— Но сперва в баню!
И впервые за все время зажал свой, гораздо более чувствительный, чем у обычного смертного, нос.
Они отступали, петляя по лесам, чтобы сбить егерей с собаками со следа. Из-за Рональда отряд потерял целую неделю, и он теперь чувствовал себя виноватым перед всем белым светом. Лишь одно могло возвысить его в собственных глазах — он не просто прохлаждался, радуясь дикой природе, — он выполнял важную миссию — Муравейник приближался, и рыцарь почти видел в тумане лицо короля, которого он был призван спасти.
— Всю жизнь меня с собаками ловят, а никак не привыкну, — рассказывал Полифем. — Что за люди, блин: как им в голову не влазит, что я тоже человек и нельзя на меня с собаками-то!
Лошадь его заржала, словно соглашалась. Видно, по многим тайным дорогам она пронесла батьку на своей спине…
— Может, и брат наш Гнидарь поблизости бродит. Гнидарь любит в тени держаться: он человек романтический, — пояснил Полифем. — Ему бы то среди листьев раствориться, то вновь появиться, появиться и снова исчезнуть — а средь бела дня ему жить неохота. Не очень-то он и приспособлен к человеческой жизни — правда, и в мертвяки он никогда не подастся: такие люди с того света предпочитают не вертаться.
— А что, разве кто-то не возвращается?
— А то! Эбернгард вон не вернулся, да и все городские жители, кто преставился, не очень-то назад норовят. Сказывают знающие люди, что в Муравейнике не только наши новоубитцы обитают, но и городские тоже, римляне ваши, да и из других деревень есть, даже сарацинов хоть отбавляй. Но отчего-то на этот свет только наши односельчане рвутся — а еще те, с кем они в соприкосновение вошли…
— В соприкосновение? — не понял Рональд.
— Ну, не дотронулись друг до друга, я тебе говорю, а пообчались, что ли. Али те, кого поубивали наши — тоже возвращаются. Их убедить надо, что много чего осталось на этом свете недоделанного — тогда и вернуться захочется… а городские ваши — дохлятина уже при жизни, у них и желаний-то никаких, и возвращаться им незачем… Да не обижайся ты, вижу, что и сам того же мнения держишься…
— Эбернгард не умер, — сказал Рональд. — Не знаю, отчего, но я уверен, что он жив.
— А что с того? Умер, жив — у такого зануды жизнь от смерти не отличишь. Видел я его пару раз, когда еще на сквайровы владения покушался, — был такой грешок. Говорит непонятно, занудливо; на песце фигуры чертит; когда я девок сквайровых похищал, дабы портить, дворяночек белотелых — он и ухом не повел: мол, что за хрень в сравнении с вечностью… Не люблю таких — о вечности балакает, а сам за баб вступиться трусит. Брат его — вот то мужик! прости меня Господи за такие слова о правителе…
— И все же Арьес приказал вернуть Эбернгарда в Рим, — парировал Рональд.
— Ну что ж, и на старуху бывает проруха — наплачется он с ним, да и весь Рим наплачется. А, ладно — делайте, что знаете: все равно скоро от вашего Вечного города одни камни останутся…
— Это как же? — насторожился рыцарь.
— А так: возьмем мы ваш Вечный город приступом, да и зажжем его, предварительно всех добрых людей оттуда выпустив, одних дворян оставив. Пусть ярче горит! Пусть у костра людишки греются. Все, что награблю, отдам крестьянам — нашим, а потом всем подряд — на всех хватит. Ты что думаешь, я ради богатства этого разбойничаю? Я хочу, чтоб не было больше ни бедных, ни богатых, чтобы люди в мире жили и сообча работали…
— Чую книжные идеи Гнидаря, — усмехнулся Рональд.
— Не, Гнидарь мне совсем уж непонятно говорил чегой-то, — задумался Полифем. — Он про равенство людей и вовсе не рассуждал, он о метахвизике какой-то все больше, об избирательных правах, равенстве полов и этом… как его, чёрта… о, вспомнил, о плюрализьме мнений… А это я своим умишком дошел — оно и так понятно, нехитрая мысль какая…
— Странно: действительно метафизика. Бот уж не думал, что Гнидарь может таким бредом себе голову забивать. Он же практик, насколько я понял: организаторскими талантами располагает, в военном искусстве смыслит…
— В военном искусстве? — искренне удивился Полифем. — Он сильный просто — знай мечом машет, так и голову снести может кому. Я не видел его никогда в битве. А упражнялся он часто, врать не буду: каждое утро выходил во двор — это когда в Новых Убитах от маркиза скрывался — доставал меч из ножен, начинал им и так, и сяк круги выписывать: бабы с ума сходили, носами вперед в окна вылазили… Эх, артист он, конечно, — с завистью присовокупил Полифем. — Не филин старый, как я…
— Постой. Но крестьян ведь он обучил военному искусству?
— Да нет, Гнидарю не до этого было тогда… обучил их я, с грехом пополам, под ружье поставил, научил нехитрым разбойничьим премудростям… Гнидарь — человек слишком занятой, чтобы мужичью военную науку преподавать — он тогда памфлет какой-то сидел сочинял. Жаль, так и не сочинил: писал месяц, а потом встал, листки разорвал и ушел в лес на месяц — думать.
— Но восстанием руководил он? — уцепился за последнюю соломинку Рональд.
— Эх, кабы он, так мы давно бы победили… Я руководил, я, плохо и без выдумки. А на него, сокола нашего, только ссылался, когда мужикам свои приказы объявлял. Они и слушались. А представь, что стряслось бы, ежели они узнали, что всю стратегию я изобрел, темный смердов сын? Кто за мной пошел бы?
— Быть не может. Не верю. Так вся эта крестьянская война, которой в столице так боялись, — твоих рук дело?
— Выходит, что моих, — смущенно сознался Полифем. — У страха-то глаза велики: знал бы кто в Риме правду, по шее бы мне надавали, да в темнице бы сгноили…
— Так ты великий человек! — воскликнул Рональд. — Ты историческая личность, самая что ни на есть! О тебе же в учебниках писать будут!
— Ну, уж ты, барин, не в ту степь куда-то, — засмеялся Полифем. — Я разбойничал помаленьку, еройства тут никакого: маркиза грабил, окрестные деревни на борьбу поднял, монастыри жег — вор я, сэр Рональд, а никакой не ерой…
— Да послушай, — не успокаивался Рональд. — Ты же целую армию создал, причем неплохо вооруженную. Ты по всей империи взбаламутил крестьян: они наслышались о подвигах новоубитских вилланов и сами хотят свободу обрести. А Гнидарь в это время злился на отца, да памфлеты недописанные рвал! Что он сделал в этой жизни, Гнидарь? Ты же и мудрей его, и одаренней, и благородней!
— Все, барин, под лошадь прятаться начну, — Полифем покраснел до самых ушей. — Говоришь невесть что, понапрасну Гнидаря изобидел. Говорю ж тебе: еройства никакого в моих делах не было… Дума у меня одна всего, хотя и сильная — куда мне там за Гнидарем угнаться…
Он смотрел на Рональда и ухмылялся, морщинистый, хоть и вовсе не старый, со сломанным носом и разрезанным с одной стороны ртом. От загара его лицо было черно, жилистые руки напрягались и двигались, едва поспевая за (Мыслями. Похвалы Рональда его явно обрадовали.
— Хотел я, чтобы люди красиво жили! Не красиво в том смысле, что в шелках и бархате купались — а красиво, с землей в согласии, а не как кошка с собакой. Земля, она вон какая прекрасная, и люди изначально не обезьяны какие… И Рим мне не нужен, и богатства его незачем — я хочу, чтобы люди не страдали больше, а если страдали, так от причин природных, с которыми не во власти человеческой бороться. Жить нужно — полной грудью жить, не как эти мертвецы из Муравейника и не как эти разъевшиеся дохляки, которых в Риме считают живыми и благородными. А там, глядишь, и с османами сразимся — и из-под их власти народы освободим. Смотришь — и весь круг земель зацветет… Я ж неграмотный — а если бы сюда еще грамоту приложить — чего бы понастроили! И на другие звезды летали бы, и от болезней детей спасли бы, и все, что в сказках нам про минувшие времена, опять сумели бы…
Его руки рисовали звезды и корабли, к ним плывущие, а в единственном глазу сиял огонь, разгоравшийся все ярче, — нет, пожалуй, не огонь — свет, а Рональд глядел не отрываясь и поражался. Современники наверняка запомнят Полифема обычным разбойником — даже если восстание и победит, что почти фантастика, то историки Вечного города, попрятавшиеся в своих каморках, все равно сохранят образ кровавого недоумка, говорящего на деревенском наречии и вырывающего дворянам кадыки. Но пройдет века два, и мысли этого человека, простые и заурядные в сравнении с изысками столичных мыслителей и в то же время вершина для того, кто и писать-то никогда не научился, оценят по достоинству, пусть и с немалой усмешкой… «Кто был святым, кто был отступником — не скажет современник мрачный», — мысленно цитировал он лучшее стихотворение Гнидаря.
Чаща вдруг кончилась, и кони, цокая копытами, вышли из лесу на обширную поляну. В центре ее стояло глинобитное строение, размерами сопоставимое с самым большим кварталом Рима, а вокруг него ютились сотни палаток: шумели людские голоса, курились костры, дети ревели на руках у матерей, охотники волокли туши кабанов и оленей.
Мертвецы вперемежку с живыми оживленно строили свободную от власти сеньора жизнь.
— Вот он, Муравейник, приехали.
Снаружи это был какой-то хлев, ей-Богу, правда, хлев громадных размеров. Глиняная мазанка, круглой формы, похожая на коровью лепешку размером с целый город; сверху ее зачем-то перетягивали канаты. У Муравейника не было ни окон, ни четкой грани между стенами и крышей — все как-то скруглялось и не имело углов, единственная деталь правильной формы — квадратный вход — была украшена вполне первобытным орнаментом — меандром, волнистыми линиями.
— Запасайтесь провизией, — посоветовал Полифем. — Внутрь пойдете одни.
Иегуда кивнул, спешился и пошел беседовать с крестьянами о ценах на съестное, веревки и всякую необходимую утварь.
ГЛАВА 17
Муравейник
Разверстый в боку Муравейника зев, единственный вход и выход, поглотил их. Полифем и прочие их спутники посмотрели на них с явным сожалением и молча разошлись.
Рональд последний раз оглянулся на дневной свет за спиной — и поразился, насколько же странно виден из коридоров Муравейника окружающий мир. Деревья, кусты и трава распались на отдельные линии, увиденные под неожиданным углом… На такое лучше было вовсе не смотреть — и Рональд продолжил свой путь вслед за Иегудой.
По веревкам они спустились в жерло разверстого в полу колодца. По слухам, самая важная часть Муравейника находилась неглубоко под землей, а форму он имел почти шарообразную, точно пчелиное гнездо — снаружи видна была только половина этого шара.
Было довольно светло, как ни странно, — стены светились. Мраморный пол скользил под ногами, словно гладь океана. Коридор, по которому они шли, все расширялся. Прошло каких-то полчаса, и он превратился в огромное поле, простиравшееся до горизонта и, уж конечно, гораздо большее, нежели Муравейник.
— Какая-то чертовщина, — небрежно заметил Рональд.
— О, будь готов ко всему в этом странном месте, — кивнул Иегуда. — И всегда говори себе: это только цветочки. Только цветочки. Тогда будет легче.
Они продолжали путь, и воздух вокруг них понемногу конденсировался и уплотнялся в стены — они сами не заметили, как вновь оказались загнанными в тесные рамки коридора. Вздохнув, они присели и перекусили, а затем отправились дальше.
Глиняные стены коридора, странно дисгармонировавшие с мраморным полом, были покрыты сетью трещин, В пауки оплетали их своей паутиной. «Тьфу, керамика», — почти с ненавистью думал Рональд, глядя на то, как коридор, по которому они идут, вливается в новый, тот — в третий, и так — сколько еще лет и зим?
Иегуда шел уверенно, прижимая руку к груди. Под его плащом что-то слабо светилось и изливалось нежной музыкой.
День, ночь — все привычные понятия потерялись в этой паутине коридоров: они словно нарочно избегали прямого пути, поворачивая через каждые два метра. Рональд начинал верить, что они с Иегудой выписывают какую-то вязь арабских букв, двигаясь по подсказкам Карты. И даже если впереди был длинный коридор, ведущий к загадочно сиявшему свету, Иегуда непременно старался свернуть. Так шло время — словно тает айсберг — годы, замороженные и спрятанные здесь, разливались широким потоком.
Глина стен, казалось, потихоньку вползала Рональду в голову и подчиняла своей форме его мышление. Казалось, нет больше никакого мира за пределами Муравейника — вся прежняя жизнь стала тусклым воспоминанием, являющимся днем о сне, который ты не запомнил.
— Не могу больше, — сказал Рональд и сел прямо на пол.
— Ничего не понимаю, — невпопад отвечал Иегуда. — Я не чувствую Карты, не могу услышать то, что она мне говорит, — вот поэтому-то мы и плутаем так странно. Я смотрю внутрь себя и не могу понять, по какой из струн она пытается провести своим пальцем. Бремя от времени возникает ощущение, что вот уже было понял что-то, ухватил мысль за хвост — но она тут же выскальзывает. Мне нужен знак.
Он остановился и закричал, глядя в высокий потолок:
— Знак!! Черт побери, знак!!!
Эхо раскатилось по зале и подозрительно быстро смолкло, точно ему в рот вставили кляп.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52