Две тысячи целковых за одного Кузьму губернатор Толстолобов давал – не продал! Да и губернатор-то какой был: один целый окорок ветчины съедал! И куда они все подевались!
– Однако ведь вы кушаете же? – с некоторым беспокойством спросил Нагибин.
– Кушаем-то кушаем. У меня и нынче повар, – что ж! ничего повар. Да страху-то у него, вашество, нет!
Как только Прокоп произнес слово "страх", разговор оживился еще более и сделался общим. Все почувствовали себя в своей тарелке. Начались рассуждения о том, какую роль играет страх в общей экономии народной жизни, может ли страх, однажды исчезнув, возродиться вновь, и наконец, что было бы, если бы реформы развивались своим чередом, а страх – своим, взаимно, так сказать, оплодотворяя друг друга.
– Реформы, вашество, ничего! – либеральничал Прокоп, – и не такие бы реформы можно вытерпеть, кабы страх был!
На эту речь Нагибин ответил крепким пожатием руки.
– Я с вами согласен, – сказал он, – без страха нельзя. Но я постараюсь!
– Трудненько будет, вашество!
– Трудно – я это знаю. Но я привык. Я привык к борьбе, и даже жажду борьбы! Но скажу прямо: не хотел бы я быть на месте того, кто меня вызовет на борьбу! Sapristi, messieurs! Nous verrons! nous verrons qui de vous ou de moi aura le panache![109]
И Нагибин так свирепо погрозил кому-то в воздухе, что в воображении моем вдруг совершенно отчетливо нарисовалась целая картина: почтовая дорога с березовой аллеей, бегущей по сторонам, тройка, увлекающая двоих пассажиров (одного – везущего, другого – везомого) в безвестную даль, и наконец тихое пристанище, в виде уединенного городка, в котором нет ни настоящего приюта, ни настоящей еды, а есть сырость, угар, слякоть и вонь…
– Фюить!!
* * *
На Конюшенном мосту мои мечты были снова прерваны жалобами, которые изливал Прокоп.
– Даже климат, – говорил он, – и тот против прежнего хуже стал! Помещиков обидели – ну, они, натурально, все леса и повырубили! Дождей-то и нет. Месяц нет дождя, другой нет дождя – хоть ты тресни! А не то такой вдруг зарядит, что два месяца зги не видать! Вот тебе и эмансипация!
Нагибин слушал эти ламентации и улыбался. Ему приятно было думать, что устранение всех этих бедствий: и недостатка поваров, и бездождия, и излишества дождя – все это лежало на нем одном.
– Да-с, тяжело ваше положение, messieurs, – произнес он задумчиво, – но я надеюсь, что с божьей помощью, и сильный общим доверием…
Конца фразы я не расслышал, потому что в эту самую минуту мы въехали в ворота ресторана.
Было около часу ночи, и дононовский сад был погружен в тьму. Но киоски ярко светились, и в них громко картавили молодые служители Марса и звенели женские голоса. Лакеи-татары, как тени, бесшумно сновали взад и вперед по дорожкам. Нагибин остановился на минуту на балконе ресторана и, взглянув вперед, сказал:
– Совершенно как в "Тысяче одной ночи"! не правда ли? А Прокоп тем временем шептал мне на ухо:
– У тебя деньги есть?
– Есть, а что?
– Чудак! надо же честь оказать!
Я пошел побродить по дорожкам и потому не присутствовал при процессе заказывания ужина. До слуха моего долетали: "ecrevisses a la bordelaise",[110] «да перчику, перчику чтобы в меру», «дупеля есть?», «земляники, братец, оглох, что ли?», «на первый раз три крюшона…» Но на меня нашел какой-то необыкновенный стих: я вдруг вздумал рассчитывать. Припомнил, сколько я в таком-то случае денег даром бросил, сколько в таком-то месте посеял, сколько у меня еще остается, и наконец достанет ли… При этом вопросе я почувствовал легкий озноб… Достанет ли? В каком смысле достанет ли? Ежели в обширном… о, черт побери! и зачем это я начал рассчитывать! Но, раз начавшись, работа мысли уже не могла скоро прерваться. Не сладив с расчетами, я обратился к будущему и должен был сознаться, что отныне нигде: ни в рязанско-тамбовско-саратовском клубе, ни даже в Проплеванной – нигде не избежать мне ни Минерашек, ни Донона, ни Шато-де-Флера. Нагибин непреклонен, он не положит оружия, доколе останется хотя один медвежий угол, в котором не восторжествовали бы «les grands principes du Porc-Epic».[111] A так как я его друг, то, очевидно, было бы даже «подло», если бы я не содействовал этому торжеству. Вопрос, значит, не в том, чтобы избежать торжеств, а в том, во что они обойдутся мне в остальное время живота моего? Опять расчеты, и опять озноб… И в заключение – вопрос: да сколько же мне жить остается? А ну, как я Мафусаилов век проживу?
Озноб, озноб и озноб…
Я в самом грустном расположении духа вернулся к моим товарищам и нашел компанию в значительно увеличенном составе. Новыми лицами оказались: адвокат Ненаедов, устьсысольский купеческий сын Беспортошный и знаменитая девица Сюзетта. Сюзетта председательствовала на банкете и была пьяна. Купеческий сын, в качестве временного нанимателя, сидел возле нее и говорил:
– Мамзель Сузетта! покажите господам ручку! Какова ручка-то, господа! Почтенный! Крушончик еще! Да земляницы-то не жалейте!
В эту самую минуту я вошел.
– Где ты пропадал? – набросился на меня Прокоп.
– Monsieur a eu mal au ventre![112] – решила Сюзетта для первого знакомства.
– Bravo, Suzette! – воскликнули собеседники.
– Госпожа Сузетта! сделайте ваше одолжение! скажите самые эти слова по-русски-с! – убеждал купеческий сын.
– У гаспадин живот болел!
– И превосходно-с. Значит, первое дело – померанцевки. Пожалуйте! А как мы уж по крушончику на брата сокрушили, так и вы, господин, нас догнать должны. Почтенный! крушончик для господина… Да земляницы-то не жалейте!
Начался обычный кутеж наших дней, кутеж без веселости и без увлечения, кутеж, сопровождающийся лишь непрерывным наполнением желудков, и без того уже переполненных. Сюзетта окончательно опьянела. Сначала она пропела "L'amour – ce n'est que cela",[113] потом, постепенно возвышая температуру репертуара, достигла до «F……nous». Наконец, по просьбе Беспортошного, разом выплюнула весь лексикон ругательных русских слов. Купеческий сын таращил на нее глаза и говорил:
– Ишь, шельма, как чисто по-русски выговаривает!
В таких занятиях прошло добрых три часа. Наконец купеческий сын стал придираться и окончательно набросился на Ненаедова.
– Для чего я тебя нанял? – приставал он, – нет, ты ответь, для чего я тебя нанял? А хочешь, я сейчас скажу, какие такие договоры промеж нас были, когда я тебя в услужение брал?
Ненаедов краснел и бледнел. Одну минуту я даже думал, что он обидится.
Когда мы разъезжались, по улицам уже шло то смутное движение, которое предшествует пробуждению большого города.
– А! какова Сюзетта! как, шельма, ругается! – воскликнул Прокоп, садясь со мной на извозчика.
Но на этот раз я не выдержал.
– Послушай, душа моя, – сказал я, – завтра я позову вот этого самого извозчика и велю ему все ругательства, которые мы слышали, при тебе повторить. А ты отдай ему те сто рублей, которые ты взял у меня, чтоб заплатить за ужин.
VIII
Я целый месяц не вел дневника своим похождениям и, признаюсь, даже теперь не могу с ясностью выразуметь, что происходило со мной за это время.
Я был жертвой двух мистификаций сряду. Целый месяц я волновался, хлопотал и думал, что живу в самом реальном значении этого слова. Сначала я был членом VIII международного статистического конгресса (в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба), участвовал во всех его трудах, доказывал негодность употребляемых ныне приемов для исследования трактирной промышленности, беседовал с Левассером, Кеттле, Фарром и проч. Потом вдруг, каким-то чудом, декорации переменились. Оказалось, что вместо статистического конгресса я чуть было не сделался членом опаснейшего тайного общества, имевшего целию ниспровержение общественного порядка, и что только по особенной божьей милости я явился пред лицом суда не в качестве главного обвиняемого, а лишь в качестве пособника и попустителя. Что Кеттле совсем не Кеттле, а пензенский помещик Капканчиков, что Левассер – отставной корнет Шалопутов, Корренти – шарманщик Корподибакко и т. д. И что все эти господа эмиссары от интернационалки… Но этого мало: в самый разгар процесса, в ту минуту, когда я уже начинал питать уверенность, что невинность моя доказана, декорации опять внезапно переменяются, и являются новые, среди которых я вижу себя… дураком! Ни конгресса, ни процесса – ничего этого не было. Был неслыханнейший, возмутительнейший фарс, самым грубым образом разыгранный шайкою досужих русских людей над ватагой простодушных провинциальных кадыков, в числе которых, к величайшей обиде, оказался и я…
Только в обществе, где положительно никто не знает, куда деваться от праздности, может существовать подобное времяпровождение! Только там, где нет другого дела, кроме изнурительного пенкоснимательства, где нет другого общественного мнения, кроме беспорядочного уличного говора, можно находить удовольствие в том, чтобы держать людей, в продолжение целого месяца, в смущении и тревоге! И в какой тревоге! В самой дурацкой из всех! В такой, при одном воспоминании о которой бросается в голову кровь!
Представьте себе такое положение: вы приходите по делу к одному из досужих русских людей, вам предлагают стул, и в то время, как вы садитесь трах! – задние ножки у стула подгибаются! Вы падаете с размаху на пол, расшибаете затылок, а хозяин с любезнейшею улыбкой говорит:
– Скажите, какой случай! Человек! скотина! Сколько раз было говорено, чтоб этот стул убрать! Извините, пожалуйста!
Вы усаживаетесь на другой стул, и любезный хозяин предлагает вам чаю. Не подозревая коварства, вы глотаете из стоящего пред вами стакана – о ужас! – это не чай, а помои! А хозяин с тою же любезностью утешает вас:
– Ах, извините, пожалуйста! Это стакан с водой, в который я обыкновенно сбрасываю пепел от папирос! Человек! Скотина! Сколько раз было говорено, чтоб стакан этот убирать!
И так далее, и так далее.
Ежели мистификаторы упорны и пользуются здоровьем, они могут свести человека с ума. По крайней мере, я испытал это отчасти на себе. Теперь, после двух сыгранных со мной фарсов, я не могу сесть, чтоб не подумать: а ну, как этот стул вдруг подломится подо мной! Я не могу ступить по половице, чтоб меня не смущала мысль: а что, если эта половица совсем не половица, а только подобие ее, устроенное с исключительной целью, чтоб я провалился и расквасил себе нос!
Есмь я или не есмь? в нумерах я живу или не в нумерах? Стены окружают меня или какое-нибудь обманчивое подобие стен? Как ни просты эти вопросы, но ни на один из них я положительного ответа дать не берусь. Я знаю только одно: что передо мною бездна, называемая "русским досужеством", бездна, которая всегда готова меня поглотить, потому что я сам, наравне с другими, участвовал в ее устройстве.
Куда деваться от шалунов? как оградить себя от них? Жаловаться? – но представьте же себе процесс, в котором десяток молодых шалопаев, при открытых дверях, будут, в самых художественных образах, изъяснять, каким вы оказали себя дураком! И представьте себе, кроме того, что вы даже ничего не имеете сказать против этого! Потому что вы действительно вели себя как дурак, и нет в деле ни одного обстоятельства, которое бы не уличало вас в этом! Это сознает и председатель суда, и прокурор, и даже собственный ваш защитник, выступающий в роли частного обвинителя. На всех лицах только одно слово и написано: дурак! Нет нужды, что вы были жертвой дураков еще более бесспорных – это обстоятельство еще более отягчает вашу вину. Зачем связывался с дураками – дурак! Как не рассмотрел, что тебя окружают дураки, – дурак! Как не понял, когда даже шухардинские половые – и те догадались, что русские досужие люди над тобой шутки шутят, – дурак! Дурак – и больше ничего.
Словом сказать, вы выигрываете процесс, вы сознаете себя вполне удовлетворенным перед лицом юстиции и в то же время, выходя из залы заседания, несомненно чувствуете себя… дураком! И даже не простым дураком, а, так сказать, штемпелеванным. Потому что вы утверждены в этом звании приговором суда. Потому что не было ни обвиненного, ни свидетеля, ни даже жалобщика, которого показание не резюмировалось бы в одном слове: дурак! Потому что вся аудитория хохотом выхохатывала это слово, и ввиду святости места вам даже нельзя было сказать этой хохочущей братии: чему хохочете! над собой хохочете!
Но буду рассказывать по порядку.
* * *
Когда разнесся слух, что в Петербурге имеет быть VIII международный статистический конгресс, мной прежде всего овладело естественное чувство гордости. Стало быть, и мы не лыком шиты, коль скоро к нам то и дело наезжают то «братья» то «друзья», то «гости». Положим, что для братьев славян и для заатлантических друзей мы могли служить орудием демонстрации, но жрецы статистики – какую демонстрацию могли они иметь в виду, выбирая себе местопребыванием Петербург? Очевидно, они ни о чем другом не думали, кроме роскошного пира науки, который нигде не мог быть устроен с таким удобством, как в Петербурге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов