Но ведь фабрики да железные дороги тоже нынче не чья-то собственность, откуда совсем не следует, что ничья. Согласись с такой дикарской логикой – нетрудно и диверсию оправдать. Кстати, и мне попадались на глаза такого рода печальные картинки, чаще всего под видом пресловутой национальной нашей растяпости, но я буквально всякий раз сожалел, по крайней мере, о вынужденной своей невозможности активно вмешаться... ну, по ряду независящих от меня причин! – намекнул он на социальное свое бесправие.
– Ну, ты бы мог это самое и письменно, без указания, что ты сын лишенца и попа... такое и без марки доходит! – тоном озабоченного сочувствия подсказал Егор. – В доносе обратный адрес не обязателен... Разве только в надежде на вознаграждение! Сам-то ты уверен, по крайней мере, что акт предательства гарантирует тебе помилование?
Целясь в самую суть Вадимова признанья, отрок не рассчитал, видимо, силу удара. Сказанное прозвучало для всех громче всякой пощечины, эхо которой удвоилось благодаря случившейся затем паузе. Из-за некоторой сложности смысл оскорбленья не сразу достиг простодушных стариков, а малейшая заминка создавала впечатление, что и вообще здесь некому оборвать одерзевшего мальчишку. Да и последовавшее с запозданием отцовское вмешательство скорее предотвращало ужасный поединок, нежели восстанавливало честь потерпевшего.
– Ну, уж ты перегнул, перегнул как всегда, змий, – невпопад и словно на части разрываемый забормотал о.Матвей. – Нехорошо!.. и ты тоже, Вадимушка, молю тебя, не серчай на братика. Он потому и жалит нас беспрестанно, что в постоянном трепете, без солнышка да под колодой взращен. Да и в школе-то, поди, какие ему тычки да поношенья принимать приходится: камень молчаливый надо в груди иметь! – И порознь захватив с двух концов, напрасно пытался соединить руки братьев в примирительном пожатье, кстати – при гораздо меньшем сопротивленье с Вадимовой стороны. Вадиму потребовалась незаурядная выдержка – пропустить мимо ушей подобную обиду, да и не бросаться же было с кулаками на несовершеннолетнего братца. В ту минуту ему важнее было закрепить позиции исповедованием новой своей веры, как он сам ее разумел в тот период.
– Хорошо понимаю боль твою, – обращаясь к отцу, с понятной дрожью робости начал он, – но что делать, отец, при переездах на новую квартиру посуда имеет обыкновение биться. В такие эпохи полезно примирение кое с какими неизбежными утратами... Видишь ли, доисторический человек для нас только живая плазма, предварительная заготовка, из которой осознанная экономика творит более совершенные формы. Люди становятся обществом лишь с приобретением способности сознательно осуществлять свою историю, для чего должны подвергнуться ваянию идей и воль... Понятно я говорю? Естественно, что человечество, в массе своей инертное, как всякий другой первичный материал, скажем – бронза, алюминий, сталь, при скоростной обработке на станке соответственно ведет себя: стонет, визжит, плюется раскаленной стружкой. И каждому ясно, что в темпах как раз единственное средство сократить боль. Поэтому в разбеге исторического процесса мы просто не имеем права мельчить свой порыв, растрачивать на пустяки отведенное нам время. Словом, я хочу сказать, что сердцу политика чуждо частное людское горе, его заботит лишь грядущее благо общественное. – Последнюю фразу он произнес значительно окрепшим, где-то позаимствованным, а местами даже чуть натужным голосом, каким подобные манифесты и провозглашались во все века.
Затем сын виновато справился в наступившей тишине, не нужно ли чего повторить для окончательной понятности.
– Нет, что ты, очень ты нам явственно, задушевно все объяснил, храни тебя Господь! – потерянный и померкший забормотал о.Матвей, ища вкруг себя глазу и душе какой-нибудь опоры. – Погляди на него, Парашенька, порадуйся на первенца... Давно ли мы его о самую что ни есть голодуху, помнишь ли, в рубашонке ночной на крыльце накрыли, как он воробьишкам пшенцо твое заветное стравливал. Стужа, дескать, зимняя на дворе, а у них и тельца-то вместе с шубой по сту грамм. И вот, глазом не успели моргнуть, как он уже весь железный пред нами стоит, словами некими лязгает, к великим делам подзакалимшись. Не зря газетки хвастают, на глазах люди растут, но детки, к прискорбию нашему, всего быстрее!.. – и языком пощелкав от горестного восхищения, теперь уже сам, по следу Егора, справился у возлюбленного первенца своего, что за адское благо такое подразумевается – любая цена за него нипочем.
В рассуждении о насущном благе людском о.Матвей прежде всего отвергнул запомнившийся с прошлого раза да так и оставшийся без ответа поклеп безбожников, будто, утверждая примат хлеба духовного, христианство преуменьшает важность хлеба телесного для тружеников, особо нуждающихся в многоразовом калорийном питании.
– Однако же весь опыт мудрецов, не одних только пустынножительствующих подвижников, учит нас, – наставительно сказал о.Матвей, – что, вместе составляя некий постоянный рацион жизни, оба помянутых хлеба пребывают как бы в обоюдном соперничестве, стремясь один за счет другого добиться первенства в устремлениях человеческих.
Сын тотчас указал старо-федосеевскому батюшке на допущенное им неправомерное противопоставление обеих потребностей, объясняемое незнакомством с высказываниями классиков материализма, тогда как на деле, по словам Вадима, обе они диалектически содержатся одна в другой, во взаимодействии образуя полноценную общественную личность. Другими словами, наивысшее благо состоит в сочетании сытости с гармонией, полностью исчезающей на голодное брюхо нередко даже с утратой человеческого достоинства, хотя трудно отрицать, и абсолютная сытость тоже выглядит натуральным свинством без гармонии. Вадим затруднился уточнить, в чем же таковая состоит, но ведь и сам товарищ Скуднов, при всей своей близости к источнику истины, толковал ее несколько туманно, как нечто вроде всеобщей гимнастики для развития здоровья под братское хоровое пение на международных стадионах. Тем не менее поименованное благо включало в себя почти весь комфорт райского блаженства с долголетием во главе...
– Но, конечно, лишь сами потомки окончательно решат, применять ли бессмертие как награду отличившимся героям или в наказание особо тяжких каторжников, – неожиданно обмолвился он, обнаружив вовсе неуместную в таких вопросах наклонность к озорному вольнодумству.
Больше того, путаник и фантазер, незнакомый с официальными воззреньями на облик грядущего, он вдохновился изложить своей еще менее осведомленной аудитории две прямо противоположные и будто бы единственно-возможные системы общественного устройства. В первой из двух, нашей, обобщившей мечту и достояние, земляне, взявшись за руки и сомкнутым братским строем, с пением трудовых гимнов и по росистым утренним лугам шествуют к некоему отвлеченному солнцу. Читалось между строк, что только предупредительная забота о нуждах соседа, в планах частном и международном, может спасти род людской от неминуемого однажды самоуничтожения. Сказанное, выдвигая Вадима в мыслители по крайней мере районного масштаба, доказывает вместе с тем печальную истину, что и таких не находится у нас на самом рискованном перегоне истории...
Другая же конструкция, враждебная нам и соответственно присвоенная Западу, представлялась Вадиму сословной пирамидой с абсолютным властелином на вершине плотной плутократической элиты, а ниже располагались прочие порабощенные касты от чиновничьей знати до безгласной, раздавленной тяжестью верхних черни, рабы. Для лучшей доходчивости он машинально, ногтем по клеенке, прочеркнул обе структуры в виде условных символов – и ^. Любопытно, что несколько позже указанные начертанья снова появятся в нашем повествовании, правда – уже утратившие первоначальное содержание ради иного, уже не доступного нам значенья, – а именно – на знаменах двух еще более непримиримых, чем даже в наши дни, лагерей человечества при их финальном столкновении, сравнимом лишь с коротким замыканьем полюсов.
Надо полагать, сообщение Вадима, отлично слышное снизу в Дунином мезонинчике, непроизвольно запало ей в память, чтобы впоследствии отлиться в один из самых мрачных эпизодов вставного повествования, заслуженно именуемого в дальнейшем апокалипсисом Никанора. К сожаленью, у нас нет иного средства успокоить уже взволновавшихся прогрессивных мыслителей и других штатных оптимистов, кроме как раскрыв им здесь механизм совпаденья.
Обращает на себя внимание знаменательная, вскоре после ухода из дому происшедшая переоценка символов в только что поведанной концепции Вадима Лоскутова, построенной скорее на эмоциональной игре образов, нежели строгой политической логике. Остается непонятной довольно игривая, в его неискушенном возрасте, эволюция метафоры, однако в захваченных при аресте бумагах молодого человека были обнаружены наброски поэмы о все той же, полюбившейся ему гигантской четырехгранной горе, с тем же послойным, снизу вверх, чередованьем угнетенных, в пропорциональной численности сокращающихся группировок, но уже не в порицательном, а весьма восхвалительном аспекте. Теперь громаду вместо прежнего тирана венчал единый всевластный мозг, и в наивысшей его точке помещалось некое созерцающее земное око с отраженьем звездного света в темном немигающем зрачке. Получалось, будто в той молчаливой переглядке полярных начал, земли и неба, и средоточится весь смысл мирозданья, причем из ряда неосторожных восклицаний можно было вывести криминальное заключенье, что слезы и горести земли с избытком окупаются достигнутым уровнем познанья... Вообще, случись тогда под лоскутовским окошком толковый сыщик с тонким слухом и достаточно оперативной сметкой, он мог бы, разгадав игру Вадимовой фантазии, в зародыше пресечь роковое для автора историческое сочинение ввиду содержавшихся там страшнейших, к тому же оправдавшихся впоследствии пророчеств великого вождя, на которые Вадима Лоскутова вдохновило чересчур углубленное созерцание человеческой пирамиды.
– Хорошо, покажи нам твою веру без бумажной упаковки и пропагандистской мишуры, – сухо попросил младший брат.
– Непонятно, как ты выносишь себя, Егор! Скажи, тебе не тошно наедине с собою? – Так вот... мы действительно отряхнем с наших ног прах старого мира, как поется в боевой нашей песне, – чуть громче обычного, чтобы всем было слышно, произнес Вадим. – Страстно хотим изгнать из памяти жалкие и стыдные фазы нашего доисторического вызреванья, включая возведенные в церковный обряд архаические суеверия. Словом, за мир без заблуждений, социального грабежа и страданий...
– В целом неплохо, – краем рта посмеялся Егор, – но ведь в мире без страданий не будет и состраданья. Чем расплачиваться станешь с ними без гарантии прощенья... ведь они ужасно памятливые на некоторые вещи. Вспомни, как поповичи прошлого века всю жизнь старались доказать, что в доску свои. Не страшно тебе, поповский сын?
И тут, надо отдать должное проницательности отрока, он как бы мимоходом осведомился у брата – не задумывался ли, почему почти все перебежавшие из духовного звания просветители наши начинали себя заново с усердного, словно в угоду кому-то нападения на русское православие. Рассудительный мальчик признавал, однако, что на протяжении веков рабочие тезисы христианства поизносились, стали увязать во все более усложнявшейся исторической действительности, что вызывало осатанелые вихри разочарованья и раскола во всемирной пастве.
Глава X
В поведении Вадима Лоскутова той поры явственно просматривается ущербное сознание своего как бы первородного греха, свойственное многим выходцам из церковной среды, в силу чего она весь прошлый век поставляла в революцию отменного качества кадры. С изнанки наглядевшись на отцовскую профессию, поповские дети в России бежали в прямо враждебные ей математику, естествознание, политику, зачастую из самых семинарских стен, откуда им открывался прямой путь приходского священника, в наследственное, ничем не колебимое благоденствие. Однако полная зависимость низового, без централизованной оплаты, православного духовенства от зажиточности прихода и щедрости благодетелей вынуждала священника слишком приспособляться к уровню и обычаю прихожан, как правило, за счет христианских добродетелей. В деревнях победнее русский поп был тот же мужик, облачавшийся в золоченую рогожу по праздникам, а страдной порой в залатанных портках и ошметках на босу ногу бредущий в борозде за нищею сохою: такому было не до мистических мудрствований или подвигов аскетизма. Русской деревне слишком часто доводилось знавать оборотистых дельцов в рясах, на всю епархию знаменитых лошадных барышников, например;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
– Ну, ты бы мог это самое и письменно, без указания, что ты сын лишенца и попа... такое и без марки доходит! – тоном озабоченного сочувствия подсказал Егор. – В доносе обратный адрес не обязателен... Разве только в надежде на вознаграждение! Сам-то ты уверен, по крайней мере, что акт предательства гарантирует тебе помилование?
Целясь в самую суть Вадимова признанья, отрок не рассчитал, видимо, силу удара. Сказанное прозвучало для всех громче всякой пощечины, эхо которой удвоилось благодаря случившейся затем паузе. Из-за некоторой сложности смысл оскорбленья не сразу достиг простодушных стариков, а малейшая заминка создавала впечатление, что и вообще здесь некому оборвать одерзевшего мальчишку. Да и последовавшее с запозданием отцовское вмешательство скорее предотвращало ужасный поединок, нежели восстанавливало честь потерпевшего.
– Ну, уж ты перегнул, перегнул как всегда, змий, – невпопад и словно на части разрываемый забормотал о.Матвей. – Нехорошо!.. и ты тоже, Вадимушка, молю тебя, не серчай на братика. Он потому и жалит нас беспрестанно, что в постоянном трепете, без солнышка да под колодой взращен. Да и в школе-то, поди, какие ему тычки да поношенья принимать приходится: камень молчаливый надо в груди иметь! – И порознь захватив с двух концов, напрасно пытался соединить руки братьев в примирительном пожатье, кстати – при гораздо меньшем сопротивленье с Вадимовой стороны. Вадиму потребовалась незаурядная выдержка – пропустить мимо ушей подобную обиду, да и не бросаться же было с кулаками на несовершеннолетнего братца. В ту минуту ему важнее было закрепить позиции исповедованием новой своей веры, как он сам ее разумел в тот период.
– Хорошо понимаю боль твою, – обращаясь к отцу, с понятной дрожью робости начал он, – но что делать, отец, при переездах на новую квартиру посуда имеет обыкновение биться. В такие эпохи полезно примирение кое с какими неизбежными утратами... Видишь ли, доисторический человек для нас только живая плазма, предварительная заготовка, из которой осознанная экономика творит более совершенные формы. Люди становятся обществом лишь с приобретением способности сознательно осуществлять свою историю, для чего должны подвергнуться ваянию идей и воль... Понятно я говорю? Естественно, что человечество, в массе своей инертное, как всякий другой первичный материал, скажем – бронза, алюминий, сталь, при скоростной обработке на станке соответственно ведет себя: стонет, визжит, плюется раскаленной стружкой. И каждому ясно, что в темпах как раз единственное средство сократить боль. Поэтому в разбеге исторического процесса мы просто не имеем права мельчить свой порыв, растрачивать на пустяки отведенное нам время. Словом, я хочу сказать, что сердцу политика чуждо частное людское горе, его заботит лишь грядущее благо общественное. – Последнюю фразу он произнес значительно окрепшим, где-то позаимствованным, а местами даже чуть натужным голосом, каким подобные манифесты и провозглашались во все века.
Затем сын виновато справился в наступившей тишине, не нужно ли чего повторить для окончательной понятности.
– Нет, что ты, очень ты нам явственно, задушевно все объяснил, храни тебя Господь! – потерянный и померкший забормотал о.Матвей, ища вкруг себя глазу и душе какой-нибудь опоры. – Погляди на него, Парашенька, порадуйся на первенца... Давно ли мы его о самую что ни есть голодуху, помнишь ли, в рубашонке ночной на крыльце накрыли, как он воробьишкам пшенцо твое заветное стравливал. Стужа, дескать, зимняя на дворе, а у них и тельца-то вместе с шубой по сту грамм. И вот, глазом не успели моргнуть, как он уже весь железный пред нами стоит, словами некими лязгает, к великим делам подзакалимшись. Не зря газетки хвастают, на глазах люди растут, но детки, к прискорбию нашему, всего быстрее!.. – и языком пощелкав от горестного восхищения, теперь уже сам, по следу Егора, справился у возлюбленного первенца своего, что за адское благо такое подразумевается – любая цена за него нипочем.
В рассуждении о насущном благе людском о.Матвей прежде всего отвергнул запомнившийся с прошлого раза да так и оставшийся без ответа поклеп безбожников, будто, утверждая примат хлеба духовного, христианство преуменьшает важность хлеба телесного для тружеников, особо нуждающихся в многоразовом калорийном питании.
– Однако же весь опыт мудрецов, не одних только пустынножительствующих подвижников, учит нас, – наставительно сказал о.Матвей, – что, вместе составляя некий постоянный рацион жизни, оба помянутых хлеба пребывают как бы в обоюдном соперничестве, стремясь один за счет другого добиться первенства в устремлениях человеческих.
Сын тотчас указал старо-федосеевскому батюшке на допущенное им неправомерное противопоставление обеих потребностей, объясняемое незнакомством с высказываниями классиков материализма, тогда как на деле, по словам Вадима, обе они диалектически содержатся одна в другой, во взаимодействии образуя полноценную общественную личность. Другими словами, наивысшее благо состоит в сочетании сытости с гармонией, полностью исчезающей на голодное брюхо нередко даже с утратой человеческого достоинства, хотя трудно отрицать, и абсолютная сытость тоже выглядит натуральным свинством без гармонии. Вадим затруднился уточнить, в чем же таковая состоит, но ведь и сам товарищ Скуднов, при всей своей близости к источнику истины, толковал ее несколько туманно, как нечто вроде всеобщей гимнастики для развития здоровья под братское хоровое пение на международных стадионах. Тем не менее поименованное благо включало в себя почти весь комфорт райского блаженства с долголетием во главе...
– Но, конечно, лишь сами потомки окончательно решат, применять ли бессмертие как награду отличившимся героям или в наказание особо тяжких каторжников, – неожиданно обмолвился он, обнаружив вовсе неуместную в таких вопросах наклонность к озорному вольнодумству.
Больше того, путаник и фантазер, незнакомый с официальными воззреньями на облик грядущего, он вдохновился изложить своей еще менее осведомленной аудитории две прямо противоположные и будто бы единственно-возможные системы общественного устройства. В первой из двух, нашей, обобщившей мечту и достояние, земляне, взявшись за руки и сомкнутым братским строем, с пением трудовых гимнов и по росистым утренним лугам шествуют к некоему отвлеченному солнцу. Читалось между строк, что только предупредительная забота о нуждах соседа, в планах частном и международном, может спасти род людской от неминуемого однажды самоуничтожения. Сказанное, выдвигая Вадима в мыслители по крайней мере районного масштаба, доказывает вместе с тем печальную истину, что и таких не находится у нас на самом рискованном перегоне истории...
Другая же конструкция, враждебная нам и соответственно присвоенная Западу, представлялась Вадиму сословной пирамидой с абсолютным властелином на вершине плотной плутократической элиты, а ниже располагались прочие порабощенные касты от чиновничьей знати до безгласной, раздавленной тяжестью верхних черни, рабы. Для лучшей доходчивости он машинально, ногтем по клеенке, прочеркнул обе структуры в виде условных символов – и ^. Любопытно, что несколько позже указанные начертанья снова появятся в нашем повествовании, правда – уже утратившие первоначальное содержание ради иного, уже не доступного нам значенья, – а именно – на знаменах двух еще более непримиримых, чем даже в наши дни, лагерей человечества при их финальном столкновении, сравнимом лишь с коротким замыканьем полюсов.
Надо полагать, сообщение Вадима, отлично слышное снизу в Дунином мезонинчике, непроизвольно запало ей в память, чтобы впоследствии отлиться в один из самых мрачных эпизодов вставного повествования, заслуженно именуемого в дальнейшем апокалипсисом Никанора. К сожаленью, у нас нет иного средства успокоить уже взволновавшихся прогрессивных мыслителей и других штатных оптимистов, кроме как раскрыв им здесь механизм совпаденья.
Обращает на себя внимание знаменательная, вскоре после ухода из дому происшедшая переоценка символов в только что поведанной концепции Вадима Лоскутова, построенной скорее на эмоциональной игре образов, нежели строгой политической логике. Остается непонятной довольно игривая, в его неискушенном возрасте, эволюция метафоры, однако в захваченных при аресте бумагах молодого человека были обнаружены наброски поэмы о все той же, полюбившейся ему гигантской четырехгранной горе, с тем же послойным, снизу вверх, чередованьем угнетенных, в пропорциональной численности сокращающихся группировок, но уже не в порицательном, а весьма восхвалительном аспекте. Теперь громаду вместо прежнего тирана венчал единый всевластный мозг, и в наивысшей его точке помещалось некое созерцающее земное око с отраженьем звездного света в темном немигающем зрачке. Получалось, будто в той молчаливой переглядке полярных начал, земли и неба, и средоточится весь смысл мирозданья, причем из ряда неосторожных восклицаний можно было вывести криминальное заключенье, что слезы и горести земли с избытком окупаются достигнутым уровнем познанья... Вообще, случись тогда под лоскутовским окошком толковый сыщик с тонким слухом и достаточно оперативной сметкой, он мог бы, разгадав игру Вадимовой фантазии, в зародыше пресечь роковое для автора историческое сочинение ввиду содержавшихся там страшнейших, к тому же оправдавшихся впоследствии пророчеств великого вождя, на которые Вадима Лоскутова вдохновило чересчур углубленное созерцание человеческой пирамиды.
– Хорошо, покажи нам твою веру без бумажной упаковки и пропагандистской мишуры, – сухо попросил младший брат.
– Непонятно, как ты выносишь себя, Егор! Скажи, тебе не тошно наедине с собою? – Так вот... мы действительно отряхнем с наших ног прах старого мира, как поется в боевой нашей песне, – чуть громче обычного, чтобы всем было слышно, произнес Вадим. – Страстно хотим изгнать из памяти жалкие и стыдные фазы нашего доисторического вызреванья, включая возведенные в церковный обряд архаические суеверия. Словом, за мир без заблуждений, социального грабежа и страданий...
– В целом неплохо, – краем рта посмеялся Егор, – но ведь в мире без страданий не будет и состраданья. Чем расплачиваться станешь с ними без гарантии прощенья... ведь они ужасно памятливые на некоторые вещи. Вспомни, как поповичи прошлого века всю жизнь старались доказать, что в доску свои. Не страшно тебе, поповский сын?
И тут, надо отдать должное проницательности отрока, он как бы мимоходом осведомился у брата – не задумывался ли, почему почти все перебежавшие из духовного звания просветители наши начинали себя заново с усердного, словно в угоду кому-то нападения на русское православие. Рассудительный мальчик признавал, однако, что на протяжении веков рабочие тезисы христианства поизносились, стали увязать во все более усложнявшейся исторической действительности, что вызывало осатанелые вихри разочарованья и раскола во всемирной пастве.
Глава X
В поведении Вадима Лоскутова той поры явственно просматривается ущербное сознание своего как бы первородного греха, свойственное многим выходцам из церковной среды, в силу чего она весь прошлый век поставляла в революцию отменного качества кадры. С изнанки наглядевшись на отцовскую профессию, поповские дети в России бежали в прямо враждебные ей математику, естествознание, политику, зачастую из самых семинарских стен, откуда им открывался прямой путь приходского священника, в наследственное, ничем не колебимое благоденствие. Однако полная зависимость низового, без централизованной оплаты, православного духовенства от зажиточности прихода и щедрости благодетелей вынуждала священника слишком приспособляться к уровню и обычаю прихожан, как правило, за счет христианских добродетелей. В деревнях победнее русский поп был тот же мужик, облачавшийся в золоченую рогожу по праздникам, а страдной порой в залатанных портках и ошметках на босу ногу бредущий в борозде за нищею сохою: такому было не до мистических мудрствований или подвигов аскетизма. Русской деревне слишком часто доводилось знавать оборотистых дельцов в рясах, на всю епархию знаменитых лошадных барышников, например;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109