— Как можно! Это же стилет. У него нет лезвия. Одно острие. Им можно только колоть.
— Так, — серьезно сказал Нестор и потер лоб. — Минутку. — Он сел и скрестил руки на груди. — Феликс, если это шутка…
— Это не шутка.
— Тогда… Тогда это очень плохо. Я вам ничего не сделал, а вы пришли ко мне в дом и угрожаете мне оружием. Да, это очень плохо. По-моему, я должен испугаться, — сказал Нестор и задумался. — Но не получается. Вы ведь герой, Феликс, а с чего мне бояться героев? Я ведь не маг, не монстр какой-нибудь…
— Потому что я — страшный, — сказал Феликс.
Нестор прыснул в кулак.
— Простите, а вы точно уверены, что это — не шутка? — пряча улыбку, спросил он.
— Уверен. Это не шутка и это не блеф. Все всерьез.
— Тогда объясните мне, что в вас такого страшного?
— Моя внучка умирает.
— Ну знаете ли!!! — Нестор опять вскочил и принялся ходить взад-вперед. — Это уже выходит за рамки приличий. Да, в День Героя я повел себя нагло, и напросился к вам в гости без приглашения — и подозреваю, что с тех самых пор я стал вам несимпатичен, но это же не повод, чтобы обвинять меня в болезни вашей внучки!
— А я вас и не обвиняю… Я просто хочу, чтобы вы поняли: я — самый страшный человек на свете. Мне нечего терять.
Нестор замолчал и рассеянно повертел в руках очки. На лице его трудно было что-то прочесть, и Феликс, расслабившись до полной, всеобъемлющей готовности к чему угодно, терпеливо ожидал, к какому выводу придет канцлер магистрата.
— Должен признать, — медленно произнес Нестор, — что вы, герои, умеете быть чертовски убедительными. Давайте сюда вашу бумагу.
Нацепив очки, он подвинул кресло к секретеру, уселся и начал перебирать перья и чернильницы, в беспорядке валявшиеся в недрах бюро. Так и не найдя ничего подходящего, он достал из деревянного стаканчика для перьев химический карандаш, послюнил кончик и аккуратно расписался на приказе о полном и безоговорочном помиловании героя Бальтазара. Потом Нестор открыл ключиком потайное отделение, достал оттуда печать, накапал на бумагу немного расплавленного стеарина со свечи, и оттиснул в нем свой личный штамп.
— Вот и все, — сказал он. — Сейчас печать остынет…
Феликс встал и убрал стилет обратно в рукав.
— Знаете, Феликс, — проговорил Нестор, — вы преподали мне сегодня очень ценный урок. И в благодарность я хочу сделать вам маленький… где же он… черт… подарок, — закончил он, вытаскивая из бумажного вороха ничем не примечательный конверт. — Почитайте на досуге. — Он сложил приказ вдвое и, встав из кресла, вместе с конвертом передал Феликсу.
Феликс принял бумаги и, не разворачивая, убрал их в карман.
— Спасибо, — сказал он и протянул руку.
Брови Нестора удивленно поползли вверх.
— Да, собственно, всегда пожалуйста… — с усмешкой сказал он и ответил на рукопожатие.
Феликс дернул его на себя и ударил кулаком левой руки в то место, где сходятся челюсти. Нестора развернуло в каком-то пьяном пируэте, а потом он безвольно, будто марионетка с оборванными нитями, взмахнул руками и рухнул на кушетку.
Стало очень тихо. В клепсидре размеренно падали капли воды.
Феликс закинул длинные ноги Нестора на подлокотник кушетки и, ухватив его за подмышки, подтянул повыше, чтобы затылок оказался на другом подлокотнике. Голова Нестора тут же запрокинулась, и на тощей шее четко обрисовался острый кадык. Феликс вдруг поймал себя на том, что больше всего на свете ему хочется рубануть по этому кадыку ребром ладони. Он посмотрел на обмякшее и утратившее былую жесткость лицо Нестора с приоткрытым ртом и струйкой слюны на подбородке, а потом вытянул перед собой правую руку.
Она мелко дрожала.
9
Легенды гласили, что катакомбы под Столицей ведут свою историю еще от тех достопамятных траншей, которые Зигфрид вырыл на поле Гнитахейд, дабы уберечься от пламени Фафнира. Легендам верить было нельзя — на то они и легенды, чтобы врать, да и какой дракон позволит герою заниматься земляными работами у себя под носом; но и не верить легендам было нельзя — особенно здесь, в самих катакомбах, где сами стены дышали древностью…
Начальника тюрьмы они перехватили у самых дверей. Вопреки опасениям Феликса, он не стал ломаться, а бегло просмотрел приказ и направил странноватых эмиссаров господина канцлера прямиком в подземелье (верхние, надземные этажи тюрьмы — коробчатого, как бы приплюснутого кирпичного здания, расположенного поблизости от фабричных бараков — предназначались для мелких жуликов, карманных воришек, взяточников и неплатежеспособных должников; последние жили тут целыми семьями на протяжении долгих лет; а для матерых уголовников и закоренелых рецидивистов камеры отводились на этажах, обозначаемых цифрой со знаком «минус» — и чем больше ходок за решетку совершал преступник, тем глубже его упрятывали под землю, в легендарные катакомбы), сопроводив их надлежащим предписанием.
В этот поздний час вход в подземелья оберегал всего один человек: пожилой, сивоусый, но крепко сбитый мужик с землистого цвета лицом, сморщенным, как голенище старого сапога. Старый тюремщик как раз приступил к нехитрому ужину, разложив на столике старую газетку, а на ней — краюху черного хлеба и колечко домашней кровяной колбасы. Запивал он свою снедь молоком, и Феликс еще подумал, что тюремщик страдает язвой… Необходимость вставать из-за стола, обтирать жирные руки об замусоленный мундир, читать, с трудом разбирая слова и шевеля губами, предписание о немедленном освобождении из-под стражи, а потом еще и куда-то идти с этими двумя хлыщами не вызвала у седого стража подземелий особого восторга, но ослушаться предписания такой важной птицы, как сам начальник тюрьмы, старик не посмел. В одну руку он взял фонарь, в другую — колбасу, и буркнул нечто вроде «пошли, чего уж…»
Тюремщик шел впереди, небрежно прицепив фонарь к поясу, и жевал на ходу колбасу, продолжая что-то неразборчиво, но сердито бурчать, а Феликс и Патрик старались держаться за ним, осторожно спускаясь по крутой, искрошенной тысячами ног лесенке, ведущей в сырые казематы. За тюремщиком шлейфом вился запах чеснока, и от этого запаха, а также непрестанного чавканья и глухого озлобленного бормотания проводника Феликса слегка подташнивало.
Время от времени тюремщик останавливался, впивался зубами в колбасу и начинал перебирать ключи, висевшие у него на огромном железном кольце. Грохотала, отворяясь, очередная решетчатая дверь, и можно было идти дальше, стараясь не обращать внимания на гневные вопли и грязную ругань разбуженных грохотом заключенных. Потом была еще одна лестница, на сей раз — винтовая, и Феликс удивился: он полагал (или, вернее, надеялся), что Бальтазара будут держать на первом ярусе — ну не рецидивист же он в конце-то концов! Ан нет: похоже было, что Мясника тюремное начальство решило упечь на самое дно катакомб — если было оно у них, это дно… Снова громыхало ржавое железо, и выскальзывали из-под ног узенькие ступеньки, и опять тянулся вдаль узкий коридор, и тюремщик со вполне понятным злорадством будил своих постояльцев; но чем глубже спускались они во влажную темень, тем меньше раздавалось из окрестных камер криков и требований, и тем больше было жалобных стонов и лихорадочного лепета умалишенных…
«Только не Бальтазар. Он выдержит. Он и не такое выдерживал».
На минус десятом этаже пропали последние признаки жизни в камерах. Сами камеры из врезанных прямо в камень ржавых клеток превратились в настоящие гробницы, отделенные от коридора массивными деревянными дверями. Многие двери не открывали уже так давно, что они успели порасти мхом и заплестись паутиной. Мох, сероватый и похожий на пепел, покрывал и каменные стены. Кое-где во мху росли мелкие скрюченные грибы, светящиеся в темноте… Потолок становился все ниже и бугристее, и Феликс непроизвольно пригибал голову к груди, опасаясь задеть макушкой за какой-нибудь сталагмит; Патрик, изрядно вымахавший за последние полгода, шел согнувшись. По потолку и стенам ползали улитки, во множестве расплодившиеся в этой сырости…
Воздух тут был уже не просто влажный — скорее мокрый, и эта холодная мокрота оседала в легких и в горле, вызывая надсадный кашель и угрожая причинить туберкулез каждому, кто дерзнет дышать в катакомбах слишком долго или слишком глубоко. От стен веяло ледяной стужей.
Тюремщик, переставший бурчать и жевать как только они покинули обжитые уровни (видно, и ему здесь было не по себе), остановился так резко, что Феликс и Патрик едва не налетели на него.
— Тута, значит… — сказал тюремщик, сверившись с предписанием.
Толстая, из негниющего ошкуренного дерева накрепко сколоченная, ржавыми металлическими полосами окованная, ржавыми же болтами размером с грецкий орех стянутая, дверь носила все следы недавнего использования. Петли — огромные, увесистые, прочные — были смазаны, и смазаны на совесть, так, что густая черная смазка стекала по дверному косяку, где и засохла непонятным иероглифом, а тяжелый подвесной замок, на вид старый и тусклый, поблескивал отполированной скважиной.
Тюремщик как-то неуверенно, пугливо подошел к двери и заглянул в маленькое, забранное тремя толстыми, чешуйчатыми от ржавчины прутами окошко на уровне головы.
— Тута, — сказал он и потянулся за ключами.
Феликс взглянул на Патрика. Юношу трясло в ознобе. Лязгнул замок, зашипели петли.
— Пожалте, судари… — буркнул тюремщик и отошел в сторонку. — Как предписано.
Патрик провел ладонью по лицу и посмотрел на Феликса.
— Иди, — кивнул тот.
Патрик помедлил секунду и рывком, словно в воду бросаясь, переступил порог, окунувшись в промозглую черноту камеры. Феликс привалился к стене. Вся тяжесть невообразимой толщи земли над головой вдруг упала на него и — придавила… Времени не стало.
— Феликс, — глухо и как будто сквозь сон услышал он сдавленный голос Патрика. — Помогите мне. Он не может идти.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ДЕНЬ ДРАКОНА
1
Дождь, всю ночь барабанивший по крыше мансарды, к утру стих и сменился мелкой противной изморосью. Потом прекратилась и она; бледно-розовое, все еще вялое после короткого сна солнце лениво вскарабкалось на небо и низко повисло почти над самыми рядами черепичных крыш, дырявя жиденькими лучами и без того рваную завесу облаков цвета кирпичной пыли. От мокрых мостовых повалил пар, клубясь над канализационными решетками, и солнечные лучи высекли первые блики из окон домов. Однако окна мансарды — все пять, четыре слуховых, заколоченных намертво, и еще одно английское окно в торце дома — были слишком грязны, чтобы бликовать: ночное ненастье оставило на них свой след в виде мутно-серых потеков, сквозь которые даже рассвет выглядел так, как будто ему не мешало бы помыться.
Да и вообще, чердак «Меблированных комнат Матильды Розекнопс» не отличался особыми удобствами, ибо был переоборудован под жилое помещение всего два месяца назад, а из двух его постоянных обитателей один бывал дома редко и нерегулярно, а другой уделял вопросам комфорта столь мало внимания, сколь это вообще было возможно. Меблированным чердак тоже можно было назвать лишь с большой натяжкой: тут и было-то из мебели всего три табурета, накрытый клеенкой стол, комод, старая кровать со столбиками для балдахина (но без балдахина) и продавленный диван со скрипящими пружинами. За ширмой в уголке был оборудован умывальник. Посередине чердака стояло ведро, куда попадала дождевая вода, просачиваясь через прохудившуюся крышу. Дождливыми ночами здесь было холодно и сыро, и донимали сквозняки; а днем, когда августовское солнце палило во всю мочь, на чердаке становилось не продохнуть из-за густой и затхлой вони старых портянок. Этот неповторимый аромат сохранился здесь с тех самых пор, когда обитатели «Меблированных комнат Матильды Розекнопс» использовали чердак для сушки белья; удушливый, липкий запах въелся в балки крыши, и когда солнце припекало, заставляя мокрую черепицу наверху потрескивать от нагрева, балки и опоры, натянувшиеся за ночь сыростью, начинали источать запах прачечной особенно сильно.
— Ну и лето, — проворчал Феликс, зябко поеживаясь и кутаясь в клетчатый шотландский плед. — Хтон знает что, а не погода!
Дождливые ночи и знойные дни чередовались вот уже второй месяц подряд. От постоянной смены температуры и влажности у Феликса ныло правое колено: на ночь он надевал теплый наколенник, сделанный из рукава старого шерстяного свитера, но помогало слабо. Утром, сразу после пробуждения, боль вгрызалась в самую сердцевину когда-то выбитого и наспех вправленного сустава и принималась высасывать оттуда костный мозг, обгладывая мелкие хрящики. После такой болезненной побудки, ставшей уже привычным явлением в жизни Феликса, подниматься с дивана и одеваться было выше его сил. Но именно умение совершать поступки, выходящие за пределы собственных возможностей, отличает выжившего героя от погибшего:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
— Так, — серьезно сказал Нестор и потер лоб. — Минутку. — Он сел и скрестил руки на груди. — Феликс, если это шутка…
— Это не шутка.
— Тогда… Тогда это очень плохо. Я вам ничего не сделал, а вы пришли ко мне в дом и угрожаете мне оружием. Да, это очень плохо. По-моему, я должен испугаться, — сказал Нестор и задумался. — Но не получается. Вы ведь герой, Феликс, а с чего мне бояться героев? Я ведь не маг, не монстр какой-нибудь…
— Потому что я — страшный, — сказал Феликс.
Нестор прыснул в кулак.
— Простите, а вы точно уверены, что это — не шутка? — пряча улыбку, спросил он.
— Уверен. Это не шутка и это не блеф. Все всерьез.
— Тогда объясните мне, что в вас такого страшного?
— Моя внучка умирает.
— Ну знаете ли!!! — Нестор опять вскочил и принялся ходить взад-вперед. — Это уже выходит за рамки приличий. Да, в День Героя я повел себя нагло, и напросился к вам в гости без приглашения — и подозреваю, что с тех самых пор я стал вам несимпатичен, но это же не повод, чтобы обвинять меня в болезни вашей внучки!
— А я вас и не обвиняю… Я просто хочу, чтобы вы поняли: я — самый страшный человек на свете. Мне нечего терять.
Нестор замолчал и рассеянно повертел в руках очки. На лице его трудно было что-то прочесть, и Феликс, расслабившись до полной, всеобъемлющей готовности к чему угодно, терпеливо ожидал, к какому выводу придет канцлер магистрата.
— Должен признать, — медленно произнес Нестор, — что вы, герои, умеете быть чертовски убедительными. Давайте сюда вашу бумагу.
Нацепив очки, он подвинул кресло к секретеру, уселся и начал перебирать перья и чернильницы, в беспорядке валявшиеся в недрах бюро. Так и не найдя ничего подходящего, он достал из деревянного стаканчика для перьев химический карандаш, послюнил кончик и аккуратно расписался на приказе о полном и безоговорочном помиловании героя Бальтазара. Потом Нестор открыл ключиком потайное отделение, достал оттуда печать, накапал на бумагу немного расплавленного стеарина со свечи, и оттиснул в нем свой личный штамп.
— Вот и все, — сказал он. — Сейчас печать остынет…
Феликс встал и убрал стилет обратно в рукав.
— Знаете, Феликс, — проговорил Нестор, — вы преподали мне сегодня очень ценный урок. И в благодарность я хочу сделать вам маленький… где же он… черт… подарок, — закончил он, вытаскивая из бумажного вороха ничем не примечательный конверт. — Почитайте на досуге. — Он сложил приказ вдвое и, встав из кресла, вместе с конвертом передал Феликсу.
Феликс принял бумаги и, не разворачивая, убрал их в карман.
— Спасибо, — сказал он и протянул руку.
Брови Нестора удивленно поползли вверх.
— Да, собственно, всегда пожалуйста… — с усмешкой сказал он и ответил на рукопожатие.
Феликс дернул его на себя и ударил кулаком левой руки в то место, где сходятся челюсти. Нестора развернуло в каком-то пьяном пируэте, а потом он безвольно, будто марионетка с оборванными нитями, взмахнул руками и рухнул на кушетку.
Стало очень тихо. В клепсидре размеренно падали капли воды.
Феликс закинул длинные ноги Нестора на подлокотник кушетки и, ухватив его за подмышки, подтянул повыше, чтобы затылок оказался на другом подлокотнике. Голова Нестора тут же запрокинулась, и на тощей шее четко обрисовался острый кадык. Феликс вдруг поймал себя на том, что больше всего на свете ему хочется рубануть по этому кадыку ребром ладони. Он посмотрел на обмякшее и утратившее былую жесткость лицо Нестора с приоткрытым ртом и струйкой слюны на подбородке, а потом вытянул перед собой правую руку.
Она мелко дрожала.
9
Легенды гласили, что катакомбы под Столицей ведут свою историю еще от тех достопамятных траншей, которые Зигфрид вырыл на поле Гнитахейд, дабы уберечься от пламени Фафнира. Легендам верить было нельзя — на то они и легенды, чтобы врать, да и какой дракон позволит герою заниматься земляными работами у себя под носом; но и не верить легендам было нельзя — особенно здесь, в самих катакомбах, где сами стены дышали древностью…
Начальника тюрьмы они перехватили у самых дверей. Вопреки опасениям Феликса, он не стал ломаться, а бегло просмотрел приказ и направил странноватых эмиссаров господина канцлера прямиком в подземелье (верхние, надземные этажи тюрьмы — коробчатого, как бы приплюснутого кирпичного здания, расположенного поблизости от фабричных бараков — предназначались для мелких жуликов, карманных воришек, взяточников и неплатежеспособных должников; последние жили тут целыми семьями на протяжении долгих лет; а для матерых уголовников и закоренелых рецидивистов камеры отводились на этажах, обозначаемых цифрой со знаком «минус» — и чем больше ходок за решетку совершал преступник, тем глубже его упрятывали под землю, в легендарные катакомбы), сопроводив их надлежащим предписанием.
В этот поздний час вход в подземелья оберегал всего один человек: пожилой, сивоусый, но крепко сбитый мужик с землистого цвета лицом, сморщенным, как голенище старого сапога. Старый тюремщик как раз приступил к нехитрому ужину, разложив на столике старую газетку, а на ней — краюху черного хлеба и колечко домашней кровяной колбасы. Запивал он свою снедь молоком, и Феликс еще подумал, что тюремщик страдает язвой… Необходимость вставать из-за стола, обтирать жирные руки об замусоленный мундир, читать, с трудом разбирая слова и шевеля губами, предписание о немедленном освобождении из-под стражи, а потом еще и куда-то идти с этими двумя хлыщами не вызвала у седого стража подземелий особого восторга, но ослушаться предписания такой важной птицы, как сам начальник тюрьмы, старик не посмел. В одну руку он взял фонарь, в другую — колбасу, и буркнул нечто вроде «пошли, чего уж…»
Тюремщик шел впереди, небрежно прицепив фонарь к поясу, и жевал на ходу колбасу, продолжая что-то неразборчиво, но сердито бурчать, а Феликс и Патрик старались держаться за ним, осторожно спускаясь по крутой, искрошенной тысячами ног лесенке, ведущей в сырые казематы. За тюремщиком шлейфом вился запах чеснока, и от этого запаха, а также непрестанного чавканья и глухого озлобленного бормотания проводника Феликса слегка подташнивало.
Время от времени тюремщик останавливался, впивался зубами в колбасу и начинал перебирать ключи, висевшие у него на огромном железном кольце. Грохотала, отворяясь, очередная решетчатая дверь, и можно было идти дальше, стараясь не обращать внимания на гневные вопли и грязную ругань разбуженных грохотом заключенных. Потом была еще одна лестница, на сей раз — винтовая, и Феликс удивился: он полагал (или, вернее, надеялся), что Бальтазара будут держать на первом ярусе — ну не рецидивист же он в конце-то концов! Ан нет: похоже было, что Мясника тюремное начальство решило упечь на самое дно катакомб — если было оно у них, это дно… Снова громыхало ржавое железо, и выскальзывали из-под ног узенькие ступеньки, и опять тянулся вдаль узкий коридор, и тюремщик со вполне понятным злорадством будил своих постояльцев; но чем глубже спускались они во влажную темень, тем меньше раздавалось из окрестных камер криков и требований, и тем больше было жалобных стонов и лихорадочного лепета умалишенных…
«Только не Бальтазар. Он выдержит. Он и не такое выдерживал».
На минус десятом этаже пропали последние признаки жизни в камерах. Сами камеры из врезанных прямо в камень ржавых клеток превратились в настоящие гробницы, отделенные от коридора массивными деревянными дверями. Многие двери не открывали уже так давно, что они успели порасти мхом и заплестись паутиной. Мох, сероватый и похожий на пепел, покрывал и каменные стены. Кое-где во мху росли мелкие скрюченные грибы, светящиеся в темноте… Потолок становился все ниже и бугристее, и Феликс непроизвольно пригибал голову к груди, опасаясь задеть макушкой за какой-нибудь сталагмит; Патрик, изрядно вымахавший за последние полгода, шел согнувшись. По потолку и стенам ползали улитки, во множестве расплодившиеся в этой сырости…
Воздух тут был уже не просто влажный — скорее мокрый, и эта холодная мокрота оседала в легких и в горле, вызывая надсадный кашель и угрожая причинить туберкулез каждому, кто дерзнет дышать в катакомбах слишком долго или слишком глубоко. От стен веяло ледяной стужей.
Тюремщик, переставший бурчать и жевать как только они покинули обжитые уровни (видно, и ему здесь было не по себе), остановился так резко, что Феликс и Патрик едва не налетели на него.
— Тута, значит… — сказал тюремщик, сверившись с предписанием.
Толстая, из негниющего ошкуренного дерева накрепко сколоченная, ржавыми металлическими полосами окованная, ржавыми же болтами размером с грецкий орех стянутая, дверь носила все следы недавнего использования. Петли — огромные, увесистые, прочные — были смазаны, и смазаны на совесть, так, что густая черная смазка стекала по дверному косяку, где и засохла непонятным иероглифом, а тяжелый подвесной замок, на вид старый и тусклый, поблескивал отполированной скважиной.
Тюремщик как-то неуверенно, пугливо подошел к двери и заглянул в маленькое, забранное тремя толстыми, чешуйчатыми от ржавчины прутами окошко на уровне головы.
— Тута, — сказал он и потянулся за ключами.
Феликс взглянул на Патрика. Юношу трясло в ознобе. Лязгнул замок, зашипели петли.
— Пожалте, судари… — буркнул тюремщик и отошел в сторонку. — Как предписано.
Патрик провел ладонью по лицу и посмотрел на Феликса.
— Иди, — кивнул тот.
Патрик помедлил секунду и рывком, словно в воду бросаясь, переступил порог, окунувшись в промозглую черноту камеры. Феликс привалился к стене. Вся тяжесть невообразимой толщи земли над головой вдруг упала на него и — придавила… Времени не стало.
— Феликс, — глухо и как будто сквозь сон услышал он сдавленный голос Патрика. — Помогите мне. Он не может идти.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ДЕНЬ ДРАКОНА
1
Дождь, всю ночь барабанивший по крыше мансарды, к утру стих и сменился мелкой противной изморосью. Потом прекратилась и она; бледно-розовое, все еще вялое после короткого сна солнце лениво вскарабкалось на небо и низко повисло почти над самыми рядами черепичных крыш, дырявя жиденькими лучами и без того рваную завесу облаков цвета кирпичной пыли. От мокрых мостовых повалил пар, клубясь над канализационными решетками, и солнечные лучи высекли первые блики из окон домов. Однако окна мансарды — все пять, четыре слуховых, заколоченных намертво, и еще одно английское окно в торце дома — были слишком грязны, чтобы бликовать: ночное ненастье оставило на них свой след в виде мутно-серых потеков, сквозь которые даже рассвет выглядел так, как будто ему не мешало бы помыться.
Да и вообще, чердак «Меблированных комнат Матильды Розекнопс» не отличался особыми удобствами, ибо был переоборудован под жилое помещение всего два месяца назад, а из двух его постоянных обитателей один бывал дома редко и нерегулярно, а другой уделял вопросам комфорта столь мало внимания, сколь это вообще было возможно. Меблированным чердак тоже можно было назвать лишь с большой натяжкой: тут и было-то из мебели всего три табурета, накрытый клеенкой стол, комод, старая кровать со столбиками для балдахина (но без балдахина) и продавленный диван со скрипящими пружинами. За ширмой в уголке был оборудован умывальник. Посередине чердака стояло ведро, куда попадала дождевая вода, просачиваясь через прохудившуюся крышу. Дождливыми ночами здесь было холодно и сыро, и донимали сквозняки; а днем, когда августовское солнце палило во всю мочь, на чердаке становилось не продохнуть из-за густой и затхлой вони старых портянок. Этот неповторимый аромат сохранился здесь с тех самых пор, когда обитатели «Меблированных комнат Матильды Розекнопс» использовали чердак для сушки белья; удушливый, липкий запах въелся в балки крыши, и когда солнце припекало, заставляя мокрую черепицу наверху потрескивать от нагрева, балки и опоры, натянувшиеся за ночь сыростью, начинали источать запах прачечной особенно сильно.
— Ну и лето, — проворчал Феликс, зябко поеживаясь и кутаясь в клетчатый шотландский плед. — Хтон знает что, а не погода!
Дождливые ночи и знойные дни чередовались вот уже второй месяц подряд. От постоянной смены температуры и влажности у Феликса ныло правое колено: на ночь он надевал теплый наколенник, сделанный из рукава старого шерстяного свитера, но помогало слабо. Утром, сразу после пробуждения, боль вгрызалась в самую сердцевину когда-то выбитого и наспех вправленного сустава и принималась высасывать оттуда костный мозг, обгладывая мелкие хрящики. После такой болезненной побудки, ставшей уже привычным явлением в жизни Феликса, подниматься с дивана и одеваться было выше его сил. Но именно умение совершать поступки, выходящие за пределы собственных возможностей, отличает выжившего героя от погибшего:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45