А как насчет «Архитектуры загородных домов», про которую ты мне ничего не хотел объяснять?
— Я? Это ведь ты считал, что в ней разбираешься…
— Ладно, а как насчет Лайдак?
— Что насчет Лайлак?
— Что с ней случилось? Я говорю о дочери Софи. Почему никто мне не сказал? — Он схватил отца за руки. — Что с ней случилось? Куда она исчезла?
— Ну да, — повторил Смоки, раздраженный сверх всякой меры. — Куда она исчезла?
Они уставили друг на друга безумные глаза, в которых светились одни вопросы и никаких ответов, и в тот же миг все поняли. Смоки хлопнул себя по лбу:
— Но как ты мог думать, что я… что я… То есть разве не было сразу видно, что я не знаю…
— Ну, я ломал себе голову. Думал, вдруг ты притворяешься. Но не был уверен. Откуда взяться уверенности? У меня не было случая.
— Тогда почему ты…
— Не произноси этого. Не произноси: почему ты не спросил. Не надо.
— О боже, — рассмеялся Смоки. — Господи.
Оберон, тряся головой, снова опустился на пол.
— Весь этот труд, — сказал он. — Все усилия.
— Думаю, я выпью еще чуточку бренди, если ты сможешь дотянуться до бутылки. — Смоки пытался поймать свой пустой бокал, который куда-то закатился в темноте. Оберон налил ему и себе, и долгое время они сидели молча, обменивались взглядами и посмеивались, качая головой. — Нет, это что-то, — заметил Смоки. — А каково бы было, — добавил он, помолчав, — если бы никто из нас не был посвящен. Если бы мы, ты и я, отправились бы сейчас в комнату твоей матери… — Эта мысль заставила его рассмеяться. — И сказали бы: послушай…
— Не знаю, — проговорил Оберон. — Бьюсь об заклад…
— Да, — кивнул Смоки. — Да, я уверен.
Ему вспомнилось, как они с Доком много лет назад отправились на охотничью вылазку. В тот день Док, внук Вайолет, дал ему все же совет не слишком углубляться в некоторые предметы. Которые даны раз и навсегда и изменить ничего невозможно. И кто может нынче сказать, что было известно самому Доку, что за тайны он унес в могилу. В первый день после прибытия Смоки в Эджвуд двоюродная бабушка Клауд сказала: женщины глубже это чувствуют, но мужчины, вероятно, больше от этого страдают… Всю жизнь он изображал из себя профессионального хранителя секретов и немало в этом поднаторел. Не удивительно, что он обдурил Оберона, ведь он учился у мастеров, как хранить секреты, даже когда хранить нечего. И все же, внезапно подумал он, кое-какие секреты ему известны: хотя он не может сказать Оберону, что случилось с Лайлак, но он хранит в памяти некоторые факты, касающиеся ее и семейства Барнабл, и не собирается ими делиться даже с сыном. От этого он чувствовал себя виноватым. Лицом к лицу: ладно. И не это ли подозрение заставило Оберона потереть себе лоб, вновь уставившись в стакан?
Нет, Оберон думал о Сильвии и о диковинных указаниях матери, которые он должен был выполнить завтра в лесу за островом; о том, как она при появлении отца прижала палец к губам, призывая сына молчать. Указательным пальцем он провел по новым волоскам, которые недавно выросли почему-то у него между бровей, соединив их в одну линию.
— А знаешь, — сказал Смоки, — жаль, что ты сам вернулся.
— Да?
— Нет, я, конечно, не то хотел сказать… Я не жалею, просто у меня был план: если ты в ближайшее время не напишешь и не появишься, я отправлюсь на поиски.
— Правда?
— Угу. — Смоки рассмеялся. — Это была бы настоящая экспедиция. Я уже обдумывал, что взять в дорогу.
— Ну да. — Оберон ухмыльнулся от облегчения, что эта экспедиция не состоялась.
— Это было бы интересно. Вновь увидеть Город. — Смоки ненадолго погрузился в воспоминания. — А впрочем, я бы, наверное, заблудился.
— Вполне возможно. — Оберон улыбнулся отцу. — Но все равно спасибо, папа.
— Ну ладно. Ох, посмотри, как мы засиделись.
Обнимать самого себя
Оберон последовал за отцом по широкой передней лестнице. Ступени скрипели в привычные моменты и в привычных местах. Ночной дом был ему так же знаком, как дневной, так же полон подробностями, которые он бессознательно хранил в памяти.
Отец и сын расстались на углу коридора.
— Ну, доброго сна, — проговорил Смоки, и они немного постояли в лужице света, который лила свеча в руке Смоки. Не будь Оберон нагружен своими жалкими пакетами, а Смоки — свечой, они, возможно, обнялись бы, а может, и нет. — Найдешь свою комнату?
— А как же.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Оберон прошел привычные пятнадцать с половиной шагов, приложился боком к дурацкому комоду, о котором вечно забывал, протянул руку и нащупал стеклянную граненую ручку своей двери. Он не зажег свет, хотя знал, где лежат на ночном столике свеча и спички, как их найти и как зажечь спичку о неровную нижнюю поверхность стола. Запах (его собственный, холодный и слабый, но привычный, с примесью запаха близнецов Лили, которых временно размещали здесь) постоянно нашептывал ему о прошлом. Он замер, чуя носом кресло, где прошло много счастливых часов его детства, достаточно большое и мягкое, чтобы свернуться в нем с книгой или блокнотом, по соседству с неяркой лампой, освещавшей печенье и молоко или чай с тостами на столике. Он чуял и гардероб, через приоткрытые дверцы которого выбирались, бывало, наружу, чтобы его пугать, привидения и злодеи (Что сталось с этими фантомами, некогда столь знакомыми? Они исчахли от одиночества, не имея зрителей), узкую кровать с толстым покрывалом и двумя подушками. Чуть ли не с младенчества он требовал себе две подушки, хотя спал всегда на одной. Подушки манили, создавали впечатление роскоши. Все оставалось на месте. Запахи повисли на его душе подобно тяжелым цепям, вновь принятому на себя старому бремени.
Оберон разделся в темноте и скользнул в холодную постель. Это было все равно, что обнимать самого себя. Когда он в юности пустился в рост и догнал Дейли Элис, матрас сделался ему мал, и его пятки прорыли в самом конце два углубления. Теперь ноги Оберона сразу нашли это место. Неровности оказались тут как тут. А вот подушка была только одна, и от нее слегка попахивало мочой. Кошка? Ребенок? Оберон предвидел бессонную ночь и не знал, жалеть ли о том, что не набрался храбрости и не поглотил побольше бренди, или радоваться, что взялся уже за мучительную задачу восполнения упущенного. Он осторожно принял позицию номер два своей неизменной постельной хореографии и долго пролежал без сна в знакомой душной темноте.
Глава четвертая
Вы говорите точно как розенкрейцер, готовый полюбить лишь сильфиду, не верящий в существование сильфид и, однако, враждующий с белым светом за то, что в нем не сыскалось места сильфиде.
Пикок. Аббатство Кошмаров
— Нет, теперь я понимаю, — сказал Оберон, умиротворенный среди леса: действительно, это оказалось так просто. — Долгое время мне было не понять, но теперь я понял. Людей можно только удерживать, владеть ими невозможно. Я хочу сказать, что это естественный процесс, вполне естественный. Встреча. Любовь. Расставание. Жизнь продолжается. Не было никаких оснований ожидать, что она всегда будет одной и той же — то есть «влюбленной», знаете ли. — Здесь он поставил, следуя урокам Смоки, жирные кавычки, означавшие сомнение. — Я не в обиде. Как я могу обижаться.
— Ты обижаешься, — сказал Дедушка Форель. — И не понимаешь.
Взамен
Оберон отправился в путь на рассвете, разбуженный скребущим ощущением, похожим на жажду или алчбу, которое всегда поднимало его на ноги по утрам, с тех пор как он сделался пьяницей. Уснуть снова он не мог, разглядывать свою комнату, которая в безжалостном утреннем свете выглядела чужой и незнакомой, не хотел, поэтому он встал и оделся. Облачился в пальто и шляпу, потому что на улице было туманно и холодно. И зашагал через лес, минуя озерный остров, где стоял наполовину погруженный в туман белый бельведер, по направлению к водопаду, струи которого с мелодичным плеском падали в глубокий темный пруд. Здесь он проделал то, чему его учила мать, хотя не верил в чары или старался не верить. Но как бы то ни было, Оберон принадлежал с материнской стороны к Барнаблам и Дринкуотерам, и прапрадед откликнулся на его призыв. Не мог не откликнуться, даже если бы захотел.
— Правда, я хотел бы с ней объясниться, — говорил Оберон. — Сказать ей… Так или иначе, сказать. Что я не против. Что я уважаю ее решение. И я думал, если вам известно, где она находится, хотя бы приблизительно…
— Я не знаю, — ответил Дедушка Форель.
Оберон сидел на берегу пруда. Что он там делал? Если то единственное, что он хотел узнать и чего не должен был больше доискиваться, так и осталось от него сокрытым? Как он решился об этом спросить?
— Никак не возьму в толк, — добавил он под конец, — почему я все еще только об этом и думаю. Я хочу сказать, свет клином не сошелся. Она ушла, я не могу ее найти, так не пора ли выбросить из головы? Почему я на каждом шагу ее себе представляю? Эти видения, призраки…
— Ну да, — сказала рыба. — Не твоя вина. Эти призраки. Это их работа.
— Их работа?
— Не хотел, чтобы ты знал, но да, это их работа; просто чтобы ты не дремал, приманка; не бери в голову.
— Не брать в голову?
— Не обращай внимания. Это будет повторяться. Просто не обращай внимания. И не говори им, что я тебе сказал.
— Их работа, — повторил Оберон. — Но почему?
— Что ж, — осторожно проговорил Дедушка Форель. — Почему, ну что ж, почему…
— Ну ладно. Ладно, понимаете? Понимаете, о чем я? — Чувствуя себя невинной жертвой, Оберон едва не заплакал. — Пропади они пропадом. Эти плоды воображения. Мне наплевать. Это пройдет. Призраки или не призраки. Пусть творят, что хотят. Это не может длиться вечно. — Последняя мысль была самая печальная. Печальная, но верная.. Оберон со всхлипом вздохнул. — Вполне естественно. Это не может длиться вечно. Не может.
— Может. И будет.
— Нет. Нет, временами думаешь: этому не будет конца. Но конец приходит. Думаешь — любовь. Это такая цельная, такая вечная штука. Большая и… отдельная от тебя. С собственным весом. Понимаете, о чем я?
— Да.
— Но это неправда. Такой же плод воображения. Не стану набивать ей цену. Она рассасывается постепенно, сама по себе. И когда совсем исчезнет, ты и не вспомнишь, какая она была. — Это он узнал в маленьком парке. Что возможно и даже разумно выбрасывать разбитое сердце, как разбитую чашку: какой в ней прок? — Любовь — это твое личное. Я хочу сказать, моя любовь не имеет никакого отношения к ней — такой, какой она является на самом деле. Это то, что чувствую я. Кажется, любовь соединяет меня с ней. Но это неправда. Это миф, моя выдумка; миф о нас двоих. Любовь — это миф.
— Любовь — это миф, — повторил Дедушка Форель. — Как лето.
— Что?
— Когда на дворе зима, тогда лето — миф. Молва, слухи. Которым нельзя верить. Понимаешь? Любовь это миф. Лето — тоже.
Оберон поднял глаза и посмотрел на кривые деревья вокруг звонкого пруда. Из тысяч почек проклевывались листья. Оберон понял, что ему было сказано: Искусство Памяти ничем не помогло ему в маленьком парке, совсем ничем; на нем висел тот же груз, вечный. Не может быть. Неужели он действительно обречен любить ее всегда, вечно жить в ее доме, откуда нельзя выбраться?
— А когда на дворе лето, тогда мифом становится зима.
— Да, — подтвердила форель.
— Молва, слухи, которым нельзя верить.
— Да.
Он любил ее, а она его покинула, беспричинно, не попрощавшись. Если он будет любить ее вечно, если любовь не умирает, тогда она вечно будет покидать его беспричинно, не попрощавшись. Меж вечных этих валунов быть промежутком малым вечно. Такого не может быть.
— Вечно, — сказал он. — Нет.
— Вечно, — проговорил его прапрадедушка. — Да.
Так оно и было. Со слезами на глазах и с ужасом в сердце, он понял, что не прогнал от себя ничего, ни единого мига, ни единого взгляда. Нет, Искусство помогло ему только отполировать до блеска каждое мгновение, проведенное с Сильвией, но ни одно из этих мгновений теперь не вернуть. Пришло лето, и все ясные осени, все мирные, как могила, зимы сделались мифом, и против этого не было средства.
— Не твоя вина, — повторил Дедушка Форель.
— Должен сказать, беседа вышла не очень утешительная. — Оберон отер с лица рукавом слезы и сопли.
Форель молчала. Она не ждала благодарности.
— Вы не знаете, где она находится. И почему со мной так получилось. И что мне делать. И потом говорите, что это не пройдет. — Оберон засопел. — Не моя вина. Ну и что толку.
Наступило долгое молчание. Извивающаяся белая рыба невозмутимо созерцала Оберона и его горе.
— Ладно, — наконец сказала она. — Для тебя в этом имеется дар.
— Дар. Что за дар.
— Не знаю. В точности не знаю. Но дар есть, я уверен. Всегда что-то дается взамен.
Оберон чувствовал, что рыба старается проявить доброту.
— Хорошо. Спасибо. Что бы это ни было — спасибо.
— Я тут ни при чем. — Поверхность воды напоминала волнистый шелк. Если бы у Оберона была сеть. Нырнув чуть глубже, Дедушка Форель произнес: — Ладно, слушай. — Но не сказал больше ничего, а, постепенно уйдя в глубину, исчез из виду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
— Я? Это ведь ты считал, что в ней разбираешься…
— Ладно, а как насчет Лайдак?
— Что насчет Лайлак?
— Что с ней случилось? Я говорю о дочери Софи. Почему никто мне не сказал? — Он схватил отца за руки. — Что с ней случилось? Куда она исчезла?
— Ну да, — повторил Смоки, раздраженный сверх всякой меры. — Куда она исчезла?
Они уставили друг на друга безумные глаза, в которых светились одни вопросы и никаких ответов, и в тот же миг все поняли. Смоки хлопнул себя по лбу:
— Но как ты мог думать, что я… что я… То есть разве не было сразу видно, что я не знаю…
— Ну, я ломал себе голову. Думал, вдруг ты притворяешься. Но не был уверен. Откуда взяться уверенности? У меня не было случая.
— Тогда почему ты…
— Не произноси этого. Не произноси: почему ты не спросил. Не надо.
— О боже, — рассмеялся Смоки. — Господи.
Оберон, тряся головой, снова опустился на пол.
— Весь этот труд, — сказал он. — Все усилия.
— Думаю, я выпью еще чуточку бренди, если ты сможешь дотянуться до бутылки. — Смоки пытался поймать свой пустой бокал, который куда-то закатился в темноте. Оберон налил ему и себе, и долгое время они сидели молча, обменивались взглядами и посмеивались, качая головой. — Нет, это что-то, — заметил Смоки. — А каково бы было, — добавил он, помолчав, — если бы никто из нас не был посвящен. Если бы мы, ты и я, отправились бы сейчас в комнату твоей матери… — Эта мысль заставила его рассмеяться. — И сказали бы: послушай…
— Не знаю, — проговорил Оберон. — Бьюсь об заклад…
— Да, — кивнул Смоки. — Да, я уверен.
Ему вспомнилось, как они с Доком много лет назад отправились на охотничью вылазку. В тот день Док, внук Вайолет, дал ему все же совет не слишком углубляться в некоторые предметы. Которые даны раз и навсегда и изменить ничего невозможно. И кто может нынче сказать, что было известно самому Доку, что за тайны он унес в могилу. В первый день после прибытия Смоки в Эджвуд двоюродная бабушка Клауд сказала: женщины глубже это чувствуют, но мужчины, вероятно, больше от этого страдают… Всю жизнь он изображал из себя профессионального хранителя секретов и немало в этом поднаторел. Не удивительно, что он обдурил Оберона, ведь он учился у мастеров, как хранить секреты, даже когда хранить нечего. И все же, внезапно подумал он, кое-какие секреты ему известны: хотя он не может сказать Оберону, что случилось с Лайлак, но он хранит в памяти некоторые факты, касающиеся ее и семейства Барнабл, и не собирается ими делиться даже с сыном. От этого он чувствовал себя виноватым. Лицом к лицу: ладно. И не это ли подозрение заставило Оберона потереть себе лоб, вновь уставившись в стакан?
Нет, Оберон думал о Сильвии и о диковинных указаниях матери, которые он должен был выполнить завтра в лесу за островом; о том, как она при появлении отца прижала палец к губам, призывая сына молчать. Указательным пальцем он провел по новым волоскам, которые недавно выросли почему-то у него между бровей, соединив их в одну линию.
— А знаешь, — сказал Смоки, — жаль, что ты сам вернулся.
— Да?
— Нет, я, конечно, не то хотел сказать… Я не жалею, просто у меня был план: если ты в ближайшее время не напишешь и не появишься, я отправлюсь на поиски.
— Правда?
— Угу. — Смоки рассмеялся. — Это была бы настоящая экспедиция. Я уже обдумывал, что взять в дорогу.
— Ну да. — Оберон ухмыльнулся от облегчения, что эта экспедиция не состоялась.
— Это было бы интересно. Вновь увидеть Город. — Смоки ненадолго погрузился в воспоминания. — А впрочем, я бы, наверное, заблудился.
— Вполне возможно. — Оберон улыбнулся отцу. — Но все равно спасибо, папа.
— Ну ладно. Ох, посмотри, как мы засиделись.
Обнимать самого себя
Оберон последовал за отцом по широкой передней лестнице. Ступени скрипели в привычные моменты и в привычных местах. Ночной дом был ему так же знаком, как дневной, так же полон подробностями, которые он бессознательно хранил в памяти.
Отец и сын расстались на углу коридора.
— Ну, доброго сна, — проговорил Смоки, и они немного постояли в лужице света, который лила свеча в руке Смоки. Не будь Оберон нагружен своими жалкими пакетами, а Смоки — свечой, они, возможно, обнялись бы, а может, и нет. — Найдешь свою комнату?
— А как же.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Оберон прошел привычные пятнадцать с половиной шагов, приложился боком к дурацкому комоду, о котором вечно забывал, протянул руку и нащупал стеклянную граненую ручку своей двери. Он не зажег свет, хотя знал, где лежат на ночном столике свеча и спички, как их найти и как зажечь спичку о неровную нижнюю поверхность стола. Запах (его собственный, холодный и слабый, но привычный, с примесью запаха близнецов Лили, которых временно размещали здесь) постоянно нашептывал ему о прошлом. Он замер, чуя носом кресло, где прошло много счастливых часов его детства, достаточно большое и мягкое, чтобы свернуться в нем с книгой или блокнотом, по соседству с неяркой лампой, освещавшей печенье и молоко или чай с тостами на столике. Он чуял и гардероб, через приоткрытые дверцы которого выбирались, бывало, наружу, чтобы его пугать, привидения и злодеи (Что сталось с этими фантомами, некогда столь знакомыми? Они исчахли от одиночества, не имея зрителей), узкую кровать с толстым покрывалом и двумя подушками. Чуть ли не с младенчества он требовал себе две подушки, хотя спал всегда на одной. Подушки манили, создавали впечатление роскоши. Все оставалось на месте. Запахи повисли на его душе подобно тяжелым цепям, вновь принятому на себя старому бремени.
Оберон разделся в темноте и скользнул в холодную постель. Это было все равно, что обнимать самого себя. Когда он в юности пустился в рост и догнал Дейли Элис, матрас сделался ему мал, и его пятки прорыли в самом конце два углубления. Теперь ноги Оберона сразу нашли это место. Неровности оказались тут как тут. А вот подушка была только одна, и от нее слегка попахивало мочой. Кошка? Ребенок? Оберон предвидел бессонную ночь и не знал, жалеть ли о том, что не набрался храбрости и не поглотил побольше бренди, или радоваться, что взялся уже за мучительную задачу восполнения упущенного. Он осторожно принял позицию номер два своей неизменной постельной хореографии и долго пролежал без сна в знакомой душной темноте.
Глава четвертая
Вы говорите точно как розенкрейцер, готовый полюбить лишь сильфиду, не верящий в существование сильфид и, однако, враждующий с белым светом за то, что в нем не сыскалось места сильфиде.
Пикок. Аббатство Кошмаров
— Нет, теперь я понимаю, — сказал Оберон, умиротворенный среди леса: действительно, это оказалось так просто. — Долгое время мне было не понять, но теперь я понял. Людей можно только удерживать, владеть ими невозможно. Я хочу сказать, что это естественный процесс, вполне естественный. Встреча. Любовь. Расставание. Жизнь продолжается. Не было никаких оснований ожидать, что она всегда будет одной и той же — то есть «влюбленной», знаете ли. — Здесь он поставил, следуя урокам Смоки, жирные кавычки, означавшие сомнение. — Я не в обиде. Как я могу обижаться.
— Ты обижаешься, — сказал Дедушка Форель. — И не понимаешь.
Взамен
Оберон отправился в путь на рассвете, разбуженный скребущим ощущением, похожим на жажду или алчбу, которое всегда поднимало его на ноги по утрам, с тех пор как он сделался пьяницей. Уснуть снова он не мог, разглядывать свою комнату, которая в безжалостном утреннем свете выглядела чужой и незнакомой, не хотел, поэтому он встал и оделся. Облачился в пальто и шляпу, потому что на улице было туманно и холодно. И зашагал через лес, минуя озерный остров, где стоял наполовину погруженный в туман белый бельведер, по направлению к водопаду, струи которого с мелодичным плеском падали в глубокий темный пруд. Здесь он проделал то, чему его учила мать, хотя не верил в чары или старался не верить. Но как бы то ни было, Оберон принадлежал с материнской стороны к Барнаблам и Дринкуотерам, и прапрадед откликнулся на его призыв. Не мог не откликнуться, даже если бы захотел.
— Правда, я хотел бы с ней объясниться, — говорил Оберон. — Сказать ей… Так или иначе, сказать. Что я не против. Что я уважаю ее решение. И я думал, если вам известно, где она находится, хотя бы приблизительно…
— Я не знаю, — ответил Дедушка Форель.
Оберон сидел на берегу пруда. Что он там делал? Если то единственное, что он хотел узнать и чего не должен был больше доискиваться, так и осталось от него сокрытым? Как он решился об этом спросить?
— Никак не возьму в толк, — добавил он под конец, — почему я все еще только об этом и думаю. Я хочу сказать, свет клином не сошелся. Она ушла, я не могу ее найти, так не пора ли выбросить из головы? Почему я на каждом шагу ее себе представляю? Эти видения, призраки…
— Ну да, — сказала рыба. — Не твоя вина. Эти призраки. Это их работа.
— Их работа?
— Не хотел, чтобы ты знал, но да, это их работа; просто чтобы ты не дремал, приманка; не бери в голову.
— Не брать в голову?
— Не обращай внимания. Это будет повторяться. Просто не обращай внимания. И не говори им, что я тебе сказал.
— Их работа, — повторил Оберон. — Но почему?
— Что ж, — осторожно проговорил Дедушка Форель. — Почему, ну что ж, почему…
— Ну ладно. Ладно, понимаете? Понимаете, о чем я? — Чувствуя себя невинной жертвой, Оберон едва не заплакал. — Пропади они пропадом. Эти плоды воображения. Мне наплевать. Это пройдет. Призраки или не призраки. Пусть творят, что хотят. Это не может длиться вечно. — Последняя мысль была самая печальная. Печальная, но верная.. Оберон со всхлипом вздохнул. — Вполне естественно. Это не может длиться вечно. Не может.
— Может. И будет.
— Нет. Нет, временами думаешь: этому не будет конца. Но конец приходит. Думаешь — любовь. Это такая цельная, такая вечная штука. Большая и… отдельная от тебя. С собственным весом. Понимаете, о чем я?
— Да.
— Но это неправда. Такой же плод воображения. Не стану набивать ей цену. Она рассасывается постепенно, сама по себе. И когда совсем исчезнет, ты и не вспомнишь, какая она была. — Это он узнал в маленьком парке. Что возможно и даже разумно выбрасывать разбитое сердце, как разбитую чашку: какой в ней прок? — Любовь — это твое личное. Я хочу сказать, моя любовь не имеет никакого отношения к ней — такой, какой она является на самом деле. Это то, что чувствую я. Кажется, любовь соединяет меня с ней. Но это неправда. Это миф, моя выдумка; миф о нас двоих. Любовь — это миф.
— Любовь — это миф, — повторил Дедушка Форель. — Как лето.
— Что?
— Когда на дворе зима, тогда лето — миф. Молва, слухи. Которым нельзя верить. Понимаешь? Любовь это миф. Лето — тоже.
Оберон поднял глаза и посмотрел на кривые деревья вокруг звонкого пруда. Из тысяч почек проклевывались листья. Оберон понял, что ему было сказано: Искусство Памяти ничем не помогло ему в маленьком парке, совсем ничем; на нем висел тот же груз, вечный. Не может быть. Неужели он действительно обречен любить ее всегда, вечно жить в ее доме, откуда нельзя выбраться?
— А когда на дворе лето, тогда мифом становится зима.
— Да, — подтвердила форель.
— Молва, слухи, которым нельзя верить.
— Да.
Он любил ее, а она его покинула, беспричинно, не попрощавшись. Если он будет любить ее вечно, если любовь не умирает, тогда она вечно будет покидать его беспричинно, не попрощавшись. Меж вечных этих валунов быть промежутком малым вечно. Такого не может быть.
— Вечно, — сказал он. — Нет.
— Вечно, — проговорил его прапрадедушка. — Да.
Так оно и было. Со слезами на глазах и с ужасом в сердце, он понял, что не прогнал от себя ничего, ни единого мига, ни единого взгляда. Нет, Искусство помогло ему только отполировать до блеска каждое мгновение, проведенное с Сильвией, но ни одно из этих мгновений теперь не вернуть. Пришло лето, и все ясные осени, все мирные, как могила, зимы сделались мифом, и против этого не было средства.
— Не твоя вина, — повторил Дедушка Форель.
— Должен сказать, беседа вышла не очень утешительная. — Оберон отер с лица рукавом слезы и сопли.
Форель молчала. Она не ждала благодарности.
— Вы не знаете, где она находится. И почему со мной так получилось. И что мне делать. И потом говорите, что это не пройдет. — Оберон засопел. — Не моя вина. Ну и что толку.
Наступило долгое молчание. Извивающаяся белая рыба невозмутимо созерцала Оберона и его горе.
— Ладно, — наконец сказала она. — Для тебя в этом имеется дар.
— Дар. Что за дар.
— Не знаю. В точности не знаю. Но дар есть, я уверен. Всегда что-то дается взамен.
Оберон чувствовал, что рыба старается проявить доброту.
— Хорошо. Спасибо. Что бы это ни было — спасибо.
— Я тут ни при чем. — Поверхность воды напоминала волнистый шелк. Если бы у Оберона была сеть. Нырнув чуть глубже, Дедушка Форель произнес: — Ладно, слушай. — Но не сказал больше ничего, а, постепенно уйдя в глубину, исчез из виду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108