Притом корни их, которые есть запечатленный опыт мертвых, уходят глубже сквозь трагический питательный гумус в радиально расширяющееся прошлое, куда-то за пределы эволюционного самопревращенья, в сны и предчувствия небытия.
И якобы вовсе не значит, что перечисленным ограничивается список полей, с коих гений сбирает волшебный урожай. Потому что по ту сторону реальности, еще доступной перу критика, скальпелю хирурга, постижению второкурсника, распростирается самая дальняя и все еще не последняя из концентрических оболочек этой отменной души, отдаленно напоминающая сферическое стекло и наполовину уже не своя, потому что вперемежку с нашими отраженьями видны в ней с расплюснутыми носами чьи-то снаружи приникшие лики, уже не мы сами и не меньше нашего тянущиеся рассмотреть нас самих с той стороны... и даже, кажется, шепчут что-то. Любому, поселкового масштаба мыслителю очевидна гнилая подоплека подобных суждений, нередко еще таящихся под униформой официального мировоззренья, но здесь они важны как примерные, заведомо преувеличенные домыслы умного неудачника об истинном вдохновенье.
Рискуя нарваться на издевку, в доказательство высшего доверия Сорокин изрек, что целая жизнь гения порой тратится на безуспешную попытку услышать и воспроизвести их неразборчивое литургическое бормотанье.
– Простите, Сорокин... – с острым любопытством так и подалась в его сторону собеседница, потому что никто еще, включая ближайших друзей, не наблюдал его в таком психологическом разрезе, – что, что вам послышалось, какое именно бормотанье?
Как обычно, Сорокин начал от печки, с весьма предосудительных в наше время утверждений, будто диагноз общественного здоровья при самых благополучных экономических показателях, достаточных для нормального животноводства, будет крайне неполон без уймы других сведений – о состоянии искусства в том числе. Так как функциональную исправность последнего он ставил в прямую зависимость от обязательных для всего живущего возрастных перемен, – очевидно в рассужденье, что самые звонкие песни поются на заре! – то любому организму, от особи и нации до человечества в целом, стоило бы иной раз, сегодня в особенности, высунув башку из повседневной толчеи, библейским, по возможности, оком взглянуть на панораму мыслимого времени. Помимо наглядной проверки – не обсчитан ли ты где-то Провидением – небесполезно определиться на помянутой шкале в смысле своего местонахождения от обоих пограничных пунктов – входа и выхода, и таким образом убедиться в неотвратимости вещей, умолчание которых считается у нас признаком похвального философского оптимизма. Меж тем сверху виднее – сколько в доступной глазу необозримости напихано бывших царств земных, целиком завершившихся биологических формаций и вовсе – невесть кем натоптанных следов – тоже свидетельство угасшей жизни, причем в наиболее сжатом виде для мгновенного усвоения. Потому что самой краткой биографией, способной целую вселенную вместить в пару строк, является надпись на могильной плите, эпитафия.
– Никогда не подозревала, Сорокин, что такой жуткий Иезекииль до поры таится в вас! – поощрительно улыбнулась Юлия. – Но продолжайте же, дорогой!
– Погодите, дальше будет еще смешнее... – без выражения посулил тот и неповторимо цветистой фразой предупредил собеседницу, что в отличие от лжи правда любит рядиться в безвкусные лоскутья банальности, чем в особенности и опасна. – Мне почему-то думается, будто от проницательного ума пани Юлии не могли ускользнуть некоторые роковые, лишь в нашем веке приоткрывшиеся закономерности. Скажем, ускоряющееся выравниванье движущихся крайностей с заметным сниженьем энергетических перепадов... И смотрите, как ожесточившаяся к ночи волна атакует еще торчащие на поверхности пики – с интеллектуальными заодно... Совсем на мази великое открытие: для пущей верности ореол с гениев следует снимать вместе с головой. Или, например, знаменательное сокращение эпох – не только геологических, но и социальных – с резким изменением климата, в особенности политического. Все остывает, но еще далеко до фазы всеобщего пепла. Однако слишком уж подозрительно убавляется длительность периодов, которыми люди привыкли членить прошлое для лучшего постижения процессов. Пани Юлию не тревожит ли – как часто замелькали в окне вагона укрупняющиеся полустанки по мере приближенья к некой генеральной станции с особо продолжительной стоянкой?.. Одновременно вслед за разочарованием в бессмертии утрачивается обыкновенная уверенность в завтрашнем дне, а только они, добавляемые в сталь и цемент цивилизации, обеспечивают прочность коммунального бытия. Мельчают горы, разветриваются чары, нивелируются разделительные дистанции – царя и подданных, первосвященника и паствы, поэта и толпы. Вслед за разоблаченьем чуда и низведением зазнавшегося человека в положенную ему графу животного мира совсем нетрудно стало совлечь и с искусства архаическую, на спальный балахон похожую жреческую тогу, также исключить из обиходного словаря выспреннюю терминологию творчества как ущемляющую личное достоинство большинства... И вот слово гений, еще уместное для художников солидной давности, звучит издевательски в применении к современнику. Просветители прошлого, завлекая людей в светлое будущее, хорошо доказали им, что универсальное раскрепощенье откроет доступ ко всем отраслям высшей нервной деятельности, из коих игры с музами в смысле избыточного досуга, звонкой славы и пайка с изюмом – наиприятнейшие. Так у проходной будки на Парнас образовалась постоянно действующая пробка из охотников попытать удачи, и уже не сомнительное свеченье чела служит пропуском на помянутую гору, а профсоюзный билет в сочетании с идейностью во взоре, также незапятнанное метрическое свидетельство. Весьма многие преуспели застолбить себе коечку близ Кастальского источника, а иные по нехватке места многоэтажной колонией разместились даже в нем самом со всеми вытекающими из подобной тесноты нравами придонного планктона. Вдохновительным моментом к такому спонтанному размножению художества явился будто бы популярный тезис самодеятельности – «не боги горшки обжигают». Хотя по крайней мере в первообразе процесс этот осуществлялся людьми божественной одержимости, полубогами. Да и в дальнейшем изготовление наиболее качественных не обходится без их участия, за что и навлекают на себя пополам с ползучим поклонением неприязнь черни, все чаще подозревающей в гениальности барскую уловку урвать себе львиный паек за свою бесконечно легкую, потому что без капельки пота, и тем более дешевую работу, что подлинное искусство всегда выглядит до такой степени заурядным, словно списанное с обыкновенной жизни, что вдвойне становится досадно – почему не удается самому и, главное, как это сделано?
Но здесь Юлии почему-то потребовалось выказать слишком уж очевидное пренебрежение к уму гостя – еще не зевок, но характерное, сдерживающее его мускульное усилие в щеках.
– Может быть, маленький антракт, если пани Юлию утомила моя трепотня? В самом деле вам повезло, дорогая: по данному предмету ваш консультант знает втрое против любого гения, – сказал Сорокин с проникновенной печалью, как будто, исследовав его до конца, не нашел там секретов, достойных затраченного времени. – И прежде всего, в отличие от ученого, который охотится на тайны со штуцером, художник всегда немножко смахивает на мальчугана с сачком для бабочек.
Руководясь одним влеченьем чуда, гений выхватывает из жизни свой материал, не заботясь об исчерпывающей информации о пленившем его событии или личности... хотя в искусстве наиболее правдивым и целостным изображением солнца было бы абсолютное его повторенье. Шедевр не несет познавательной нагрузки, не обязан нести, он лишь автопортрет мастера на нотных линейках темы, написанный с собственной изнанки иногда и почти всегда алмаз, по размеру и качеству которого познается масштаб породившей его эпохальной боли. Отсюда художник и не в ладах иногда со своим временем, за исключеньем грозных периодов истории, когда в условиях всеобщей непогоды жизнь во всех разделах приобретает гнетущую одинаковость и пропадают благотворные противоречия его со средой, составляющие как бы диалог народа с самим собою о вещах главнее хлеба насущного, то есть национальное мышление. Однако как ни сердится иной почтенный деятель сапожной иглы за неумение ему потрафить на современных же деятелей пера, резца или кисти, которых обувает в стужу, именно в их зачастую по дешевке скупленные изделья облачается он на торжественных смотрах истории... – К концу абзаца Сорокин и похуже вещи произнес, даже не без озлобления – верно, на самого себя, что высказанные ламентации по малодушию его так и останутся погребенные в могильной тишине здешнего подвала.
– Кажется, пани Юлия имеет вопросы к докладчику?
– О, только нескромное любопытство... Почему при универсальнейшем, я бы сказала, проникновении в секреты большого искусства сам он никак не пожелает чем-нибудь всерьез порадовать нас, своих провинциальных друзей и болельщиков экрана? – и сочувственно покивала собеседнику. – Но я понимаю: общественные нагрузки, тяжкие семейные обстоятельства, все еще недоброкачественная пленка, наконец... Кстати, Сорокин, почему вы сегодня упорно отвергаете мои сласти... прежде вы так и тянулись к ним! – и невинно придвинула серебряное блюдо с пирожными, манившими своей свежестью, словно только что из кондитерской.
Болезненность укола была такова, что Сорокин машинально, с риском испачкаться – просто пальцами взял одно попричудливей прочих, как бы с розочками из сливочной глазури, и некоторое время на весу держал перед глазами, пока, словно постигнув вдруг сущность созерцаемого, гадливым жестом не откинул его в пылавший по соседству огонь.
– Я вижу, пани Юлия унаследовала дедовский вкус к острым зрелищам, – поворчал он, жестом комичного прискорбия признавая безысходность своего поражения. – Пани спрашивает о том, что ей в сущности хорошо известно, потому что желает услышать декларацию ничтожества из моих уст. Хорошо, я доставлю ей это кровавое удовольствие. Уверяю вас, пани, что артист Сорокин страстно жаждет создать нечто высокохудожественное, но к немалому прискорбию не может... Прибавлю для самокритики, что бесталанность в сочетании с самолюбием, да еще подкрепленная видным общественным положением, нередко сопровождается беспросветной леностью. Что поделаешь, ваш верный паладин только рядовая особь из снующего близ Парнаса множества... правда, с острыми и беспомощными локтями. Тем и объясняется наша поразительная порой осведомленность о тонкостях ремесла, что через лупу творческого бессилия еще видней – в чем и насколько тебя обидел Бог. Вот почему профессиональная ревность критиков, вышедших из неудачников, таким пылким презреньем окрашивает чужие достиженья. Никто в такой степени неспособен постичь гения, как осознавшая себя бездарность! Нетерпеливый Сальери, сочинивший четыре десятка скверных опер и, значит, сорок раз убедившийся в ничтожности своей, – будь он чуть интеллектуальней, дождался бы неминуемого у моцартов психического упадка, когда в отчаянье несовершенства перед мечтой они вдруг полностью утрачивают творческую волю... и тогда совсем легко без яда и ножа, единственно толчком насмешливого взгляда повергнуть жертву наземь, сберегая свою репутацию от легенды и казнящей молвы народной. Никому еще не удавалось побывать у меня в гостях, дома... Ну, интересно, немножко не щекотно вам? Отсюда и безошибочное и не только сальерическое, магнитное чутье иных критиков наших на инфракрасное излученье даже среднего таланта, который по испытанной тактике и в случае малейшей неподкупности на лесть и злато предпочтительнее загасить. Потому что как алмазы зарождаются в перетянутой натуго глотке вулканов... и оттого, охладясь, продолжают жалить зрачок, разжигать костер темных страстей, дочерна обугливать соприкоснувшиеся с ними души, так и возникновению шедевра предшествует исступленный зной души, сохраняющийся, пока не сотлеет его материальная оболочка. Не замечали вы, как в полусумерках перед закрытием галереи на проходе мимо знаменитых полотен и статуй, поглотивших целые жизни мастеров, вас обдает чуть ощутимым жаром? Он еще греет – не остывший в веках, хотя и отпылавший пепел! – Он умолк, осунувшись слегка в какой-то душевной одышке. – Но, пардон, я не слишком красиво говорю?.. Ну, я очень рад, что вам понравился этот мужской стриптиз... А раз терпимо, давайте дознаваться сообща – отчего же, несмотря на исполнение желаний, нашей принцессе что-то неуютно в ее крохотной золотой скорлупке?
Удовольствие приобретало нежелательный оттенок. Кутаясь в драгоценный платок, Юлия напряженно вслушивалась в беспримерную для признанного мэтра Сорокина, пугающую эскападу саморазоблачения, чрезмерную искренность которой ей предстояло чем-то оплатить впереди, заодно настораживали и другие обстоятельства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109
И якобы вовсе не значит, что перечисленным ограничивается список полей, с коих гений сбирает волшебный урожай. Потому что по ту сторону реальности, еще доступной перу критика, скальпелю хирурга, постижению второкурсника, распростирается самая дальняя и все еще не последняя из концентрических оболочек этой отменной души, отдаленно напоминающая сферическое стекло и наполовину уже не своя, потому что вперемежку с нашими отраженьями видны в ней с расплюснутыми носами чьи-то снаружи приникшие лики, уже не мы сами и не меньше нашего тянущиеся рассмотреть нас самих с той стороны... и даже, кажется, шепчут что-то. Любому, поселкового масштаба мыслителю очевидна гнилая подоплека подобных суждений, нередко еще таящихся под униформой официального мировоззренья, но здесь они важны как примерные, заведомо преувеличенные домыслы умного неудачника об истинном вдохновенье.
Рискуя нарваться на издевку, в доказательство высшего доверия Сорокин изрек, что целая жизнь гения порой тратится на безуспешную попытку услышать и воспроизвести их неразборчивое литургическое бормотанье.
– Простите, Сорокин... – с острым любопытством так и подалась в его сторону собеседница, потому что никто еще, включая ближайших друзей, не наблюдал его в таком психологическом разрезе, – что, что вам послышалось, какое именно бормотанье?
Как обычно, Сорокин начал от печки, с весьма предосудительных в наше время утверждений, будто диагноз общественного здоровья при самых благополучных экономических показателях, достаточных для нормального животноводства, будет крайне неполон без уймы других сведений – о состоянии искусства в том числе. Так как функциональную исправность последнего он ставил в прямую зависимость от обязательных для всего живущего возрастных перемен, – очевидно в рассужденье, что самые звонкие песни поются на заре! – то любому организму, от особи и нации до человечества в целом, стоило бы иной раз, сегодня в особенности, высунув башку из повседневной толчеи, библейским, по возможности, оком взглянуть на панораму мыслимого времени. Помимо наглядной проверки – не обсчитан ли ты где-то Провидением – небесполезно определиться на помянутой шкале в смысле своего местонахождения от обоих пограничных пунктов – входа и выхода, и таким образом убедиться в неотвратимости вещей, умолчание которых считается у нас признаком похвального философского оптимизма. Меж тем сверху виднее – сколько в доступной глазу необозримости напихано бывших царств земных, целиком завершившихся биологических формаций и вовсе – невесть кем натоптанных следов – тоже свидетельство угасшей жизни, причем в наиболее сжатом виде для мгновенного усвоения. Потому что самой краткой биографией, способной целую вселенную вместить в пару строк, является надпись на могильной плите, эпитафия.
– Никогда не подозревала, Сорокин, что такой жуткий Иезекииль до поры таится в вас! – поощрительно улыбнулась Юлия. – Но продолжайте же, дорогой!
– Погодите, дальше будет еще смешнее... – без выражения посулил тот и неповторимо цветистой фразой предупредил собеседницу, что в отличие от лжи правда любит рядиться в безвкусные лоскутья банальности, чем в особенности и опасна. – Мне почему-то думается, будто от проницательного ума пани Юлии не могли ускользнуть некоторые роковые, лишь в нашем веке приоткрывшиеся закономерности. Скажем, ускоряющееся выравниванье движущихся крайностей с заметным сниженьем энергетических перепадов... И смотрите, как ожесточившаяся к ночи волна атакует еще торчащие на поверхности пики – с интеллектуальными заодно... Совсем на мази великое открытие: для пущей верности ореол с гениев следует снимать вместе с головой. Или, например, знаменательное сокращение эпох – не только геологических, но и социальных – с резким изменением климата, в особенности политического. Все остывает, но еще далеко до фазы всеобщего пепла. Однако слишком уж подозрительно убавляется длительность периодов, которыми люди привыкли членить прошлое для лучшего постижения процессов. Пани Юлию не тревожит ли – как часто замелькали в окне вагона укрупняющиеся полустанки по мере приближенья к некой генеральной станции с особо продолжительной стоянкой?.. Одновременно вслед за разочарованием в бессмертии утрачивается обыкновенная уверенность в завтрашнем дне, а только они, добавляемые в сталь и цемент цивилизации, обеспечивают прочность коммунального бытия. Мельчают горы, разветриваются чары, нивелируются разделительные дистанции – царя и подданных, первосвященника и паствы, поэта и толпы. Вслед за разоблаченьем чуда и низведением зазнавшегося человека в положенную ему графу животного мира совсем нетрудно стало совлечь и с искусства архаическую, на спальный балахон похожую жреческую тогу, также исключить из обиходного словаря выспреннюю терминологию творчества как ущемляющую личное достоинство большинства... И вот слово гений, еще уместное для художников солидной давности, звучит издевательски в применении к современнику. Просветители прошлого, завлекая людей в светлое будущее, хорошо доказали им, что универсальное раскрепощенье откроет доступ ко всем отраслям высшей нервной деятельности, из коих игры с музами в смысле избыточного досуга, звонкой славы и пайка с изюмом – наиприятнейшие. Так у проходной будки на Парнас образовалась постоянно действующая пробка из охотников попытать удачи, и уже не сомнительное свеченье чела служит пропуском на помянутую гору, а профсоюзный билет в сочетании с идейностью во взоре, также незапятнанное метрическое свидетельство. Весьма многие преуспели застолбить себе коечку близ Кастальского источника, а иные по нехватке места многоэтажной колонией разместились даже в нем самом со всеми вытекающими из подобной тесноты нравами придонного планктона. Вдохновительным моментом к такому спонтанному размножению художества явился будто бы популярный тезис самодеятельности – «не боги горшки обжигают». Хотя по крайней мере в первообразе процесс этот осуществлялся людьми божественной одержимости, полубогами. Да и в дальнейшем изготовление наиболее качественных не обходится без их участия, за что и навлекают на себя пополам с ползучим поклонением неприязнь черни, все чаще подозревающей в гениальности барскую уловку урвать себе львиный паек за свою бесконечно легкую, потому что без капельки пота, и тем более дешевую работу, что подлинное искусство всегда выглядит до такой степени заурядным, словно списанное с обыкновенной жизни, что вдвойне становится досадно – почему не удается самому и, главное, как это сделано?
Но здесь Юлии почему-то потребовалось выказать слишком уж очевидное пренебрежение к уму гостя – еще не зевок, но характерное, сдерживающее его мускульное усилие в щеках.
– Может быть, маленький антракт, если пани Юлию утомила моя трепотня? В самом деле вам повезло, дорогая: по данному предмету ваш консультант знает втрое против любого гения, – сказал Сорокин с проникновенной печалью, как будто, исследовав его до конца, не нашел там секретов, достойных затраченного времени. – И прежде всего, в отличие от ученого, который охотится на тайны со штуцером, художник всегда немножко смахивает на мальчугана с сачком для бабочек.
Руководясь одним влеченьем чуда, гений выхватывает из жизни свой материал, не заботясь об исчерпывающей информации о пленившем его событии или личности... хотя в искусстве наиболее правдивым и целостным изображением солнца было бы абсолютное его повторенье. Шедевр не несет познавательной нагрузки, не обязан нести, он лишь автопортрет мастера на нотных линейках темы, написанный с собственной изнанки иногда и почти всегда алмаз, по размеру и качеству которого познается масштаб породившей его эпохальной боли. Отсюда художник и не в ладах иногда со своим временем, за исключеньем грозных периодов истории, когда в условиях всеобщей непогоды жизнь во всех разделах приобретает гнетущую одинаковость и пропадают благотворные противоречия его со средой, составляющие как бы диалог народа с самим собою о вещах главнее хлеба насущного, то есть национальное мышление. Однако как ни сердится иной почтенный деятель сапожной иглы за неумение ему потрафить на современных же деятелей пера, резца или кисти, которых обувает в стужу, именно в их зачастую по дешевке скупленные изделья облачается он на торжественных смотрах истории... – К концу абзаца Сорокин и похуже вещи произнес, даже не без озлобления – верно, на самого себя, что высказанные ламентации по малодушию его так и останутся погребенные в могильной тишине здешнего подвала.
– Кажется, пани Юлия имеет вопросы к докладчику?
– О, только нескромное любопытство... Почему при универсальнейшем, я бы сказала, проникновении в секреты большого искусства сам он никак не пожелает чем-нибудь всерьез порадовать нас, своих провинциальных друзей и болельщиков экрана? – и сочувственно покивала собеседнику. – Но я понимаю: общественные нагрузки, тяжкие семейные обстоятельства, все еще недоброкачественная пленка, наконец... Кстати, Сорокин, почему вы сегодня упорно отвергаете мои сласти... прежде вы так и тянулись к ним! – и невинно придвинула серебряное блюдо с пирожными, манившими своей свежестью, словно только что из кондитерской.
Болезненность укола была такова, что Сорокин машинально, с риском испачкаться – просто пальцами взял одно попричудливей прочих, как бы с розочками из сливочной глазури, и некоторое время на весу держал перед глазами, пока, словно постигнув вдруг сущность созерцаемого, гадливым жестом не откинул его в пылавший по соседству огонь.
– Я вижу, пани Юлия унаследовала дедовский вкус к острым зрелищам, – поворчал он, жестом комичного прискорбия признавая безысходность своего поражения. – Пани спрашивает о том, что ей в сущности хорошо известно, потому что желает услышать декларацию ничтожества из моих уст. Хорошо, я доставлю ей это кровавое удовольствие. Уверяю вас, пани, что артист Сорокин страстно жаждет создать нечто высокохудожественное, но к немалому прискорбию не может... Прибавлю для самокритики, что бесталанность в сочетании с самолюбием, да еще подкрепленная видным общественным положением, нередко сопровождается беспросветной леностью. Что поделаешь, ваш верный паладин только рядовая особь из снующего близ Парнаса множества... правда, с острыми и беспомощными локтями. Тем и объясняется наша поразительная порой осведомленность о тонкостях ремесла, что через лупу творческого бессилия еще видней – в чем и насколько тебя обидел Бог. Вот почему профессиональная ревность критиков, вышедших из неудачников, таким пылким презреньем окрашивает чужие достиженья. Никто в такой степени неспособен постичь гения, как осознавшая себя бездарность! Нетерпеливый Сальери, сочинивший четыре десятка скверных опер и, значит, сорок раз убедившийся в ничтожности своей, – будь он чуть интеллектуальней, дождался бы неминуемого у моцартов психического упадка, когда в отчаянье несовершенства перед мечтой они вдруг полностью утрачивают творческую волю... и тогда совсем легко без яда и ножа, единственно толчком насмешливого взгляда повергнуть жертву наземь, сберегая свою репутацию от легенды и казнящей молвы народной. Никому еще не удавалось побывать у меня в гостях, дома... Ну, интересно, немножко не щекотно вам? Отсюда и безошибочное и не только сальерическое, магнитное чутье иных критиков наших на инфракрасное излученье даже среднего таланта, который по испытанной тактике и в случае малейшей неподкупности на лесть и злато предпочтительнее загасить. Потому что как алмазы зарождаются в перетянутой натуго глотке вулканов... и оттого, охладясь, продолжают жалить зрачок, разжигать костер темных страстей, дочерна обугливать соприкоснувшиеся с ними души, так и возникновению шедевра предшествует исступленный зной души, сохраняющийся, пока не сотлеет его материальная оболочка. Не замечали вы, как в полусумерках перед закрытием галереи на проходе мимо знаменитых полотен и статуй, поглотивших целые жизни мастеров, вас обдает чуть ощутимым жаром? Он еще греет – не остывший в веках, хотя и отпылавший пепел! – Он умолк, осунувшись слегка в какой-то душевной одышке. – Но, пардон, я не слишком красиво говорю?.. Ну, я очень рад, что вам понравился этот мужской стриптиз... А раз терпимо, давайте дознаваться сообща – отчего же, несмотря на исполнение желаний, нашей принцессе что-то неуютно в ее крохотной золотой скорлупке?
Удовольствие приобретало нежелательный оттенок. Кутаясь в драгоценный платок, Юлия напряженно вслушивалась в беспримерную для признанного мэтра Сорокина, пугающую эскападу саморазоблачения, чрезмерную искренность которой ей предстояло чем-то оплатить впереди, заодно настораживали и другие обстоятельства.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109