Сценарии, плод их с Сильвией сотрудничества в долгие и веселые вечера, были увлекательны, хорошо слажены, хотя, напечатанные на старой машинке Джорджа, изысканным оформлением не блистали. Не важно, не важно: в будущем его ждут дорогое офисное оборудование, долгие ланчи, самые высокопрофессиональные секретарши и трудная работа за большое вознаграждение. Он выхватит золотое сокровище прямо из пасти Дракона, который охраняет его в Диком Лесу.
Дикий Лес. Да. Оберон знал: было время, — скажем, при Фридрихе Барбароссе, императоре Запада, — когда лес начинался прямо за бревенчатыми стенами крохотных городков, по краям вспаханных земель. Лес, где обитали волки, медведи, ведьмы в избушках, способных исчезать, драконы, великаны. В городках жизнь шла организованно и обыкновенно; там были безопасность, собратья, огонь, еда и все удобства. Скучно, наверное, скорее разумно, чем увлекательно, но при том безопасно. И только по ту сторону, в Диком Лесу, могло произойти всякое, в том числе любое приключение. Там твоя жизнь была в твоих руках.
Но теперь все перевернулось. Все стало иначе. В Эджвуде, за пределами большого города, ночь не таит в себе ужасов, леса там прирученные, улыбающиеся, удобные. Оберон не знал, остался ли в многочисленных дверях Эджвуда хоть один работающий замок. Во всяком случае, ему не приходилось видеть там запертую дверь. Душными ночами он часто спал на открытых верандах или даже в лесу, внимая природным звукам и тишине. Нет, только на городских улицах можно видеть волков, настоящих и воображаемых; только здесь приходится баррикадировать двери, чтобы не вторглось в дом то страшное, что бродит Снаружи, — так прежде запирались на засовы жители леса. Здесь случались приключения, выпадала удача, здесь ты мог заблудиться, пропасть без следа в пасти зверя, здесь ты учишься жить с дрожью в коленках и хватать сокровище; здесь и только здесь находится нынче Дикий Лес, и Оберон был здешним — лесным — жителем.
Да! Стремление овладеть сокровищем породило в нем бесстрашие, а бесстрашие — сделало сильным. Вооруженным странником шагал он сквозь толпу. Это слабых пожрут звери, не его. Он подумал о Сильвии, мудрой как лисица, воспитанной в лесу, хотя и рожденной в относительно благополучном и безопасном месте, в джунглях на острове. Она знает это место и не меньше Оберона (больше, много больше) стремится овладеть сокровищем, и ее хитрость не уступает алчности. Что за команда! И подумать только: всего какой-нибудь месяц-другой назад они словно застряли в буреломе, потеряли друг друга в дебрях, еще немного — и сдались бы, расстались. Расстались. Бог мой, как вовремя ей выпал шанс! Как удачно они выпутались из беды!
Сейчас, этим вечером, Оберон мог представить себе, что они состарятся бок о бок с Сильвией. Холодный горький март на время отнял у них радость общения, но теперь она расцвела повсюду, как яркие, пышные одуванчики. В это самое утро Сильвия опоздала на работу по совершенно особой причине: был успешно доведен до конца некий сложный процесс. Бог мой, каких творческих усилий они требовали друг от друга, и какой основательный отдых требовался после этих усилий — то, а потом другое могло бы потребовать от человека всей жизни, и Оберону казалось, будто он за это утро и прожил всю жизнь. И все же жизнь могла бы длиться бесконечно, Оберон чувствовал, что это возможно, не видел причин, почему должно быть иначе. Добредя до середины перекрестка, он остановился с механической улыбкой, ничего вокруг не замечающий. Пока он мгновение за мгновением воспроизводил в душе события этого утра, сердце чеканило удары, словно золотые монеты. Перед ним громко взревел грузовик, которому Оберон мешал проехать на зеленый свет. Оберон отпрыгнул в сторону, и водитель бросил ему неразборчивое ругательство. Пораженный и ослепленный любовью, Оберон думал (улыбаясь в безопасности на дальнем тротуаре): вот так я и умру под колесами грузовика, когда, поглощенный сладострастием и любовью, забуду, где нахожусь.
С той же улыбкой, но стараясь быть настороже, он припустил быстрым шагом. Не теряй головы. «В конце концов…» — подумал он, но продолжить эту мысль не смог: в то же мгновение то ли пронесся по улице, то ли склубился в переулке, то ли снизошел с напоенных ароматом небес, будто куча визгливого смеха, — некий звук, но нет, не звук; такая же бомба, какая свалилась однажды на них с Сильвией, только больше в два раза или около того. Она прокатилась по Оберону, как прокатился бы миновавший его грузовик, но в то же время казалось, что вырвалась она из самого Оберона. Бомба понеслась прочь, вверх по улице, и словно вакуум в ее хвосте (или в ней самой?) засосал одежду взорванного Оберона и взъерошил его волосы. Ноги Оберона продолжали размеренно ступать, — вреда, во всяком случае физического, эта штука не причинила, — но с лица сползла улыбка.
«Ого-го, — подумал он, — на сей раз они взялись за дело всерьез». Правда, он не знал, откуда возникла эта мысль, что это за «дело»; не знал пока и кто эти «они».
Это война
В тот самый миг, далеко на западе, в штате, название которого начинается с «I», Рассел Айгенблик, Лектор, собирался встать со складного стула, чтобы обратиться к еще одной громадной толпе. В руках он держал небольшую колоду карт, отрыжка во рту отдавала красным перцем (снова цыпленок по-королевски), в левой ноге, чуть ниже ягодицы, пульсировала боль. Он сомневался, что ему сегодня стоило выступать. Тем утром, в конюшнях его богатых гостеприимцев, он вскарабкался на лошадь и не спеша проехался по небольшой огороженной площадке. Позируя фотографам, он выглядел, как обычно, молодцевато, но опять же, как обычно в эти дни (некогда он был выше среднего роста), недомерком. Затем ему предложили пронестись галопом по полям и лугам, таким подстриженным и гладким, что лучших ему не встречалось. Не стоило. Он не объяснил, что в последний раз ездил верхом столетия назад. С недавних пор ему не хватает духу для таких рискованных замечаний. Он задумался о том, помешает ли хромота с должным изяществом взойти на подмостки.
Как долго, как же долго, думал Айгенблик. Это не потому, что он бежал от работы или страшился связанных с нею испытаний. Его паладины старались облегчить ему задачу, и он был им благодарен, но жалкое нынешнее амикошонство, похлопывание по спине и прогулки под ручку оставляли его равнодушным. Его никогда не заботили церемонии. Он был человеком практическим (или полагал себя таковым), но если его народ — который он уже считал своим — хотел от него именно этого, что ж, ладно. Человек, который без жалоб спал среди волков Тюрингии и скорпионов Палестины, уж как-нибудь не ударит лицом в грязь, когда приходится ночевать в мотелях, обхаживать стареющих устроительниц приемов и спать урывками в самолетах. Иногда только (как теперь) необычность его долгого путешествия, слишком уж недоступная пониманию, вызывала скуку. Великий сон, столь ему привычный, начинал притягивать к себе, и Айгенблику хотелось снова склонить тяжелую голову на плечи товарищей и закрыть глаза.
При одной этой мысли веки его начинали смыкаться.
А затем возникла, прокатившись из стартового пункта во всех направлениях, та самая штука, которую ощутил или услышал Оберон в Городе: штука, на миг превратившая мир в переливчатый шелк или же показавшая под другим углом его переменчивый, как у тафты, рисунок. Оберон принял эту штуку за бомбу, но Рассел Айгенблик знал: это была не бомба, а бомбардировка. Подобно действенному тонизирующему средству, она пробежала по его жилам. Усталость сняло как рукой. При завершающих словах панегирика в свою честь Рассел Айгенблик вскочил. Глаза его горели огнем, губы были сурово сжаты. Всходя на подмостки, он театральным жестом развеял по ветру листки с тезисами Лекции. Огромная аудитория при виде этого выдохнула и разразилась приветственными криками. Обеими руками ухватившись за край кафедры, Айгенблик наклонился вперед и проревел в готовый принять его слова микрофон:
— Вы должны изменить свою жизнь!
Волна удивления, волна его собственного усиленного техникой голоса омыла толпу, приподняла ее, ударилась в заднюю стену и вернулась, чтобы разбиться над его головой. «Вы должны. Изменить. Свою жизнь!» Волна, цунами, повернула обратно к ним. Айгенблик торжествовал, увлекая толпу и словно бы заглядывая в глубину каждой пары глаз, каждого сердца. Они тоже это знали. Слова теснились в его мозгу, выстраиваясь фразами, взводами, полками, сопротивляться которым было бесполезно. Он выпускал их на поле боя.
— Приготовления закончены, голосование состоялось, жребий брошен, решающий час наступает! Все то, чего вы больше всего боялись, уже свершилось. Ваши извечные враги держат в своих руках все карты. К кому вам обратиться? Крепостные стены в трещинах, доспехи бумажные, смех — старинное ваше оружие — звучит упреком в ваших устах. Ничто — ничто не оправдывает ожиданий. Вы глубоко заблуждались. Смотрели в зеркало и видели перед собой прежнюю длинную дорогу, но она зашла в тупик, туда, где нет пути. Вы должны изменить свою жизнь!
Айгенблик выпрямился. Такие ветра разбушевались во Времени, что он с трудом разбирал собственные слова. В их водовороте неслись вооруженные герои, наконец взошедшие на коней, — сильфы, одетые для битвы, сонмы сильфов среди воздушных масс. Взывая к разинувшей рты толпе, бичуя ее и обличая, Айгенблик почувствовал, что освобождается от оков и наконец предстает во всей своей цельности. Словно бы он мгновенно вырос из старого поношенного панциря и с восторгом облегчения чувствует, как тот трещит и раскалывается. Он молчал, ожидая, пока всё до единого слова дойдет до слушателей. Толпа затаила дыхание. Вновь прорезавшийся голос Айгенблика, громкий, низкий, вкрадчивый, заставил всех содрогнуться.
— Хорошо. Вы не знали. О нет. Откуда бы ва-ам знать? Вы никогда не задумывались. Забыли. Не слышали. — Наклонившись вперед, Айгенблик скользнул взглядом по их головам, как грозный родитель, готовый проклясть своих чад. — Что ж, на этот раз прощения не будет. И так слишком многое прощено. Вы это, конечно, понимаете, вы знали это с самого начала. Если в глубине души вы предвидели, что это случится, — предвидели, не отпирайтесь — то надеялись, наверное, на повторное незаслуженное снисхождение; думали получить еще шанс, как бы плохо ни использовали предыдущие; мечтали, что в последний момент вас не заметят, вас, именно вас, пропустят, не сосчитают. Всех остальных поглотит катастрофа, а вы уцелеете. Нет! Только не в этот раз!
— Нет! Нет! — кричали они ему в испуге. Душа его взволновалась, преисполнившись глубокой любви и жалости к ним за их беспомощность, и он сделался силен и могуч.
— Нет, — проговорил Айгенблик мягко, воркующим голосом, укачивая их в объятиях бездонного гнева и жалости, — нет, нет, Артур спит на Авалоне; у вас нет защитника, нет благой надежды; выход один — сдаться, разве вы еще сомневаетесь? Сдаться — в этом единственное спасение; предъявить заржавленный меч, бесполезный, как игрушка. Предъявить себя, беспомощных, не знающих ни причин, ни следствий, состарившихся, растерянных, слабых как дети. И все же. И все же. Жалкие и бессильные, — медленными движениями он жалостливо простер к ним руки, словно желая всех обнять и приголубить, — готовые угождать, исполненные любви, проливающие младенческие слезы и молящие только о милости и снисхождении; и все же, все же. — Руки упали, большие ладони вновь обхватили края кафедры, словно это было оружие; пожар вспыхнул в груди Рассела Айгенблика, и сердце охватила ужасающая благодарность за то, что он может наконец склониться к микрофону и произнести: — Все же жалости вы не дождетесь, ибо у них ее нет, страшное оружие не остановите, ибо оно уже вынуто из ножен, и ничего не измените, ибо это война. — Он ниже склонил голову, приблизил губы сатира к ошеломленным микрофонам и оглушил зал шепотом: — Леди и джентльмены, ЭТО ВОЙНА.
Непредвиденный шов
Ариэл Хоксквилл в Городе тоже ощутила перемену, похожую на мгновенную менопаузу, но происшедшую не с ней, а со всем миром. Стало быть, Перемена; Перемена не с маленькой, а с большой буквы прокатилась по пространству и времени; или же мир запнулся о толстый и непредвиденный шов в бесшовной ткани.
— Ты это почувствовал? — спросила она.
— Что почувствовал, дорогуша? — отозвался Фред Сэвидж, все еще хихикая над кровожадными заголовками во вчерашней газете.
— Ладно, бог с ним. — Голос Хоксквилл звучал мягко, задумчиво. — Теперь о картах. Что-нибудь вырисовывается? Подумай хорошенько.
— Туз пик перевернут. Пиковая дама в окне твоей спальни, свирепая как волчица. Бубновый валет снова на дороге. Червовый король, это я, детка. — Он начал негромко напевать сквозь зубы (цвета слоновой кости) и, не вставая, проворно ерзать по длинной, истертой ягодицами скамье в зале ожидания.
Хоксквилл явилась на большой Вокзал, чтобы обратиться к своему старинному оракулу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108
Дикий Лес. Да. Оберон знал: было время, — скажем, при Фридрихе Барбароссе, императоре Запада, — когда лес начинался прямо за бревенчатыми стенами крохотных городков, по краям вспаханных земель. Лес, где обитали волки, медведи, ведьмы в избушках, способных исчезать, драконы, великаны. В городках жизнь шла организованно и обыкновенно; там были безопасность, собратья, огонь, еда и все удобства. Скучно, наверное, скорее разумно, чем увлекательно, но при том безопасно. И только по ту сторону, в Диком Лесу, могло произойти всякое, в том числе любое приключение. Там твоя жизнь была в твоих руках.
Но теперь все перевернулось. Все стало иначе. В Эджвуде, за пределами большого города, ночь не таит в себе ужасов, леса там прирученные, улыбающиеся, удобные. Оберон не знал, остался ли в многочисленных дверях Эджвуда хоть один работающий замок. Во всяком случае, ему не приходилось видеть там запертую дверь. Душными ночами он часто спал на открытых верандах или даже в лесу, внимая природным звукам и тишине. Нет, только на городских улицах можно видеть волков, настоящих и воображаемых; только здесь приходится баррикадировать двери, чтобы не вторглось в дом то страшное, что бродит Снаружи, — так прежде запирались на засовы жители леса. Здесь случались приключения, выпадала удача, здесь ты мог заблудиться, пропасть без следа в пасти зверя, здесь ты учишься жить с дрожью в коленках и хватать сокровище; здесь и только здесь находится нынче Дикий Лес, и Оберон был здешним — лесным — жителем.
Да! Стремление овладеть сокровищем породило в нем бесстрашие, а бесстрашие — сделало сильным. Вооруженным странником шагал он сквозь толпу. Это слабых пожрут звери, не его. Он подумал о Сильвии, мудрой как лисица, воспитанной в лесу, хотя и рожденной в относительно благополучном и безопасном месте, в джунглях на острове. Она знает это место и не меньше Оберона (больше, много больше) стремится овладеть сокровищем, и ее хитрость не уступает алчности. Что за команда! И подумать только: всего какой-нибудь месяц-другой назад они словно застряли в буреломе, потеряли друг друга в дебрях, еще немного — и сдались бы, расстались. Расстались. Бог мой, как вовремя ей выпал шанс! Как удачно они выпутались из беды!
Сейчас, этим вечером, Оберон мог представить себе, что они состарятся бок о бок с Сильвией. Холодный горький март на время отнял у них радость общения, но теперь она расцвела повсюду, как яркие, пышные одуванчики. В это самое утро Сильвия опоздала на работу по совершенно особой причине: был успешно доведен до конца некий сложный процесс. Бог мой, каких творческих усилий они требовали друг от друга, и какой основательный отдых требовался после этих усилий — то, а потом другое могло бы потребовать от человека всей жизни, и Оберону казалось, будто он за это утро и прожил всю жизнь. И все же жизнь могла бы длиться бесконечно, Оберон чувствовал, что это возможно, не видел причин, почему должно быть иначе. Добредя до середины перекрестка, он остановился с механической улыбкой, ничего вокруг не замечающий. Пока он мгновение за мгновением воспроизводил в душе события этого утра, сердце чеканило удары, словно золотые монеты. Перед ним громко взревел грузовик, которому Оберон мешал проехать на зеленый свет. Оберон отпрыгнул в сторону, и водитель бросил ему неразборчивое ругательство. Пораженный и ослепленный любовью, Оберон думал (улыбаясь в безопасности на дальнем тротуаре): вот так я и умру под колесами грузовика, когда, поглощенный сладострастием и любовью, забуду, где нахожусь.
С той же улыбкой, но стараясь быть настороже, он припустил быстрым шагом. Не теряй головы. «В конце концов…» — подумал он, но продолжить эту мысль не смог: в то же мгновение то ли пронесся по улице, то ли склубился в переулке, то ли снизошел с напоенных ароматом небес, будто куча визгливого смеха, — некий звук, но нет, не звук; такая же бомба, какая свалилась однажды на них с Сильвией, только больше в два раза или около того. Она прокатилась по Оберону, как прокатился бы миновавший его грузовик, но в то же время казалось, что вырвалась она из самого Оберона. Бомба понеслась прочь, вверх по улице, и словно вакуум в ее хвосте (или в ней самой?) засосал одежду взорванного Оберона и взъерошил его волосы. Ноги Оберона продолжали размеренно ступать, — вреда, во всяком случае физического, эта штука не причинила, — но с лица сползла улыбка.
«Ого-го, — подумал он, — на сей раз они взялись за дело всерьез». Правда, он не знал, откуда возникла эта мысль, что это за «дело»; не знал пока и кто эти «они».
Это война
В тот самый миг, далеко на западе, в штате, название которого начинается с «I», Рассел Айгенблик, Лектор, собирался встать со складного стула, чтобы обратиться к еще одной громадной толпе. В руках он держал небольшую колоду карт, отрыжка во рту отдавала красным перцем (снова цыпленок по-королевски), в левой ноге, чуть ниже ягодицы, пульсировала боль. Он сомневался, что ему сегодня стоило выступать. Тем утром, в конюшнях его богатых гостеприимцев, он вскарабкался на лошадь и не спеша проехался по небольшой огороженной площадке. Позируя фотографам, он выглядел, как обычно, молодцевато, но опять же, как обычно в эти дни (некогда он был выше среднего роста), недомерком. Затем ему предложили пронестись галопом по полям и лугам, таким подстриженным и гладким, что лучших ему не встречалось. Не стоило. Он не объяснил, что в последний раз ездил верхом столетия назад. С недавних пор ему не хватает духу для таких рискованных замечаний. Он задумался о том, помешает ли хромота с должным изяществом взойти на подмостки.
Как долго, как же долго, думал Айгенблик. Это не потому, что он бежал от работы или страшился связанных с нею испытаний. Его паладины старались облегчить ему задачу, и он был им благодарен, но жалкое нынешнее амикошонство, похлопывание по спине и прогулки под ручку оставляли его равнодушным. Его никогда не заботили церемонии. Он был человеком практическим (или полагал себя таковым), но если его народ — который он уже считал своим — хотел от него именно этого, что ж, ладно. Человек, который без жалоб спал среди волков Тюрингии и скорпионов Палестины, уж как-нибудь не ударит лицом в грязь, когда приходится ночевать в мотелях, обхаживать стареющих устроительниц приемов и спать урывками в самолетах. Иногда только (как теперь) необычность его долгого путешествия, слишком уж недоступная пониманию, вызывала скуку. Великий сон, столь ему привычный, начинал притягивать к себе, и Айгенблику хотелось снова склонить тяжелую голову на плечи товарищей и закрыть глаза.
При одной этой мысли веки его начинали смыкаться.
А затем возникла, прокатившись из стартового пункта во всех направлениях, та самая штука, которую ощутил или услышал Оберон в Городе: штука, на миг превратившая мир в переливчатый шелк или же показавшая под другим углом его переменчивый, как у тафты, рисунок. Оберон принял эту штуку за бомбу, но Рассел Айгенблик знал: это была не бомба, а бомбардировка. Подобно действенному тонизирующему средству, она пробежала по его жилам. Усталость сняло как рукой. При завершающих словах панегирика в свою честь Рассел Айгенблик вскочил. Глаза его горели огнем, губы были сурово сжаты. Всходя на подмостки, он театральным жестом развеял по ветру листки с тезисами Лекции. Огромная аудитория при виде этого выдохнула и разразилась приветственными криками. Обеими руками ухватившись за край кафедры, Айгенблик наклонился вперед и проревел в готовый принять его слова микрофон:
— Вы должны изменить свою жизнь!
Волна удивления, волна его собственного усиленного техникой голоса омыла толпу, приподняла ее, ударилась в заднюю стену и вернулась, чтобы разбиться над его головой. «Вы должны. Изменить. Свою жизнь!» Волна, цунами, повернула обратно к ним. Айгенблик торжествовал, увлекая толпу и словно бы заглядывая в глубину каждой пары глаз, каждого сердца. Они тоже это знали. Слова теснились в его мозгу, выстраиваясь фразами, взводами, полками, сопротивляться которым было бесполезно. Он выпускал их на поле боя.
— Приготовления закончены, голосование состоялось, жребий брошен, решающий час наступает! Все то, чего вы больше всего боялись, уже свершилось. Ваши извечные враги держат в своих руках все карты. К кому вам обратиться? Крепостные стены в трещинах, доспехи бумажные, смех — старинное ваше оружие — звучит упреком в ваших устах. Ничто — ничто не оправдывает ожиданий. Вы глубоко заблуждались. Смотрели в зеркало и видели перед собой прежнюю длинную дорогу, но она зашла в тупик, туда, где нет пути. Вы должны изменить свою жизнь!
Айгенблик выпрямился. Такие ветра разбушевались во Времени, что он с трудом разбирал собственные слова. В их водовороте неслись вооруженные герои, наконец взошедшие на коней, — сильфы, одетые для битвы, сонмы сильфов среди воздушных масс. Взывая к разинувшей рты толпе, бичуя ее и обличая, Айгенблик почувствовал, что освобождается от оков и наконец предстает во всей своей цельности. Словно бы он мгновенно вырос из старого поношенного панциря и с восторгом облегчения чувствует, как тот трещит и раскалывается. Он молчал, ожидая, пока всё до единого слова дойдет до слушателей. Толпа затаила дыхание. Вновь прорезавшийся голос Айгенблика, громкий, низкий, вкрадчивый, заставил всех содрогнуться.
— Хорошо. Вы не знали. О нет. Откуда бы ва-ам знать? Вы никогда не задумывались. Забыли. Не слышали. — Наклонившись вперед, Айгенблик скользнул взглядом по их головам, как грозный родитель, готовый проклясть своих чад. — Что ж, на этот раз прощения не будет. И так слишком многое прощено. Вы это, конечно, понимаете, вы знали это с самого начала. Если в глубине души вы предвидели, что это случится, — предвидели, не отпирайтесь — то надеялись, наверное, на повторное незаслуженное снисхождение; думали получить еще шанс, как бы плохо ни использовали предыдущие; мечтали, что в последний момент вас не заметят, вас, именно вас, пропустят, не сосчитают. Всех остальных поглотит катастрофа, а вы уцелеете. Нет! Только не в этот раз!
— Нет! Нет! — кричали они ему в испуге. Душа его взволновалась, преисполнившись глубокой любви и жалости к ним за их беспомощность, и он сделался силен и могуч.
— Нет, — проговорил Айгенблик мягко, воркующим голосом, укачивая их в объятиях бездонного гнева и жалости, — нет, нет, Артур спит на Авалоне; у вас нет защитника, нет благой надежды; выход один — сдаться, разве вы еще сомневаетесь? Сдаться — в этом единственное спасение; предъявить заржавленный меч, бесполезный, как игрушка. Предъявить себя, беспомощных, не знающих ни причин, ни следствий, состарившихся, растерянных, слабых как дети. И все же. И все же. Жалкие и бессильные, — медленными движениями он жалостливо простер к ним руки, словно желая всех обнять и приголубить, — готовые угождать, исполненные любви, проливающие младенческие слезы и молящие только о милости и снисхождении; и все же, все же. — Руки упали, большие ладони вновь обхватили края кафедры, словно это было оружие; пожар вспыхнул в груди Рассела Айгенблика, и сердце охватила ужасающая благодарность за то, что он может наконец склониться к микрофону и произнести: — Все же жалости вы не дождетесь, ибо у них ее нет, страшное оружие не остановите, ибо оно уже вынуто из ножен, и ничего не измените, ибо это война. — Он ниже склонил голову, приблизил губы сатира к ошеломленным микрофонам и оглушил зал шепотом: — Леди и джентльмены, ЭТО ВОЙНА.
Непредвиденный шов
Ариэл Хоксквилл в Городе тоже ощутила перемену, похожую на мгновенную менопаузу, но происшедшую не с ней, а со всем миром. Стало быть, Перемена; Перемена не с маленькой, а с большой буквы прокатилась по пространству и времени; или же мир запнулся о толстый и непредвиденный шов в бесшовной ткани.
— Ты это почувствовал? — спросила она.
— Что почувствовал, дорогуша? — отозвался Фред Сэвидж, все еще хихикая над кровожадными заголовками во вчерашней газете.
— Ладно, бог с ним. — Голос Хоксквилл звучал мягко, задумчиво. — Теперь о картах. Что-нибудь вырисовывается? Подумай хорошенько.
— Туз пик перевернут. Пиковая дама в окне твоей спальни, свирепая как волчица. Бубновый валет снова на дороге. Червовый король, это я, детка. — Он начал негромко напевать сквозь зубы (цвета слоновой кости) и, не вставая, проворно ерзать по длинной, истертой ягодицами скамье в зале ожидания.
Хоксквилл явилась на большой Вокзал, чтобы обратиться к своему старинному оракулу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108