабжения городовых свистками. О, заговорщики! кто же поверит вам?
"Тише! не расплывайся! не раздражай!" – это ли не карбонарство? Этого ли мало для возбуждения в самом кротком начальнике подозрительности?
Таковы были вопросы, которые застали меня на подъезде дома, в котором жил Прелестнов. Я обернулся: сзади меня расстилалось зеркало Невы, все облитое тихим мерцанием белой майской ночи. Воздух был недвижим; деревья в соседнем саду словно застыли; на поверхности реки – ни малейшей зыби; с другой стороны реки доносился смутный городской гомон и стук; здесь, на Выборгской, – царствовала тишина и благорастворение воздухов. А не удрать ли на тоню или на острова? – мелькнуло у меня в голове. Но пенкоснимательная мысль: я должен исполнить свой долг! – уже безвозвратно отравила мое существование. Я позвонил.
* * *
В кабинете у Менандра было довольно много народа и страшно накурено. Тут были люди всякого роста и всяких комплекций, но на всех лицах было написано присутствие головной боли. У всех цвет лица был тусклый, серый, а выражение озабоченное, как бы скорбящее о гресех; все страдали геморроем, следствием слишком усидчивого пенкоснимательства. Все великие наши пенкосниматели были тут налицо, все те, которые даже одну минуту опасаются провести праздно: так велика вереница пустяков, которые им предстоит разрешить. В тот момент, когда я вошел, Менандр рассказывал собравшейся около него кучке о своем путешествии по Италии.
– Представьте себе, – говорил он, – небо там синее, море синее, по морю корабли плывут, а над кораблями реют какие-то неизвестные птицы… но буквально неизвестные! a la lettre!
– Позвольте! не об этих ли птицах писал Страбон? – пустил кто-то догадку.
– Нет, это не те. Кювье же хотя и догадывался, что это простые вороны, однако Гумбольдт разбил его доводы в прах… Но что всего удивительнее – в Италии и вообще на юге совсем нет сумерек! Идете по улице – светло; и вдруг – темно!
– И апельсины на воздухе растут? – полюбопытствовал некто.
– Еще бы. Я сам видел дерево, буквально обремененное плодами. Ну, все равно, что у нас яблоки, или, вернее, даже не яблоки, а рябина.
В эту минуту хозяин заметил мое присутствие.
– А! старый друг! господа! бывший товарищ по университету! написал когда-то повесть, на которую обратил внимание Белинский! – рекомендовал он меня, и, в свою очередь, представил мне присутствующих: – Иван Николаевич Неуважай-Корыто, автор "Исследования о Чурилке"! Семен Петрович Нескладин, автор брошюры "Новые суды и легкомысленное отношение к ним публики"! Петр Сергеич Болиголова, автор диссертации "Русская песня: Чижик! чижик! где ты был? – перед судом критики"! Вячеслав Семеныч Размазов, автор статьи "Куда несет наш крестьянин свои сбережения?"…
Но тут со мной случилось что-то совершенно неловкое. Раскланиваясь и пожимая руки во все стороны, я до того замотался, что принял последнюю рекомендацию за вопрос, обращенный ко мне. И потому совершенно невпопад отвечал:
– Да в казначейство, я полагаю…
На этот раз, однако ж, мой легкомысленный ответ не повлек за собой никакого реприманда. Напротив того, насупленные лица пенкоснимателей как-то снисходительно осклабились, и все они очень радушно пожали мне руку.
Прерванный на минуту разговор возобновился; но едва успел Менандр сообщить, что ладзарони лежат целый день на солнце и питаются макаронами, как стали разносить чай, и гости разделились на группы. Я горел нетерпением улучить минуту, чтобы пристать к одной из них и предложить на обсуждение волновавшие меня сомнения. Но это положительно не удавалось мне, потому что у каждой группы был свой вопрос, поглощавший все ее внимание.
– Так вы полагаете, что Чурилка?.. – шла речь в одной группе.
Центром этой группы был Неуважай-Корыто. Это был сухой и длинный человек, с длинными руками и длинным же носом. Мне показалось, что передо мною стоит громадных размеров дятел, который долбит носом в дерево и постепенно приходит в деревянный экстаз от звуков собственного долбления. "Да, этот человек, если примется снимать пенки, он сделает это… чисто!" думалось мне, покуда я разглядывал его.
– Не только полагаю, но совершенно определительно утверждаю, – объяснял между тем Неуважай-Корыто, – что Чуриль, а не Чурилка, был не кто иной, как швабский дворянин седьмого столетия. Я, батюшка, пол-Европы изъездил, покуда, наконец, в королевской мюнхенской библиотеке нашел рукопись, относящуюся к седьмому столетию, под названием: "Похождения знаменитого и доблестного швабского дворянина Чуриля"… Ба! да это наш Чурилка! – сейчас же блеснула у меня мысль… И поверите ли, я целую ночь после этого был в бреду!
– Понятное дело. Но Добрыня… Илья Муромец… ведь они наши?
Собеседник, произнося: "они наши?" – очевидно, страдал. Он и опасался и надеялся; ему почему-то ужасно хотелось, чтобы они были нашими, и в то же время в душу уже запалзывали какие-то скверные сомнения. Но Неуважай-Корыто с суровою непреклонностью положил конец колебаниям, "ни в каком случае не достойным науки".
– Напротив того, – отдолбил он совершенно ясно, – я положительно утверждаю, что и Добрыня, и Илья Муромец – все это были не более как сподвижники датчанина Канута!
– Но Владимир Красное Солнышко?
– Он-то самый Канут и есть!
В группе раздался общий вздох. Совопросник вытаращил на минуту глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68