К погоде он был безразличен. По словам Оберона, состояние природы было подобно ему самому: суровость, безразличие, отсутствие тепла. Вокруг было пусто, если не считать отдаленную башню (тоже похожую на императора) и, быть может, укутанного в плащ всадника на горизонте — гонца с новостями.
Оберон присвоил этой картине имя: Слава. Совпадает ли она с тем, что обычно разумеют под Славой, его не волновало. Он так никогда и не понял до конца, что, собственно, не поделили Папа и Барбаросса. Если бы кто-нибудь спросил Оберона (спросить, правда, было некому: проект был начат как секретный и спустя годы бумаги были так же тайно сожжены), чем его привлек именно этот император, он не сумел бы дать ответ. Резкий звон имени. Образ его — старого, в доспехах и на коне — в последнем неудавшемся Крестовом походе (с точки зрения юного Оберона, все Крестовые походы были неудавшимися). И потом, на безымянной реке в Армении: боевая лошадь оступается на середине брода и императора, в вооружении, уносит поток. Слава.
«Вид у императора не то чтобы усталый, но…»
Оберон ожесточенно вычеркнул это и снова закрыл ручку колпачком. Его грандиозные планы живописания истории внезапно навалились на него невыносимой тяжестью, и от невозможности с кем-либо их разделить он чуть не заплакал.
Надеюсь, ты не заползешь снова в свою раковину.
Но он так старался, чтобы раковина выглядела как он сам. Думал всех обмануть, но они не поддались.
Солнце по-прежнему бросало в окна мощные блоки света, где плавали золотистые пылинки, однако начало холодать. Оберон спрятал ручку. Позади, на полках, глядели ему в затылок коробки и папки старого Оберона. Неужели так будет всегда? Вечная раковина, вечные секреты? Его собственные секреты отдаляли его от остальных ничуть не меньше, чем их возможные тайны. Ему хотелось одного: быть тем Барбароссой, которого нарисовало его воображение. Без смут и иллюзий, без постыдных секретов; иногда свирепым, возможно — ожесточившимся, но насквозь цельным.
Он поежился. Куда, интересно, подевалась куртка?
Еще не время
Его мать натягивала ее себе на плечи, пока карабкалась вверх по склону холма и думала: кто играет в бейсбол по такой погоде? Молодые клены вдоль дорожки, сдавшиеся первыми, уже загорелись багрянцем рядом с еще зелеными сестрами и братьями. Такая погода подходит, наверное, для футбола или европейского футбола? Экстраверт, подумала она, улыбнулась и покачала головой: приветливость, улыбчивость. Боже мой… С тех пор как дети перестали расти не по дням, а по часам, для Дейли Элис ускорилась смена времен года: прежде от весны к осени дети менялись неузнаваемо, столь многое успевали они, смеясь и плача, узнать и перечувствовать за бесконечно протяженное лето. Приход этой осени она едва заметила. Быть может, оттого, что ей теперь приходилось собирать в школу только одного ребенка. И еще Смоки. Почти нечего делать осенним утром: приготовить один завтрак, выгнать из ванной к столу одно сонное тело, найти одну связку книг и одну пару ботинок.
И все же, взбираясь на холм, она ощущала на себе бремя важнейших обязанностей.
Слегка запыхавшись, Элис добралась до каменного стола на вершине и села рядом на каменную скамью. Под столом она заметила полусгнивший предмет, грязный и жалкий. Это была хорошенькая соломенная шляпка, которую Люси потеряла в июне и все лето оплакивала. Заметив ее, Элис остро ощутила уязвимость детей, их беспомощность перед потерями, болью, незнанием. Она мысленно произнесла по порядку их имена: Тейси, Лили, Люси, Оберон. Они звучали, как колокольчики разного тона, одни более чисто, другие менее, но стоило дернуть — и каждый откликался. У них было все прекрасно; так она всегда отвечала на вопрос миссис Вулф или Мардж Джунипер о том, как дела у детей: «Прекрасно». Нет, обязанности, призвавшие ее сюда (сидя под солнцем и оглядывая широкую панораму, она еще сильней ощутила озабоченность), не имели отношения к детям, и к Смоки тоже. Как-то они были связаны с оставшейся позади дорожкой, с обдуваемой ветрами вершиной, с небосклоном, где проносились клочья серо-белых облаков, — со всей этой ранней осенью, полной (как ни странно, осенью иначе не бывает) надежд и ожиданий.
Чувство было сильным, оно словно затягивало или уносило с собой. Под его властью Элис сидела неподвижно, удивленная и немного испуганная, ожидая, что оно вот-вот пройдет, как ощущение deja vu . Но чувство не проходило.
— Что? — спросила она день. — Что это?
Немой день не мог ничего сказать, но он, как будто, ответил жестом, фамильярно потянув ее за руку, словно с кем-то спутав. Казалось (и казалось упорно), что день готовится обернуться на ее оклик, словно бы все это время она видела его с оборотной стороны (и не только его, а все вещи и всегда), а теперь перед ней откроется его истинный облик. Но заговорить он все же не мог.
— Ох, что это, — безотчетно произнесла Дейли Элис.
Она чувствовала, что полностью растворяется в пейзаже, но в то же время обретает власть, дабы всеобъемлюще им повелевать; достаточно легка, чтобы летать, но одновременно так тяжела, что сиденьем ей служит не каменная скамья, а весь каменный костяк холма; она испытывает благоговейный ужас, но почему-то не удивляется, начиная понимать, что от нее требуется, к чему она призвана.
— Нет, — отозвалась она, — нет, — повторила она мягко, как будто обращалась к чужому ребенку, который по ошибке взял ее за руку или потянул за край платья и, принимая ее за свою мать, пытливо заглянул ей в лицо. — Нет.
— Отвернись, — сказала Элис дню, и он повиновался.
— Еще не время, — сказала она и снова тронула колокольчики детских имен. Тейси Лили Люси Оберон. Смоки. Слишком много, еще слишком много у нее дел. И все же наступит однажды время, когда, сколько бы ни оставалось у нее дел, как бы ни умножились или, наоборот, уменьшились ее домашние обязанности, она уже не сможет больше отказываться. Она не имела ничего против и не боялась, хотя подозревала, что испугается, когда придет время, но отказаться все же не сможет… Просто поразительно, что расти можно бесконечно. Не один и не два года назад Элис думала, что достигла уже гигантских размеров и больше расти не будет, а ведь это она еще и не начинала. Однако: — Еще не время, не время, — твердила она, и день отворачивал лицо, — у меня еще куча дел, пожалуйста, не сейчас.
Черный Ворон (или кто-то очень на него похожий), невидимый вдалеке среди поворачивающихся деревьев, издал, направляясь восвояси, обычный клич:
Cras. Cras .
Глава вторая
Блаженство буйное, сверх правил иль искусства.
Мильтон
Во взрослении дочерей Смоки нравилось то, что они, хотя и отдалялись от него, не перестали (как ему казалось) его любить и не считали занудой, а просто освобождали в своей жизни место для роста. Когда они были малютками, их жизни и заботы — кролики и музыка Тейси, птичьи гнезда и ухажеры Лили, безалаберность Люси — целиком вмещались в пределы его жизни и делали ее полной. По мере их роста вверх и вширь места требовалось больше; заботы их множились, требовалось пространство для их возлюбленных, а потом и детей; чтобы вместить всех, ему приходилось расширяться, и он делал это, и с их жизнями росла и его жизнь; он чувствовал, что они так же близки ему, как раньше, и это ему нравилось. А не нравилось ему в их взрослении то же самое: оно принуждало его расти, расширяться, иной раз перешагивая границы характера, которым за годы окружила себя его личность как оболочкой.
Ворочаешься с боку на бок
Когда Смоки обзавелся потомством, обнаружилось, каким большим преимуществом было его безличное детство. Дети могли делать из него все, что им было угодно: могли считать его добрым или строгим, уклончивым или искренним, веселым или хмурым — по потребностям собственного темперамента. Ему очень нравилось быть Универсальным отцом. Ему было известно все, он мог бы поручиться (хотя не имел доказательств), что слышал от собственных дочерей больше важных, постыдных или веселых секретов, чем слышит большинство отцов. Но даже его гибкости существовал предел. Со временем Смоки терял растяжимость, характер, в нем воплотившийся, укреплялся, и если поступки и высказывания Младших были ему непонятны или приходились не по вкусу, он уже не мог об этом не думать.
Именно это, вероятно, происходило между ним и его младшим ребенком, его сыном Обероном. Несомненно, думая о нем, Смоки чаще всего испытывал раздраженное недоумение, а также печаль, поскольку видел пропасть, почему-то отделившую их друг от друга. Каждый раз, когда Смоки собирался с духом, чтобы выяснить умонастроение своего сына, тот уходил в глухую, искусно выстроенную оборону, с какой Смоки — по прежнему опыту — не умел, да и скучал сражаться. С другой стороны, стоило Оберону сделать шаг навстречу отцу, тот всякий раз невольно принимал позу заурядного папаши, грубовато-добродушного и ни о чем не ведающего, и сын тут же замыкался вновь. С годами положение не выправлялось, а делалось все хуже, и потому Смоки, хотя и хмурился и недовольно тряс головой, отпуская наконец сына в Город, на поиски таинственных приключений, втайне все же облегченно вздохнул.
Может, если бы они чаще играли в бейсбол… Уходили вдвоем на улицу солнечным днем и перебрасывались мячиком. Сам Смоки играл в бейсбол плохо и без удовольствия, но знал, что Оберон любит эту игру.
Несостоятельность этой мысли заставила его рассмеяться. Как раз первое, что приходит в голову человеку с таким характером, когда он не способен понять своих детей. Правда, им могла руководить надежда, что общее занятие станет тем мостиком, который объединит их с сыном. Что касается дочерей, то между ними и им как будто не существовало большого разрыва. Так ему казалось, но эта пропасть могла ведь прятаться за какой-то странностью их повседневной жизни. Странно было, например, взрослеть сегодня вместе с отцом, который повзрослел уже вчера или позавчера.
Ни одна из его дочерей не вышла замуж, и, похоже, ни одна и не собиралась, хотя у Смоки было уже два внука, близнецы Лили, да и Тейси вроде бы носила ребенка от Тони Бака. Смоки не был большим приверженцем брачных уз, при том, что не мыслил себе жизни без своей собственной семьи, каким бы странным этот брак ни оказался. Что касается верности, то об этом ему следовало помалкивать. Но Смоки огорчало, что его потомство вырастет как бы безродным. Если так пойдет дальше, о его внуках будут говорить как о скаковых лошадях: такой-то от таких-то. И он не мог не думать, что без такого прикрытия, как брак, отношения его дочерей с их любовниками представляются уж очень непристойно-откровенными. Или, скорее, эта мысль диктовалась укрепившимся в нем характером. Сам Смоки вовсю приветствовал их храбрость и дерзость и не стыдился восхищаться их сексуальностью, не меньше чем красотой. Как ни крути, они ведь уже большие. И все же… Ну ладно, Смоки надеялся, что дочери не обижаются на отдельные взбрыки его характера, на то, к примеру, как он отказался навестить Тейси и как-бишь-его, когда они поселились в пещере. В пещере! Его дети вознамерились, казалось, повторить в собственных жизнях всю историю рода человеческого. Люси собирала лекарственные травы, Лили читала по звездам, вешала своим детям на шею кораллы, чтобы отвратить зло; Оберон отправился с рюкзаком за плечами искать счастья. Тейси у себя в пещере открыла огонь. Как раз когда электричество во всем мире вот-вот иссякнет. Тут он прислушался к часам, пробившим четверть, и подумал, не пойти ли вниз выключить генератор.
Смоки зевнул. В кружке света под единственной в библиотеке лампой ему было уютно, и уходить не хотелось. У его стула громоздилась груда книг, из которых он отбирал нужные для школы. Старые за многие годы сделались противными на вид и на ощупь и надоели хуже горькой редьки. Еще одни часы пробили час, но Смоки им не поверил. Снаружи, в коридоре, промелькнуло со свечой в руке привычное ночное видение: Софи, которая все еще не ложилась.
Она ушла (Смоки наблюдал игру теней на стенах, вспышки света на мебели), потом вернулась.
— Ты до сих пор не спишь? — проговорила она, и он одновременно задал ей тот же вопрос.
— Ужасно. — Она подошла ближе. Длинная белая ночная рубашка делала ее еще более похожей на блуждающего духа. — Ворочаешься с боку на бок. Знаешь это чувство? Как будто мозг спит, а тело — нет. Не хочет успокаиваться и никак не найдет себе место…
— Будит тебя и будит…
— Да, и голова как бы не может погрузиться в нормальный сон. Тоже никак не успокоится, все время просыпается, повторяет один и тот же сон или обрывок сна — а дальше ничего…
— Перебирает без конца одну и ту же чушь, пока ты не махнешь рукой и не встанешь…
— Да, да! Такое чувство, будто лежишь часами, стараешься заснуть, но не спишь совсем. Правда, ужасно?
— Ужасно. — Сам себе не признаваясь, Смоки чувствовал, что это справедливо: Софи, в прежнее время чемпион по сну, недавно начала страдать бессонницей и теперь лучше Смоки (который и в более благополучные времена засыпал с трудом) знала, что такое не находить ночью забвенья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Оберон присвоил этой картине имя: Слава. Совпадает ли она с тем, что обычно разумеют под Славой, его не волновало. Он так никогда и не понял до конца, что, собственно, не поделили Папа и Барбаросса. Если бы кто-нибудь спросил Оберона (спросить, правда, было некому: проект был начат как секретный и спустя годы бумаги были так же тайно сожжены), чем его привлек именно этот император, он не сумел бы дать ответ. Резкий звон имени. Образ его — старого, в доспехах и на коне — в последнем неудавшемся Крестовом походе (с точки зрения юного Оберона, все Крестовые походы были неудавшимися). И потом, на безымянной реке в Армении: боевая лошадь оступается на середине брода и императора, в вооружении, уносит поток. Слава.
«Вид у императора не то чтобы усталый, но…»
Оберон ожесточенно вычеркнул это и снова закрыл ручку колпачком. Его грандиозные планы живописания истории внезапно навалились на него невыносимой тяжестью, и от невозможности с кем-либо их разделить он чуть не заплакал.
Надеюсь, ты не заползешь снова в свою раковину.
Но он так старался, чтобы раковина выглядела как он сам. Думал всех обмануть, но они не поддались.
Солнце по-прежнему бросало в окна мощные блоки света, где плавали золотистые пылинки, однако начало холодать. Оберон спрятал ручку. Позади, на полках, глядели ему в затылок коробки и папки старого Оберона. Неужели так будет всегда? Вечная раковина, вечные секреты? Его собственные секреты отдаляли его от остальных ничуть не меньше, чем их возможные тайны. Ему хотелось одного: быть тем Барбароссой, которого нарисовало его воображение. Без смут и иллюзий, без постыдных секретов; иногда свирепым, возможно — ожесточившимся, но насквозь цельным.
Он поежился. Куда, интересно, подевалась куртка?
Еще не время
Его мать натягивала ее себе на плечи, пока карабкалась вверх по склону холма и думала: кто играет в бейсбол по такой погоде? Молодые клены вдоль дорожки, сдавшиеся первыми, уже загорелись багрянцем рядом с еще зелеными сестрами и братьями. Такая погода подходит, наверное, для футбола или европейского футбола? Экстраверт, подумала она, улыбнулась и покачала головой: приветливость, улыбчивость. Боже мой… С тех пор как дети перестали расти не по дням, а по часам, для Дейли Элис ускорилась смена времен года: прежде от весны к осени дети менялись неузнаваемо, столь многое успевали они, смеясь и плача, узнать и перечувствовать за бесконечно протяженное лето. Приход этой осени она едва заметила. Быть может, оттого, что ей теперь приходилось собирать в школу только одного ребенка. И еще Смоки. Почти нечего делать осенним утром: приготовить один завтрак, выгнать из ванной к столу одно сонное тело, найти одну связку книг и одну пару ботинок.
И все же, взбираясь на холм, она ощущала на себе бремя важнейших обязанностей.
Слегка запыхавшись, Элис добралась до каменного стола на вершине и села рядом на каменную скамью. Под столом она заметила полусгнивший предмет, грязный и жалкий. Это была хорошенькая соломенная шляпка, которую Люси потеряла в июне и все лето оплакивала. Заметив ее, Элис остро ощутила уязвимость детей, их беспомощность перед потерями, болью, незнанием. Она мысленно произнесла по порядку их имена: Тейси, Лили, Люси, Оберон. Они звучали, как колокольчики разного тона, одни более чисто, другие менее, но стоило дернуть — и каждый откликался. У них было все прекрасно; так она всегда отвечала на вопрос миссис Вулф или Мардж Джунипер о том, как дела у детей: «Прекрасно». Нет, обязанности, призвавшие ее сюда (сидя под солнцем и оглядывая широкую панораму, она еще сильней ощутила озабоченность), не имели отношения к детям, и к Смоки тоже. Как-то они были связаны с оставшейся позади дорожкой, с обдуваемой ветрами вершиной, с небосклоном, где проносились клочья серо-белых облаков, — со всей этой ранней осенью, полной (как ни странно, осенью иначе не бывает) надежд и ожиданий.
Чувство было сильным, оно словно затягивало или уносило с собой. Под его властью Элис сидела неподвижно, удивленная и немного испуганная, ожидая, что оно вот-вот пройдет, как ощущение deja vu . Но чувство не проходило.
— Что? — спросила она день. — Что это?
Немой день не мог ничего сказать, но он, как будто, ответил жестом, фамильярно потянув ее за руку, словно с кем-то спутав. Казалось (и казалось упорно), что день готовится обернуться на ее оклик, словно бы все это время она видела его с оборотной стороны (и не только его, а все вещи и всегда), а теперь перед ней откроется его истинный облик. Но заговорить он все же не мог.
— Ох, что это, — безотчетно произнесла Дейли Элис.
Она чувствовала, что полностью растворяется в пейзаже, но в то же время обретает власть, дабы всеобъемлюще им повелевать; достаточно легка, чтобы летать, но одновременно так тяжела, что сиденьем ей служит не каменная скамья, а весь каменный костяк холма; она испытывает благоговейный ужас, но почему-то не удивляется, начиная понимать, что от нее требуется, к чему она призвана.
— Нет, — отозвалась она, — нет, — повторила она мягко, как будто обращалась к чужому ребенку, который по ошибке взял ее за руку или потянул за край платья и, принимая ее за свою мать, пытливо заглянул ей в лицо. — Нет.
— Отвернись, — сказала Элис дню, и он повиновался.
— Еще не время, — сказала она и снова тронула колокольчики детских имен. Тейси Лили Люси Оберон. Смоки. Слишком много, еще слишком много у нее дел. И все же наступит однажды время, когда, сколько бы ни оставалось у нее дел, как бы ни умножились или, наоборот, уменьшились ее домашние обязанности, она уже не сможет больше отказываться. Она не имела ничего против и не боялась, хотя подозревала, что испугается, когда придет время, но отказаться все же не сможет… Просто поразительно, что расти можно бесконечно. Не один и не два года назад Элис думала, что достигла уже гигантских размеров и больше расти не будет, а ведь это она еще и не начинала. Однако: — Еще не время, не время, — твердила она, и день отворачивал лицо, — у меня еще куча дел, пожалуйста, не сейчас.
Черный Ворон (или кто-то очень на него похожий), невидимый вдалеке среди поворачивающихся деревьев, издал, направляясь восвояси, обычный клич:
Cras. Cras .
Глава вторая
Блаженство буйное, сверх правил иль искусства.
Мильтон
Во взрослении дочерей Смоки нравилось то, что они, хотя и отдалялись от него, не перестали (как ему казалось) его любить и не считали занудой, а просто освобождали в своей жизни место для роста. Когда они были малютками, их жизни и заботы — кролики и музыка Тейси, птичьи гнезда и ухажеры Лили, безалаберность Люси — целиком вмещались в пределы его жизни и делали ее полной. По мере их роста вверх и вширь места требовалось больше; заботы их множились, требовалось пространство для их возлюбленных, а потом и детей; чтобы вместить всех, ему приходилось расширяться, и он делал это, и с их жизнями росла и его жизнь; он чувствовал, что они так же близки ему, как раньше, и это ему нравилось. А не нравилось ему в их взрослении то же самое: оно принуждало его расти, расширяться, иной раз перешагивая границы характера, которым за годы окружила себя его личность как оболочкой.
Ворочаешься с боку на бок
Когда Смоки обзавелся потомством, обнаружилось, каким большим преимуществом было его безличное детство. Дети могли делать из него все, что им было угодно: могли считать его добрым или строгим, уклончивым или искренним, веселым или хмурым — по потребностям собственного темперамента. Ему очень нравилось быть Универсальным отцом. Ему было известно все, он мог бы поручиться (хотя не имел доказательств), что слышал от собственных дочерей больше важных, постыдных или веселых секретов, чем слышит большинство отцов. Но даже его гибкости существовал предел. Со временем Смоки терял растяжимость, характер, в нем воплотившийся, укреплялся, и если поступки и высказывания Младших были ему непонятны или приходились не по вкусу, он уже не мог об этом не думать.
Именно это, вероятно, происходило между ним и его младшим ребенком, его сыном Обероном. Несомненно, думая о нем, Смоки чаще всего испытывал раздраженное недоумение, а также печаль, поскольку видел пропасть, почему-то отделившую их друг от друга. Каждый раз, когда Смоки собирался с духом, чтобы выяснить умонастроение своего сына, тот уходил в глухую, искусно выстроенную оборону, с какой Смоки — по прежнему опыту — не умел, да и скучал сражаться. С другой стороны, стоило Оберону сделать шаг навстречу отцу, тот всякий раз невольно принимал позу заурядного папаши, грубовато-добродушного и ни о чем не ведающего, и сын тут же замыкался вновь. С годами положение не выправлялось, а делалось все хуже, и потому Смоки, хотя и хмурился и недовольно тряс головой, отпуская наконец сына в Город, на поиски таинственных приключений, втайне все же облегченно вздохнул.
Может, если бы они чаще играли в бейсбол… Уходили вдвоем на улицу солнечным днем и перебрасывались мячиком. Сам Смоки играл в бейсбол плохо и без удовольствия, но знал, что Оберон любит эту игру.
Несостоятельность этой мысли заставила его рассмеяться. Как раз первое, что приходит в голову человеку с таким характером, когда он не способен понять своих детей. Правда, им могла руководить надежда, что общее занятие станет тем мостиком, который объединит их с сыном. Что касается дочерей, то между ними и им как будто не существовало большого разрыва. Так ему казалось, но эта пропасть могла ведь прятаться за какой-то странностью их повседневной жизни. Странно было, например, взрослеть сегодня вместе с отцом, который повзрослел уже вчера или позавчера.
Ни одна из его дочерей не вышла замуж, и, похоже, ни одна и не собиралась, хотя у Смоки было уже два внука, близнецы Лили, да и Тейси вроде бы носила ребенка от Тони Бака. Смоки не был большим приверженцем брачных уз, при том, что не мыслил себе жизни без своей собственной семьи, каким бы странным этот брак ни оказался. Что касается верности, то об этом ему следовало помалкивать. Но Смоки огорчало, что его потомство вырастет как бы безродным. Если так пойдет дальше, о его внуках будут говорить как о скаковых лошадях: такой-то от таких-то. И он не мог не думать, что без такого прикрытия, как брак, отношения его дочерей с их любовниками представляются уж очень непристойно-откровенными. Или, скорее, эта мысль диктовалась укрепившимся в нем характером. Сам Смоки вовсю приветствовал их храбрость и дерзость и не стыдился восхищаться их сексуальностью, не меньше чем красотой. Как ни крути, они ведь уже большие. И все же… Ну ладно, Смоки надеялся, что дочери не обижаются на отдельные взбрыки его характера, на то, к примеру, как он отказался навестить Тейси и как-бишь-его, когда они поселились в пещере. В пещере! Его дети вознамерились, казалось, повторить в собственных жизнях всю историю рода человеческого. Люси собирала лекарственные травы, Лили читала по звездам, вешала своим детям на шею кораллы, чтобы отвратить зло; Оберон отправился с рюкзаком за плечами искать счастья. Тейси у себя в пещере открыла огонь. Как раз когда электричество во всем мире вот-вот иссякнет. Тут он прислушался к часам, пробившим четверть, и подумал, не пойти ли вниз выключить генератор.
Смоки зевнул. В кружке света под единственной в библиотеке лампой ему было уютно, и уходить не хотелось. У его стула громоздилась груда книг, из которых он отбирал нужные для школы. Старые за многие годы сделались противными на вид и на ощупь и надоели хуже горькой редьки. Еще одни часы пробили час, но Смоки им не поверил. Снаружи, в коридоре, промелькнуло со свечой в руке привычное ночное видение: Софи, которая все еще не ложилась.
Она ушла (Смоки наблюдал игру теней на стенах, вспышки света на мебели), потом вернулась.
— Ты до сих пор не спишь? — проговорила она, и он одновременно задал ей тот же вопрос.
— Ужасно. — Она подошла ближе. Длинная белая ночная рубашка делала ее еще более похожей на блуждающего духа. — Ворочаешься с боку на бок. Знаешь это чувство? Как будто мозг спит, а тело — нет. Не хочет успокаиваться и никак не найдет себе место…
— Будит тебя и будит…
— Да, и голова как бы не может погрузиться в нормальный сон. Тоже никак не успокоится, все время просыпается, повторяет один и тот же сон или обрывок сна — а дальше ничего…
— Перебирает без конца одну и ту же чушь, пока ты не махнешь рукой и не встанешь…
— Да, да! Такое чувство, будто лежишь часами, стараешься заснуть, но не спишь совсем. Правда, ужасно?
— Ужасно. — Сам себе не признаваясь, Смоки чувствовал, что это справедливо: Софи, в прежнее время чемпион по сну, недавно начала страдать бессонницей и теперь лучше Смоки (который и в более благополучные времена засыпал с трудом) знала, что такое не находить ночью забвенья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108