Естественные ее движения? Мне, по крайней мере, с самого начала было дано понять, что в плане привязанности от нее нечего ждать, кроме обычных приятельских отношений. С трудом представляю себе, как Адриано, пусть даже он и был слеп от любви, не смог угадать, что Валентина целует его, будто пустое место, и что до и после любви она все равно всхлипывает во сне.
До той поры он не влюблялся в женщин, с которыми спал; он достаточно быстро укладывал их в постель, чтобы создать определенную атмосферу, искомый островок таинственности и влечения, чувствуя себя при этом охотником, завладевшим добычей, и иногда это могло называться любовью. С Валентиной было точно так же; но когда он расстался с ней, то в последующие два дня в Риме и по дороге во Флоренцию почувствовал, как в нем что-то изменилось. Без удивления или смирения, даже без особенного восхищения он смотрел на нее, когда она появилась в золотистом полумраке Орсанмикеле, выйдя из-за алтаря Орканьи, будто одна из многочисленных каменных фигур отделилась от памятника, чтобы выйти ему навстречу. Может быть, только тогда он и понял, что влюблен в нее. А может быть, потом, в гостинице, когда Валентина обняла его, расплакалась неизвестно почему, как девочка, которая в силу необходимости должна была долго сдерживать себя, а теперь наконец нашла утешение, отчего она чувствует себя немного виноватой и стыдится этого.
Первая причина слез Валентины, которая напрашивается на объяснение, — необязательность этой встречи. Адриано должен был выехать через несколько дней после нее; они могут и не встретиться больше, этот эпизод просто впишется в обычное расписание отпуска, в рамки отелей, коктейлей и ритуальных фраз. Только телу всегда дано получить наслаждение и на миг достигнуть его полноты, как той собаке, которая оставляет кость и вытягивает морду к солнцу с довольным ворчанием. Свидание и в самом деле было прекрасным — два тела, созданные для того, чтобы прижаться друг к другу, переплестись, отдалить или, наоборот, поторопить наслаждение. Но когда она смотрела на Адриано, сидевшего на краю постели (он тоже смотрел на нее своими крупными губами), Валентина подумала, что ритуал был выполнен без всякого внутреннего содержания, что проявления страсти были пусты и не проникнуты духовностью. Все это было бы терпимо и даже приятно в других случаях, но в этот раз ей хотелось подольше задержать Адриано, оттянуть момент, когда надо будет одеваться и уходить, то есть делать все то, что так или иначе могло оказаться прощанием.
Здесь, видимо, хотели что-то сказать, но так ничего и не сказано. Как будто автор «слышал звон, но не знает, где он». Валентина точно так же смотрела на меня, когда мы в Риме купались и одевались, еще до Адриано; я тоже чувствовала, что ей было тягостно, когда что-то прекращалось и нужно было жить дальше. В первый раз, когда я пыталась в это вникнуть, то совершила ошибку: подошла к вей, погладила по голове и предложила заказать в номер что-нибудь выпить и посидеть у окна, глядя на сумерки. Ответ был сух: она приехала из Уругвая не для того, чтобы сидеть в гостинице. Я тогда подумала, что она, может быть, просто не доверяет мне и что она как-то не так истолковала мои проявления нежности, как я неправильно поняла ее взгляд тогда, в туристическом агентстве. Валентина смотрела, точно не зная зачем; можно было и не поддаваться этой зловещей настойчивости, в которой было что-то от преследования, но преследования, которое вас не касается.
Дора ждала их в кафе на площади Синьории, она только что открыла для себя Донателло и рассказывала о нем с излишним пылом; ее энтузиазм служил ей чем-то вроде дорожного одеяла, помогая скрыть некоторое раздражение.
— Разумеется, мы посмотрим эти статуи, — сказала Валентина, — только не сегодня, сегодня слишком жарко для музеев.
— Стоит торчать здесь, чтобы все принести в жертву солнцу.
Адриано сделал неопределенное движение — он ждал ответа Валентины. Он не очень хорошо представлял себе отношения Доры и Валентины, знал только, что программа у них одна и изменения не предполагаются. Дора снова взялась за Донателло, бесполезно распространяясь о статуях, которых они не видели; Валентина рассматривала башню Синьории или машинально искала сигареты.
Думаю, было именно так, — и Адриано впервые действительно мучился, в испуге, что туристская программа для меня является святыней, познание культуры — долгом, а поезда и гостиницы я всегда бронирую заранее. Но если бы кто-нибудь спросил его, как он представляет себе дальнейшее развитие событий, — только оказавшись рядом с Валентиной, он, может, и стал думать о чем-то в этом роде, не имея никаких определенных планов.
На другой день они пошли в Уффици. Понимая, что надо принять какое-то решение, Валентина упрямо цеплялась за присутствие Доры, не оставляя для Адриано никакой лазейки. Был только один момент, когда Дора задержалась, разглядывая какую-то картину, и он смог прошептать на ухо Валентине:
— Придешь сегодня вечером?
— Да, — сказала Валентина, не глядя на него, — в четыре.
— Я тебя очень люблю, — прошептал Адриано, дотрагиваясь почти робко до ее плеча. — Я тебя очень люблю, Валентина.
Гнусавый голос гида возвестил о приближении группы американских туристов. Их разделили лица, пустые и алчные, якобы интересующиеся живописью, которую они забудут через час, между спагетти и вином «Кастелли Романи». К тому же подошла Дора, листая путеводитель, растерянная, поскольку номера картин в каталоге не совпадали с теми, что висели в залах.
Да уж конечно. Позволять им разговаривать, встречаться, прятаться. Не ему, он это уже понял, а ей. Вернее, не прятаться, а, скорее, быть в непрерывной готовности к бегству, в результате чего я все время должна была быть рядом с ней, но не надоедая, просто быть на всякий случай, даже если от этого не было никакого толку.
— Я тебя очень люблю, — повторял в тот вечер Адриано, склонившись над Валентиной, которая отдыхала, лежа на спине. — Ты ведь это чувствуешь, правда? Этого не скажешь словами, это невозможно высказать, найти этому название. Скажи мне, что ты чувствуешь то же самое, что не можешь этого объяснить, но чувствуешь, что…
Прижавшись лицом к ее груди, он покрывал ее долгими поцелуями, будто утолял жажду, вбирая в себя возбуждение, охватившее Валентину, а она гладила его волосы отстраненным, рассеянным движением.
Д’Аннунцио жил в Венеции, так ведь? На худой конец, участники подобного диалога могли быть из Голливуда…
— Да, ты любишь меня, — сказала она. — Но как будто боишься чего-то, не любви, но… Нет, это не страх, скорее тревога. Тебя беспокоит, что из всего этого получится.
— Я не знаю, что из всего этого получится, не имею ни малейшего представления. Как можно бояться, не зная чего? Мой страх — это ты, страх конкретный, здесь и сейчас. Ты не любишь меня так, как люблю тебя я, Валентина, или любишь по-другому, ограничивая или сдерживая себя неизвестно почему.
Валентина слушала его, закрыв глаза. Его слова что-то будили в ней, сначала нечто неопределенное, потом появилось смутное беспокойство. В тот момент она чувствовала себя слишком счастливой, чтобы позволить малейшей тени набежать на эти прекрасные и чистые минуты, когда они любили друг друга с единственной мыслью — не думать ни о чем. Но она не могла помешать себе услышать и понять слова Адриано. Она вдруг ощутила хрупкость этого туристского романа под гостиничной крышей, на чужих простынях, которому угрожают железные дороги, маршруты, несущие их по разным жизненным путям, по причинам неизвестным и, как всегда, враждебным.
— Ты не любишь меня так, как я тебя, — повторил Адриано со злостью. — Просто пользуешься мной, как пользуются столовым ножом или услугами официанта, не более того.
— Пожалуйста, — сказала Валентина. — Прошу тебя, — добавила она по-французски.
Трудно было понять, почему счастье, которое было с ними всего несколько минут назад, исчезло.
— Я прекрасно знаю, что должна буду вернуться, — сказала Валентина, пальцы которой тихо гладили лицо Адриано, искаженное мучительной тоской и желанием. — Сын, работа, столько обязанностей. Мой сын такой маленький и такой беззащитный.
— Я тоже должен буду вернуться, — сказал Адриано, глядя в сторону. — У меня тоже есть работа и тысяча дел.
— Вот видишь.
— Ничего я не вижу. Что я должен видеть? Если ты хочешь, чтобы я воспринимал это как отпускной эпизод, ты все уничтожишь, прихлопнешь, как комара. Я люблю тебя, Валентина. Любить — это больше, чем помнить или собираться помнить.
— Не мне это надо говорить. Уж только не мне. Время внушает мне страх, время — это смерть, одна из ее ужасных масок. Тебе не кажется, что наша любовь идет против времени, что она как бы вне его?
— Да, — сказал Адриано, откидываясь на спину рядом с ней, — и потому послезавтра ты отправляешься в Болонью, я на следующий день — в Лукку.
— Замолчи.
— Почему? Твое время — это время Кука, как бы ты ни сдабривала его метафизикой. Мое, наоборот, зависит от моей прихоти, моего желания, я выбираю или отвергаю любые расписания поездов.
— Вот видишь, — прошептала Валентина. — Так или иначе, но мы должны спуститься на землю. Что нам еще остается?
— Поехать со мной. Оставь ты свои знаменитые экскурсии, оставь Дору, которая говорит о том, чего не знает. Поедем вместе.
Он намекает на мои рассуждения о живописи, не будем спорить, прав он или нет. Во всяком случае, оба говорят так, будто перед каждым из них стоит зеркало: прекрасный диалог для бестселлера, чтобы заполнить ерундой пару страниц. Ах да, ах нет, ах время… А для меня все было предельно ясно: Валентина ловит момент, чтобы найти себе жениха, она — неврастеничка и психопатка, двойная доза элениума перед сном, старое-престарое изображение нашей юной эпохи. Я держала пари сама с собой (сейчас я это хорошо помню): из двух зол Валентина выберет меньшее — меня. Со мной никаких проблем (если она меня выберет): в конце поездки — прощай, дорогая, все было прекрасно и замечательно, прощай, прощай. А вот с Адриано… Мы обе знали: с мужчиной, у которого такие губы, не играют. Его губы… Мысль о том, что она позволила им узнать каждую клеточку своего тела; есть вещи, которые выводят меня из себя, — понятное дело, это из области либидо, we know, we know, we know.
И все-таки как хорошо было целовать его, уступать его силе, мягко скользить по волнам наслаждения, которое дарило ей тело, обнимавшее ее; чем отвергать его, намного лучше разделить с ним это согласие, которое он, снова уйдя в наслаждение, переживал будто впервые.
Валентина встала первая. В ванной она долго стояла под сильной струей воды. Когда она, надев халат, вернулась в комнату, Адриано, полусидя в постели и улыбаясь ей, неторопливо курил.
— Хочу посмотреть с балкона на сумерки.
Гостиницу, стоявшую на берегу Арно, освещали последние лучи солнца. Фонари на Старом мосту еще не зажглись, и река была похожа на лиловую ленту, окаймленную светлой бахромой, над которой летали маленькие летучие мыши, охотившиеся за невидимой мошкарой; повыше стрелой проносились ласточки. Валентина удобно устроилась в кресле-качалке, вдыхая посвежевший воздух. Ею овладела приятная усталость, хотелось уснуть; возможно, она даже подремала несколько минут. Но и в этом междуцарствии забвения она продолжала думать об Адриано и о времени, слова монотонно повторялись, как припев глупой песенки: время — это смерть, одна из масок смерти, время — это смерть. Она смотрела на небо, на ласточек, игравших в свои невинные игры, — они коротко вскрикивали, будто разбивали на куски синий фаянс сумерек. И Адриано — это тоже смерть.
Любопытно. Залезать так глубоко, исходя из такой неверной предпосылки. Может быть, так и могло быть (в другой день, в другом контексте). Удивляет, что люди, столь далекие от искренности (Валентина в большей степени, чем Адриано, это ясно), иногда попадают в точку; понятно, что они не отдают себе в этом отчета, но так-то и лучше, что и доказывается последующими событиями. (Я имею в виду, лучше для меня, если правильно смотреть на вещи.)
Она резко выпрямилась. Адриано — это тоже смерть. Об этом она подумала? Адриано — это тоже смерть. Она не чувствовала этого ни в малейшей степени, просто перебирала слова, как в припеве детской песенки, а вышла такая нелепость. Она снова откинулась на спинку кресла, расслабилась и опять стала смотреть на ласточек. А может, не такая уж нелепость; во всяком случае, стоило подумать об этом как о метафоре, означающей, что, отказавшись от Адриано, она что-то убьет в себе, вырвет с корнем то, что родилось в ней за это время, оставит ее наедине с другой Валентиной, Валентиной без Адриано, без любви Адриано, если можно назвать любовью его невнятный лепет в течение этих нескольких дней и яростное соединение тел, от которого она то будто тонула, то вновь выплывала, истомленная, в одинокие сумерки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106
До той поры он не влюблялся в женщин, с которыми спал; он достаточно быстро укладывал их в постель, чтобы создать определенную атмосферу, искомый островок таинственности и влечения, чувствуя себя при этом охотником, завладевшим добычей, и иногда это могло называться любовью. С Валентиной было точно так же; но когда он расстался с ней, то в последующие два дня в Риме и по дороге во Флоренцию почувствовал, как в нем что-то изменилось. Без удивления или смирения, даже без особенного восхищения он смотрел на нее, когда она появилась в золотистом полумраке Орсанмикеле, выйдя из-за алтаря Орканьи, будто одна из многочисленных каменных фигур отделилась от памятника, чтобы выйти ему навстречу. Может быть, только тогда он и понял, что влюблен в нее. А может быть, потом, в гостинице, когда Валентина обняла его, расплакалась неизвестно почему, как девочка, которая в силу необходимости должна была долго сдерживать себя, а теперь наконец нашла утешение, отчего она чувствует себя немного виноватой и стыдится этого.
Первая причина слез Валентины, которая напрашивается на объяснение, — необязательность этой встречи. Адриано должен был выехать через несколько дней после нее; они могут и не встретиться больше, этот эпизод просто впишется в обычное расписание отпуска, в рамки отелей, коктейлей и ритуальных фраз. Только телу всегда дано получить наслаждение и на миг достигнуть его полноты, как той собаке, которая оставляет кость и вытягивает морду к солнцу с довольным ворчанием. Свидание и в самом деле было прекрасным — два тела, созданные для того, чтобы прижаться друг к другу, переплестись, отдалить или, наоборот, поторопить наслаждение. Но когда она смотрела на Адриано, сидевшего на краю постели (он тоже смотрел на нее своими крупными губами), Валентина подумала, что ритуал был выполнен без всякого внутреннего содержания, что проявления страсти были пусты и не проникнуты духовностью. Все это было бы терпимо и даже приятно в других случаях, но в этот раз ей хотелось подольше задержать Адриано, оттянуть момент, когда надо будет одеваться и уходить, то есть делать все то, что так или иначе могло оказаться прощанием.
Здесь, видимо, хотели что-то сказать, но так ничего и не сказано. Как будто автор «слышал звон, но не знает, где он». Валентина точно так же смотрела на меня, когда мы в Риме купались и одевались, еще до Адриано; я тоже чувствовала, что ей было тягостно, когда что-то прекращалось и нужно было жить дальше. В первый раз, когда я пыталась в это вникнуть, то совершила ошибку: подошла к вей, погладила по голове и предложила заказать в номер что-нибудь выпить и посидеть у окна, глядя на сумерки. Ответ был сух: она приехала из Уругвая не для того, чтобы сидеть в гостинице. Я тогда подумала, что она, может быть, просто не доверяет мне и что она как-то не так истолковала мои проявления нежности, как я неправильно поняла ее взгляд тогда, в туристическом агентстве. Валентина смотрела, точно не зная зачем; можно было и не поддаваться этой зловещей настойчивости, в которой было что-то от преследования, но преследования, которое вас не касается.
Дора ждала их в кафе на площади Синьории, она только что открыла для себя Донателло и рассказывала о нем с излишним пылом; ее энтузиазм служил ей чем-то вроде дорожного одеяла, помогая скрыть некоторое раздражение.
— Разумеется, мы посмотрим эти статуи, — сказала Валентина, — только не сегодня, сегодня слишком жарко для музеев.
— Стоит торчать здесь, чтобы все принести в жертву солнцу.
Адриано сделал неопределенное движение — он ждал ответа Валентины. Он не очень хорошо представлял себе отношения Доры и Валентины, знал только, что программа у них одна и изменения не предполагаются. Дора снова взялась за Донателло, бесполезно распространяясь о статуях, которых они не видели; Валентина рассматривала башню Синьории или машинально искала сигареты.
Думаю, было именно так, — и Адриано впервые действительно мучился, в испуге, что туристская программа для меня является святыней, познание культуры — долгом, а поезда и гостиницы я всегда бронирую заранее. Но если бы кто-нибудь спросил его, как он представляет себе дальнейшее развитие событий, — только оказавшись рядом с Валентиной, он, может, и стал думать о чем-то в этом роде, не имея никаких определенных планов.
На другой день они пошли в Уффици. Понимая, что надо принять какое-то решение, Валентина упрямо цеплялась за присутствие Доры, не оставляя для Адриано никакой лазейки. Был только один момент, когда Дора задержалась, разглядывая какую-то картину, и он смог прошептать на ухо Валентине:
— Придешь сегодня вечером?
— Да, — сказала Валентина, не глядя на него, — в четыре.
— Я тебя очень люблю, — прошептал Адриано, дотрагиваясь почти робко до ее плеча. — Я тебя очень люблю, Валентина.
Гнусавый голос гида возвестил о приближении группы американских туристов. Их разделили лица, пустые и алчные, якобы интересующиеся живописью, которую они забудут через час, между спагетти и вином «Кастелли Романи». К тому же подошла Дора, листая путеводитель, растерянная, поскольку номера картин в каталоге не совпадали с теми, что висели в залах.
Да уж конечно. Позволять им разговаривать, встречаться, прятаться. Не ему, он это уже понял, а ей. Вернее, не прятаться, а, скорее, быть в непрерывной готовности к бегству, в результате чего я все время должна была быть рядом с ней, но не надоедая, просто быть на всякий случай, даже если от этого не было никакого толку.
— Я тебя очень люблю, — повторял в тот вечер Адриано, склонившись над Валентиной, которая отдыхала, лежа на спине. — Ты ведь это чувствуешь, правда? Этого не скажешь словами, это невозможно высказать, найти этому название. Скажи мне, что ты чувствуешь то же самое, что не можешь этого объяснить, но чувствуешь, что…
Прижавшись лицом к ее груди, он покрывал ее долгими поцелуями, будто утолял жажду, вбирая в себя возбуждение, охватившее Валентину, а она гладила его волосы отстраненным, рассеянным движением.
Д’Аннунцио жил в Венеции, так ведь? На худой конец, участники подобного диалога могли быть из Голливуда…
— Да, ты любишь меня, — сказала она. — Но как будто боишься чего-то, не любви, но… Нет, это не страх, скорее тревога. Тебя беспокоит, что из всего этого получится.
— Я не знаю, что из всего этого получится, не имею ни малейшего представления. Как можно бояться, не зная чего? Мой страх — это ты, страх конкретный, здесь и сейчас. Ты не любишь меня так, как люблю тебя я, Валентина, или любишь по-другому, ограничивая или сдерживая себя неизвестно почему.
Валентина слушала его, закрыв глаза. Его слова что-то будили в ней, сначала нечто неопределенное, потом появилось смутное беспокойство. В тот момент она чувствовала себя слишком счастливой, чтобы позволить малейшей тени набежать на эти прекрасные и чистые минуты, когда они любили друг друга с единственной мыслью — не думать ни о чем. Но она не могла помешать себе услышать и понять слова Адриано. Она вдруг ощутила хрупкость этого туристского романа под гостиничной крышей, на чужих простынях, которому угрожают железные дороги, маршруты, несущие их по разным жизненным путям, по причинам неизвестным и, как всегда, враждебным.
— Ты не любишь меня так, как я тебя, — повторил Адриано со злостью. — Просто пользуешься мной, как пользуются столовым ножом или услугами официанта, не более того.
— Пожалуйста, — сказала Валентина. — Прошу тебя, — добавила она по-французски.
Трудно было понять, почему счастье, которое было с ними всего несколько минут назад, исчезло.
— Я прекрасно знаю, что должна буду вернуться, — сказала Валентина, пальцы которой тихо гладили лицо Адриано, искаженное мучительной тоской и желанием. — Сын, работа, столько обязанностей. Мой сын такой маленький и такой беззащитный.
— Я тоже должен буду вернуться, — сказал Адриано, глядя в сторону. — У меня тоже есть работа и тысяча дел.
— Вот видишь.
— Ничего я не вижу. Что я должен видеть? Если ты хочешь, чтобы я воспринимал это как отпускной эпизод, ты все уничтожишь, прихлопнешь, как комара. Я люблю тебя, Валентина. Любить — это больше, чем помнить или собираться помнить.
— Не мне это надо говорить. Уж только не мне. Время внушает мне страх, время — это смерть, одна из ее ужасных масок. Тебе не кажется, что наша любовь идет против времени, что она как бы вне его?
— Да, — сказал Адриано, откидываясь на спину рядом с ней, — и потому послезавтра ты отправляешься в Болонью, я на следующий день — в Лукку.
— Замолчи.
— Почему? Твое время — это время Кука, как бы ты ни сдабривала его метафизикой. Мое, наоборот, зависит от моей прихоти, моего желания, я выбираю или отвергаю любые расписания поездов.
— Вот видишь, — прошептала Валентина. — Так или иначе, но мы должны спуститься на землю. Что нам еще остается?
— Поехать со мной. Оставь ты свои знаменитые экскурсии, оставь Дору, которая говорит о том, чего не знает. Поедем вместе.
Он намекает на мои рассуждения о живописи, не будем спорить, прав он или нет. Во всяком случае, оба говорят так, будто перед каждым из них стоит зеркало: прекрасный диалог для бестселлера, чтобы заполнить ерундой пару страниц. Ах да, ах нет, ах время… А для меня все было предельно ясно: Валентина ловит момент, чтобы найти себе жениха, она — неврастеничка и психопатка, двойная доза элениума перед сном, старое-престарое изображение нашей юной эпохи. Я держала пари сама с собой (сейчас я это хорошо помню): из двух зол Валентина выберет меньшее — меня. Со мной никаких проблем (если она меня выберет): в конце поездки — прощай, дорогая, все было прекрасно и замечательно, прощай, прощай. А вот с Адриано… Мы обе знали: с мужчиной, у которого такие губы, не играют. Его губы… Мысль о том, что она позволила им узнать каждую клеточку своего тела; есть вещи, которые выводят меня из себя, — понятное дело, это из области либидо, we know, we know, we know.
И все-таки как хорошо было целовать его, уступать его силе, мягко скользить по волнам наслаждения, которое дарило ей тело, обнимавшее ее; чем отвергать его, намного лучше разделить с ним это согласие, которое он, снова уйдя в наслаждение, переживал будто впервые.
Валентина встала первая. В ванной она долго стояла под сильной струей воды. Когда она, надев халат, вернулась в комнату, Адриано, полусидя в постели и улыбаясь ей, неторопливо курил.
— Хочу посмотреть с балкона на сумерки.
Гостиницу, стоявшую на берегу Арно, освещали последние лучи солнца. Фонари на Старом мосту еще не зажглись, и река была похожа на лиловую ленту, окаймленную светлой бахромой, над которой летали маленькие летучие мыши, охотившиеся за невидимой мошкарой; повыше стрелой проносились ласточки. Валентина удобно устроилась в кресле-качалке, вдыхая посвежевший воздух. Ею овладела приятная усталость, хотелось уснуть; возможно, она даже подремала несколько минут. Но и в этом междуцарствии забвения она продолжала думать об Адриано и о времени, слова монотонно повторялись, как припев глупой песенки: время — это смерть, одна из масок смерти, время — это смерть. Она смотрела на небо, на ласточек, игравших в свои невинные игры, — они коротко вскрикивали, будто разбивали на куски синий фаянс сумерек. И Адриано — это тоже смерть.
Любопытно. Залезать так глубоко, исходя из такой неверной предпосылки. Может быть, так и могло быть (в другой день, в другом контексте). Удивляет, что люди, столь далекие от искренности (Валентина в большей степени, чем Адриано, это ясно), иногда попадают в точку; понятно, что они не отдают себе в этом отчета, но так-то и лучше, что и доказывается последующими событиями. (Я имею в виду, лучше для меня, если правильно смотреть на вещи.)
Она резко выпрямилась. Адриано — это тоже смерть. Об этом она подумала? Адриано — это тоже смерть. Она не чувствовала этого ни в малейшей степени, просто перебирала слова, как в припеве детской песенки, а вышла такая нелепость. Она снова откинулась на спинку кресла, расслабилась и опять стала смотреть на ласточек. А может, не такая уж нелепость; во всяком случае, стоило подумать об этом как о метафоре, означающей, что, отказавшись от Адриано, она что-то убьет в себе, вырвет с корнем то, что родилось в ней за это время, оставит ее наедине с другой Валентиной, Валентиной без Адриано, без любви Адриано, если можно назвать любовью его невнятный лепет в течение этих нескольких дней и яростное соединение тел, от которого она то будто тонула, то вновь выплывала, истомленная, в одинокие сумерки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106