) Большинство визитеров приносили с собой ту или иную дань: галлон сидра, корзинку яблок с белыми разводами на кожуре, помидоры, обернутые пурпурной бумагой.
Флады, а также Ханна и Санни Нун, самые крупные (во всех отношениях) из числа арендаторов, остались на ужин. Руди принес утку из собственного хозяйства — пополнить стол; по такому случаю из комода была извлечена кружевная скатерть, издававшая легкий запах лаванды. Клауд открыла свою полированную шкатулку, где хранила свадебное серебро (в роду Дринкуотеров она была единственной невестой, которой преподнесли такой подарок, — Клауды в подобных делах отличались большой щепетильностью); огоньки свечей заиграли на нем и на бокалах из граненого хрусталя (один из них с негромким горестным звоном разбился об пол).
На стол поставили много хмельного и темного, как морская глубь, вина, которое Уолтер Оушн изготавливал каждый год, а на следующий разливал по бутылкам: это было его подношение. С наполненными этим вином бокалами произносились тосты над лоснившейся от жира дичью и блюдами с плодами осеннего урожая. Руди поднялся с места (при этом живот его навис над краем стола) и продекламировал:
— К вам, хозяин и хозяйка,
Счастье пусть придет —
И к детишкам, что в столовой
Водят хоровод.
В этом году у него появился на свет внук Робин, Санни Нун вновь родил близнецов, а Смоки обзавелся дочерью — Тейси.
Мам высоко подняла свой бокал:
— Пусть дом от бурь укроет вас,
Очаг согреет в поздний час;
Еще важней, когда в метель
Придет любовь.
Смоки заговорил было по-латыни, но Дейли Элис и Софи простонали так выразительно, что он умолк, а потом начал снова:
— Тушеный гусь, табак, одеколон
— Трикраты окрыленный, дар небесный
Всем щедрым душам: силою чудесной
Он полнит, ублажая испокон
Тень убывающую плоти нашей.
— Ублажая испокон, это хорошо, — заметил Док. — И тень убывающая плоти нашей — тоже.
— Я и не знал, что ты курильщик, — заметил Руди.
— А я не знал, Руди, — с нажимом парировал Смоки, вдыхая исходивший от него густой аромат лосьона «Олд Спайс», — что у тебя такая щедрая душа. — И потянулся за графином.
— А я прочитаю стишок, который выучила в детстве, — заявила Ханна Нун. — Потом сразу — за вилки!
Отцу и Сыну, и Духу Святому,
Проворным в еде, — по чану большому!
Захваченные Повестью
После ужина Руди раскопал груду ветхозаветных пластинок (тяжелых, как блюда), к которым давно никто не прикасался, и они, окаймленные пылью, громоздились на буфете. Он перебирал эти сокровища, встречая старых друзей радостными возгласами. Пластинки ставили на проигрыватель, начались танцы.
Дейли Элис, пройдя один круг, почувствовала себя не в силах продолжать и, сложив руки на своем огромном животе, напоминавшем молитвенную скамеечку, отошла в сторону — отдыхать и наблюдать за другими. Великан Руди кружил свою миниатюрную жену, как заводную куклу, и Элис подумала, что за прожитые годы супружества он, должно быть, научился общаться с ней так, чтобы не переломать ей кости; она представила, как он налегает на нее всем своим чудовищным весом; нет, наверное, это она вскарабкивается на него, словно на высокую гору.
Макаем пончики — юбба, юбба —
Макаем пончики — юбба, юбба —
Макаем пончики — плюх! — в чашку кофе!
Смоки, оживленный, раскованный, с разгоревшимися глазами, излучал веселость, сияя как солнце; смехом он заразил и Дейли Элис. Жизнерадостность — это он хотел всем продемонстрировать? И где он выучил слова этих бредовых песенок: ведь он, казалось, отродясь не знал ничего из того, что известно всем и каждому? Смоки танцевал с Софи, рост которой позволял ему обхватить ее талию должным образом: вел он ее галантно, но не слишком умело.
Луны бледный лик над холмами зелеными,
Солнце садится в лазурное море.
Как солнце. Дейли Элис тоже ощущала в себе солнце, только маленькое, но оно согревало ее изнутри. У нее появилось чувство, которое она испытывала и раньше: будто она глядит на Смоки, да и на всех остальных, откуда-то издалека — или с большой высоты. Было время, когда она казалась себе уютной, крохотной обитательницей просторного жилища Смоки: укрытая от всех бед, она могла перебегать из комнаты в комнату, не покидая, однако, зоны его притяжения. Теперь, чаще всего, ситуация представлялась ей иначе: с течением времени это он, Смоки, умалился до размеров мышки, нашедшей себе приют у нее в доме. Великанша — вот кем она, по ее ощущениям, становится. Внешние ее границы безмерно расширились; ей казалось, что еще немного — и она займет чуть ли не все пространство внутри стен самого Эджвуда; будет такой же огромной, такой же столетней, уютно распластавшейся и столь же вместительной. И по мере того, как Дейли Элис вырастала все больше, — эта мысль поразила ее, как молния, — те, кого она любила, уменьшались в размере с той же неотвратимостью, как если бы удалялись от нее на огромное расстояние, а она оставалась на месте одна.
— «Нет, я не солгу, — напевал Смоки мечтательно-томным фальцетом, — всю мою любовь к тебе я сберегу».
Вокруг нее, казалось, сгущались какие-то тайны. Дейли Элис тяжело поднялась со стула и со словами: «Нет-нет, ты останься», — отстранила Смоки, подошедшего было к ней, а затем с трудом взобралась по лестнице с таким видом, будто несла перед собой гигантское хрупкое яйцо, из которого вот-вот должен вылупиться птенец. Она еще подумала, что неплохо бы ей посоветоваться, пока не наступила зима, иначе потом будет поздно.
Но когда Дейли Элис присела на край кровати у себя в спальне, куда снизу долетали слабые отзвуки музыки — бесконечное повторение «тик-так» и «топ-хлоп», — ей сделалось ясно, какой совет она получит, если за ним отправится. Она еще раз удостоверится в том, что ей известно уже давным-давно, только это знание постоянно тускнело и затмевалось повседневной рутиной, бесполезными надеждами и столь же бесполезным отчаянием, а именно: если все это действительно Повесть, внутри которой она находится, тогда любое ее движение и любой, чей бы то ни было, жест входят в эту Повесть составной частью — приглашение к танцу, рассаживание за обеденным столом, благословения и проклятия, радость, тоска, промахи, равно и бегство от Повести или противодействие ей. Да, все это тоже служит только материалом для Повести. Они выбрали Смоки для нее, и лишь потом она выбрала его для себя; или же она выбрала его, а уже после этого они выбрали его для нее; и так, и так — все это входило в Повесть. И если теперь Смоки начнет неуловимо от нее отдаляться и она его потеряет (в этом день ото дня, благодаря еле слышным будничным сигналам, в ней крепла уверенность), тогда и эта потеря, и огромность этой потери, малейшие из порывов, взглядов — прямых и косых, малейшие из уходов, вспышек гнева, примирений, желаний, образующих Утрату и отъединяющих Смоки от нее, как слои черного лака запечатывают нарисованную на японском подносе птицу или потоки дождя все глубже вмораживают упавший лист в покрытый льдом зимний пруд, все это — часть Повести. И если бы вдруг перед ними на той сумрачной аллее, по которой они теперь шли, открылся внезапно новый поворот, менее всего ожидаемый выход на необъятные просторы полей, усеянных цветами, будто звездами; или хотя бы они оказались всего-навсего на перекрестке с дорожными указателями, сдержанно намекающими на возможную близость таких полей, то и тогда все это не могло быть ничем иным, как только Повестью; теми, кого Дейли Элис считала наделенными мудростью; теми, кто, по ее догадкам, нескончаемо длил эту Повесть. Как-то — при том, что жизни Дринкуотеров и Барнаблов убывали день ото дня — рассказчиков нельзя было винить ни за одну подробность, потому что они, в сущности, на самом деле ничего не рассказывали, не пряли нить повествования: они только знали, как оно будет развертываться, чего не могла знать Элис и должна была этим удовлетвориться.
— Нет, — произнесла она вслух. — Я этому не верю. У них есть власть. Просто иногда мы не понимаем, как именно они нас защитят. А если ты и знаешь, то не скажешь.
— Верно, — Дедушка Форель ответил, показалось ей, с мрачным видом. — Перечь старшим; считай, что тебе лучше знать.
Дейли Элис легла на кровать, поддерживая ребенка переплетенными пальцами и совсем не считая, что ей лучше знать: во всяком случае, этому совету она не собиралась следовать.
— Я буду надеяться, — сказала она сама себе. — Я буду счастлива. Есть что-то, чего я не знаю; они готовят для меня какой-то дар. Все придет, когда нужно. В последний момент. Повесть иной быть не может.
И она не станет слушать сардонического — в чем не сомневалась — ответа Дедушки Форели; и все-таки, когда Смоки открыл дверь и вошел в спальню, посвистывая и распространяя вокруг себя запах выпитого вина и духов Софи, которыми он пропитался, волна, нараставшая внутри Дейли Элис, обрушилась вниз, и из глаз у нее полились слезы.
Слезы человека, который никогда не плачет, — тихие, бесстрастные — ужасное зрелище. Казалось, сила рыданий, разрывая Дейли Элис на части, заставляет ее зажмуривать глаза и кулаками впихивать слезы себе в рот. Смоки, испуганный и трепещущий, тотчас же кинулся к ней, как кинулся бы спасать из огня ребенка, ни на секунду не задумываясь и толком не зная, что предпримет. Но когда он попытался взять ее за руку и нежно с ней заговорить, Дейли Элис задрожала еще неудержимей, красный крестик у нее на лице сделался уродливее, и Смоки обнял ее, чтобы пригасить пламя. Невзирая на сопротивление Элис, он старательно укрыл ее. Он мало подозревал о том, что нежностью может глубоко ее задеть и превосходством силы растравить ее горе, чем бы оно ни было вызвано. Смоки не был уверен, что не он сам причина ее страданий; не был уверен, прижмется ли она к нему в поисках утешения или же в негодовании оттолкнет от себя, но выбора у него не было: спаситель или жертва — все равно, лишь бы унять ее муки.
Дейли Элис уступила, поначалу сама того не желая, и вцепилась в рубашку Смоки, словно собиралась ее порвать, а он продолжал твердить: «Расскажи мне, расскажи», словно это могло помочь делу, однако он так же неспособен был уберечь ее от горя, как неспособен был помешать ей исходить потом и громко вопить, когда ее ребенок начнет пробиваться на свет божий. А Дейли Элис не в состоянии была найти хоть какой-то способ рассказать Смоки о том, что рыдания ее вызваны вставшей в памяти картиной темного водоема в лесу, усеянного, будто звездами, золотыми листьями, непрерывно продолжавшими падать с веток, на мгновение задерживаясь в воздухе над водной поверхностью и словно придирчиво выбирая место, где утонуть; а там, в глубине, виделась огромная чертова рыбина, от холода замолчавшая и переставшая думать, — рыбина, захваченная Повестью, как и она сама.
Глава третья
Дай мне увидеть, как ты погрузишься
В мечтательные думы, — и твой взор
Спокойней станет озера, когда
Умчатся ветры.
Вордсворт
— Это Джордж Маус, — сказал Смоки. Лили, цепляясь за штанину отца, смотрела на главную аллею, куда он указал. Ее обрамленные длинными ресницами глаза под козырьком из ладони бесстрастно следили за тем, как Джордж, шлепая по лужам, выплыл из тумана. На нем был его всегдашний плащ, черный и длинный, и шляпа как у Свенгали, насквозь промокшая. Подходя, Джордж махнул им рукой.
— Привет. — Он прохлюпал вверх по ступенькам. — При-и-вет. — Обнял Смоки. Из-под полей шляпы сверкали белые зубы Джорджа и горящие как угли глаза. — А это кто ж такая? Тейси?
— Лили, — проговорил Смоки. Лили спряталась за его ногами. — Тейси уже большая девочка. Ей шесть лет.
— Бог мой.
— Да.
— Время летит.
— Ну, входи. Что стряслось? Почему не написал?
— Только сегодня утром решил поехать.
— Есть причина?
Время летит
— Да так как-то, стукнуло в голову. — Джордж решил не рассказывать Смоки о принятых пятиста миллиграммах пеллюсидара, повлиявших на его нервную систему как холодное дуновение первого дня зимы, каковой, кстати, как раз и наступил — седьмое зимнее солнцестояние с тех пор, как Смоки женился. Большая капсула пеллюсидара пробудила в Джордже тягу к странствиям; он сел в «мерседес», один из немногих осязаемых остатков былого богатства Маусов, и ехал на север до тех пор, пока по пути не перестали попадаться еще работавшие бензозаправки. Тогда он поставил машину в гараж при каком-то пустом доме и, глубоко втягивая ноздрями густой, отдающий плесенью воздух, пустился в путь пешком.
Парадная дверь закрылась за вошедшими с внушительные стуком медных деталей и дребезжанием овальной стеклянной вставки. Джордж Маус сорвал с себя шляпу широким жестом, который рассмешил Лили и заставил застыть на месте Тейси (она сломя голову неслась по холлу, чтобы узнать, кто пришел). За ней шла Дейли Элис в длинном кардигане с оттопыренными карманами, где прятались ее кулаки. Она кинулась целовать Джорджа, он же, обняв ее, ощутил неуместный пьянящий прилив сладострастия, вызванный химией, и рассмеялся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Флады, а также Ханна и Санни Нун, самые крупные (во всех отношениях) из числа арендаторов, остались на ужин. Руди принес утку из собственного хозяйства — пополнить стол; по такому случаю из комода была извлечена кружевная скатерть, издававшая легкий запах лаванды. Клауд открыла свою полированную шкатулку, где хранила свадебное серебро (в роду Дринкуотеров она была единственной невестой, которой преподнесли такой подарок, — Клауды в подобных делах отличались большой щепетильностью); огоньки свечей заиграли на нем и на бокалах из граненого хрусталя (один из них с негромким горестным звоном разбился об пол).
На стол поставили много хмельного и темного, как морская глубь, вина, которое Уолтер Оушн изготавливал каждый год, а на следующий разливал по бутылкам: это было его подношение. С наполненными этим вином бокалами произносились тосты над лоснившейся от жира дичью и блюдами с плодами осеннего урожая. Руди поднялся с места (при этом живот его навис над краем стола) и продекламировал:
— К вам, хозяин и хозяйка,
Счастье пусть придет —
И к детишкам, что в столовой
Водят хоровод.
В этом году у него появился на свет внук Робин, Санни Нун вновь родил близнецов, а Смоки обзавелся дочерью — Тейси.
Мам высоко подняла свой бокал:
— Пусть дом от бурь укроет вас,
Очаг согреет в поздний час;
Еще важней, когда в метель
Придет любовь.
Смоки заговорил было по-латыни, но Дейли Элис и Софи простонали так выразительно, что он умолк, а потом начал снова:
— Тушеный гусь, табак, одеколон
— Трикраты окрыленный, дар небесный
Всем щедрым душам: силою чудесной
Он полнит, ублажая испокон
Тень убывающую плоти нашей.
— Ублажая испокон, это хорошо, — заметил Док. — И тень убывающая плоти нашей — тоже.
— Я и не знал, что ты курильщик, — заметил Руди.
— А я не знал, Руди, — с нажимом парировал Смоки, вдыхая исходивший от него густой аромат лосьона «Олд Спайс», — что у тебя такая щедрая душа. — И потянулся за графином.
— А я прочитаю стишок, который выучила в детстве, — заявила Ханна Нун. — Потом сразу — за вилки!
Отцу и Сыну, и Духу Святому,
Проворным в еде, — по чану большому!
Захваченные Повестью
После ужина Руди раскопал груду ветхозаветных пластинок (тяжелых, как блюда), к которым давно никто не прикасался, и они, окаймленные пылью, громоздились на буфете. Он перебирал эти сокровища, встречая старых друзей радостными возгласами. Пластинки ставили на проигрыватель, начались танцы.
Дейли Элис, пройдя один круг, почувствовала себя не в силах продолжать и, сложив руки на своем огромном животе, напоминавшем молитвенную скамеечку, отошла в сторону — отдыхать и наблюдать за другими. Великан Руди кружил свою миниатюрную жену, как заводную куклу, и Элис подумала, что за прожитые годы супружества он, должно быть, научился общаться с ней так, чтобы не переломать ей кости; она представила, как он налегает на нее всем своим чудовищным весом; нет, наверное, это она вскарабкивается на него, словно на высокую гору.
Макаем пончики — юбба, юбба —
Макаем пончики — юбба, юбба —
Макаем пончики — плюх! — в чашку кофе!
Смоки, оживленный, раскованный, с разгоревшимися глазами, излучал веселость, сияя как солнце; смехом он заразил и Дейли Элис. Жизнерадостность — это он хотел всем продемонстрировать? И где он выучил слова этих бредовых песенок: ведь он, казалось, отродясь не знал ничего из того, что известно всем и каждому? Смоки танцевал с Софи, рост которой позволял ему обхватить ее талию должным образом: вел он ее галантно, но не слишком умело.
Луны бледный лик над холмами зелеными,
Солнце садится в лазурное море.
Как солнце. Дейли Элис тоже ощущала в себе солнце, только маленькое, но оно согревало ее изнутри. У нее появилось чувство, которое она испытывала и раньше: будто она глядит на Смоки, да и на всех остальных, откуда-то издалека — или с большой высоты. Было время, когда она казалась себе уютной, крохотной обитательницей просторного жилища Смоки: укрытая от всех бед, она могла перебегать из комнаты в комнату, не покидая, однако, зоны его притяжения. Теперь, чаще всего, ситуация представлялась ей иначе: с течением времени это он, Смоки, умалился до размеров мышки, нашедшей себе приют у нее в доме. Великанша — вот кем она, по ее ощущениям, становится. Внешние ее границы безмерно расширились; ей казалось, что еще немного — и она займет чуть ли не все пространство внутри стен самого Эджвуда; будет такой же огромной, такой же столетней, уютно распластавшейся и столь же вместительной. И по мере того, как Дейли Элис вырастала все больше, — эта мысль поразила ее, как молния, — те, кого она любила, уменьшались в размере с той же неотвратимостью, как если бы удалялись от нее на огромное расстояние, а она оставалась на месте одна.
— «Нет, я не солгу, — напевал Смоки мечтательно-томным фальцетом, — всю мою любовь к тебе я сберегу».
Вокруг нее, казалось, сгущались какие-то тайны. Дейли Элис тяжело поднялась со стула и со словами: «Нет-нет, ты останься», — отстранила Смоки, подошедшего было к ней, а затем с трудом взобралась по лестнице с таким видом, будто несла перед собой гигантское хрупкое яйцо, из которого вот-вот должен вылупиться птенец. Она еще подумала, что неплохо бы ей посоветоваться, пока не наступила зима, иначе потом будет поздно.
Но когда Дейли Элис присела на край кровати у себя в спальне, куда снизу долетали слабые отзвуки музыки — бесконечное повторение «тик-так» и «топ-хлоп», — ей сделалось ясно, какой совет она получит, если за ним отправится. Она еще раз удостоверится в том, что ей известно уже давным-давно, только это знание постоянно тускнело и затмевалось повседневной рутиной, бесполезными надеждами и столь же бесполезным отчаянием, а именно: если все это действительно Повесть, внутри которой она находится, тогда любое ее движение и любой, чей бы то ни было, жест входят в эту Повесть составной частью — приглашение к танцу, рассаживание за обеденным столом, благословения и проклятия, радость, тоска, промахи, равно и бегство от Повести или противодействие ей. Да, все это тоже служит только материалом для Повести. Они выбрали Смоки для нее, и лишь потом она выбрала его для себя; или же она выбрала его, а уже после этого они выбрали его для нее; и так, и так — все это входило в Повесть. И если теперь Смоки начнет неуловимо от нее отдаляться и она его потеряет (в этом день ото дня, благодаря еле слышным будничным сигналам, в ней крепла уверенность), тогда и эта потеря, и огромность этой потери, малейшие из порывов, взглядов — прямых и косых, малейшие из уходов, вспышек гнева, примирений, желаний, образующих Утрату и отъединяющих Смоки от нее, как слои черного лака запечатывают нарисованную на японском подносе птицу или потоки дождя все глубже вмораживают упавший лист в покрытый льдом зимний пруд, все это — часть Повести. И если бы вдруг перед ними на той сумрачной аллее, по которой они теперь шли, открылся внезапно новый поворот, менее всего ожидаемый выход на необъятные просторы полей, усеянных цветами, будто звездами; или хотя бы они оказались всего-навсего на перекрестке с дорожными указателями, сдержанно намекающими на возможную близость таких полей, то и тогда все это не могло быть ничем иным, как только Повестью; теми, кого Дейли Элис считала наделенными мудростью; теми, кто, по ее догадкам, нескончаемо длил эту Повесть. Как-то — при том, что жизни Дринкуотеров и Барнаблов убывали день ото дня — рассказчиков нельзя было винить ни за одну подробность, потому что они, в сущности, на самом деле ничего не рассказывали, не пряли нить повествования: они только знали, как оно будет развертываться, чего не могла знать Элис и должна была этим удовлетвориться.
— Нет, — произнесла она вслух. — Я этому не верю. У них есть власть. Просто иногда мы не понимаем, как именно они нас защитят. А если ты и знаешь, то не скажешь.
— Верно, — Дедушка Форель ответил, показалось ей, с мрачным видом. — Перечь старшим; считай, что тебе лучше знать.
Дейли Элис легла на кровать, поддерживая ребенка переплетенными пальцами и совсем не считая, что ей лучше знать: во всяком случае, этому совету она не собиралась следовать.
— Я буду надеяться, — сказала она сама себе. — Я буду счастлива. Есть что-то, чего я не знаю; они готовят для меня какой-то дар. Все придет, когда нужно. В последний момент. Повесть иной быть не может.
И она не станет слушать сардонического — в чем не сомневалась — ответа Дедушки Форели; и все-таки, когда Смоки открыл дверь и вошел в спальню, посвистывая и распространяя вокруг себя запах выпитого вина и духов Софи, которыми он пропитался, волна, нараставшая внутри Дейли Элис, обрушилась вниз, и из глаз у нее полились слезы.
Слезы человека, который никогда не плачет, — тихие, бесстрастные — ужасное зрелище. Казалось, сила рыданий, разрывая Дейли Элис на части, заставляет ее зажмуривать глаза и кулаками впихивать слезы себе в рот. Смоки, испуганный и трепещущий, тотчас же кинулся к ней, как кинулся бы спасать из огня ребенка, ни на секунду не задумываясь и толком не зная, что предпримет. Но когда он попытался взять ее за руку и нежно с ней заговорить, Дейли Элис задрожала еще неудержимей, красный крестик у нее на лице сделался уродливее, и Смоки обнял ее, чтобы пригасить пламя. Невзирая на сопротивление Элис, он старательно укрыл ее. Он мало подозревал о том, что нежностью может глубоко ее задеть и превосходством силы растравить ее горе, чем бы оно ни было вызвано. Смоки не был уверен, что не он сам причина ее страданий; не был уверен, прижмется ли она к нему в поисках утешения или же в негодовании оттолкнет от себя, но выбора у него не было: спаситель или жертва — все равно, лишь бы унять ее муки.
Дейли Элис уступила, поначалу сама того не желая, и вцепилась в рубашку Смоки, словно собиралась ее порвать, а он продолжал твердить: «Расскажи мне, расскажи», словно это могло помочь делу, однако он так же неспособен был уберечь ее от горя, как неспособен был помешать ей исходить потом и громко вопить, когда ее ребенок начнет пробиваться на свет божий. А Дейли Элис не в состоянии была найти хоть какой-то способ рассказать Смоки о том, что рыдания ее вызваны вставшей в памяти картиной темного водоема в лесу, усеянного, будто звездами, золотыми листьями, непрерывно продолжавшими падать с веток, на мгновение задерживаясь в воздухе над водной поверхностью и словно придирчиво выбирая место, где утонуть; а там, в глубине, виделась огромная чертова рыбина, от холода замолчавшая и переставшая думать, — рыбина, захваченная Повестью, как и она сама.
Глава третья
Дай мне увидеть, как ты погрузишься
В мечтательные думы, — и твой взор
Спокойней станет озера, когда
Умчатся ветры.
Вордсворт
— Это Джордж Маус, — сказал Смоки. Лили, цепляясь за штанину отца, смотрела на главную аллею, куда он указал. Ее обрамленные длинными ресницами глаза под козырьком из ладони бесстрастно следили за тем, как Джордж, шлепая по лужам, выплыл из тумана. На нем был его всегдашний плащ, черный и длинный, и шляпа как у Свенгали, насквозь промокшая. Подходя, Джордж махнул им рукой.
— Привет. — Он прохлюпал вверх по ступенькам. — При-и-вет. — Обнял Смоки. Из-под полей шляпы сверкали белые зубы Джорджа и горящие как угли глаза. — А это кто ж такая? Тейси?
— Лили, — проговорил Смоки. Лили спряталась за его ногами. — Тейси уже большая девочка. Ей шесть лет.
— Бог мой.
— Да.
— Время летит.
— Ну, входи. Что стряслось? Почему не написал?
— Только сегодня утром решил поехать.
— Есть причина?
Время летит
— Да так как-то, стукнуло в голову. — Джордж решил не рассказывать Смоки о принятых пятиста миллиграммах пеллюсидара, повлиявших на его нервную систему как холодное дуновение первого дня зимы, каковой, кстати, как раз и наступил — седьмое зимнее солнцестояние с тех пор, как Смоки женился. Большая капсула пеллюсидара пробудила в Джордже тягу к странствиям; он сел в «мерседес», один из немногих осязаемых остатков былого богатства Маусов, и ехал на север до тех пор, пока по пути не перестали попадаться еще работавшие бензозаправки. Тогда он поставил машину в гараж при каком-то пустом доме и, глубоко втягивая ноздрями густой, отдающий плесенью воздух, пустился в путь пешком.
Парадная дверь закрылась за вошедшими с внушительные стуком медных деталей и дребезжанием овальной стеклянной вставки. Джордж Маус сорвал с себя шляпу широким жестом, который рассмешил Лили и заставил застыть на месте Тейси (она сломя голову неслась по холлу, чтобы узнать, кто пришел). За ней шла Дейли Элис в длинном кардигане с оттопыренными карманами, где прятались ее кулаки. Она кинулась целовать Джорджа, он же, обняв ее, ощутил неуместный пьянящий прилив сладострастия, вызванный химией, и рассмеялся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108