Таким образом, она беспрепятственно расхаживала по цехам, всегда сдержанная и благовоспитанная, хорошо знакомая всем рабочим, и наслаждалась полнейшей свободой и безответственностью, чем вызывала всеобщую зависть.
Однажды старый токарь Пьетро заметил, что его одногодок, контролер Томмазо, стал приходить на завод с полными карманами кукурузных зерен. Не совсем еще утративший крестьянские повадки, контролер давно уже оценил производительные качества этой пернатой животины и, снедаемый желанием хоть чем-то возместить убытки от всяких поборов и штрафов, стал исподволь приручать курицу вахтера в надежде заставить ее класть яйца в ящик из-под железного хлама, стоявший рядом с его верстаком.
Каждый раз, обнаруживая, как скрытен и хитер его приятель, Пьетро чувствовал себя обиженным, ибо эти открытия всегда заставали его врасплох, и он всячески старался не отставать от Томмазо. А с того дня, как стало ясно, что им предстоит породниться (сыну Пьетро взбрело в голову жениться на дочери Томмазо), ссоры между ними стали вспыхивать на каждом шагу. Поэтому Пьетро тоже запасся кукурузным зерном, опростал ящик из-под металлической стружки и, пользуясь каждой свободной минутой, стал переманивать курицу к себе. В конце концов получилось так, что в этой игре, где ставкой были не столько яйца, сколько моральная победа, самая азартная борьба велась между Пьетро и Томмазо, а вовсе не между ними и беднягой Адальберто, который обыскивал рабочих при входе и выходе, шарил по сумкам и за блузами и решительно ни о чем не подозревал.
Рабочее место Пьетро находилось в самом углу цеха и отделялось небольшим простенком, образовывавшим как бы самостоятельное помещение, нечто вроде "прихожей" с застекленной дверью, выходившей во двор. Еще несколько лет тому назад в этой "прихожей" стояло два станка и работало двое токарей: он и еще один. Но однажды второго токаря отправили в больницу с грыжей, и Пьетро временно пришлось работать сразу на двух станках. Волей-неволей ему пришлось научиться рассчитывать каждое движение: опустив рукоятку автоматической подачи на одном станке, он переходил к другому и отрезал уже готовую деталь. Его бывший напарник, вернувшийся после операции, был направлен в другую бригаду, и оба станка так и остались за Пьетро. Больше того, чтобы он яснее понял, что это не случайная забывчивость, к нему послали хронометражиста. Тот прохронометрировал каждое его движение, и поскольку по его подсчетам выходило, что между операциями на том и другом станке у токаря оставалось еще несколько свободных секунд, Пьетро поставили третий станок. Потом, во время всеобщего пересмотра ставок, чтобы вернуть ту сумму, которую он терял, ему пришлось взять еще и четвертый станок. Так в свои шестьдесят лет он должен был научиться выполнять четыре нормы за то время, которое раньше отводилось для одной. Но поскольку заработок его оставался прежним, эти изменения ничего ему не принесли, кроме бронхиальной астмы и навсегда укоренившейся дурной привычки – едва добравшись до стула, сразу же засыпать мертвым сном в любой компании и при любых обстоятельствах. Однако старик он был крепкий и, главное, полный неиссякаемой душевной бодрости и потому неизменно и твердо верил, что стоит на пороге больших перемен.
Восемь часов в день Пьетро кружил между четырьмя станками, каждый раз повторяя одни и те же строго последовательные движения, заученные, отшлифованные с точностью до микрона. Даже свое тяжелое дыхание астматика он сумел подчинить ритму работы. Даже его глаза двигались по определенной, строго выверенной орбите не хуже небесных светил, ибо на каждый станок требовалось смотреть в определенный момент, чтобы ни один из них ни секунды не работал вхолостую и не сорвал ему выполнение нормы.
Проработав первые полчаса, Пьетро уже чувствовал себя усталым. Многоголосый заводской шум сливался у него в ушах в монотонно гудящий фон, на котором четко выделялся переплетающийся в сложном ритме рокот его станков. Подталкиваемый этим ритмом, он, как заведенный, двигался взад и вперед до тех пор, пока не раздавался жалобный скрип ремней трансмиссии, которые, замедляя свой бесконечный бег, наконец, замирали, возвещая об аварии или о конце рабочего дня. Для него этот скрип был не менее желанным, чем силуэт берега для потерпевшего кораблекрушение.
Но уж такая, видно, неистребимая вещь человеческая свобода, что даже в таких условиях мыслям Пьетро удавалось плести от станка к станку свою невидимую паутину, тянуться бесконечной ниточкой, как тянется шелковинка из брюшка шелкопряда. И среди этих рассчитанных до миллиметра шагов, движений, взглядов и рефлексов он вдруг временами начинал чувствовать себя независимым и спокойным, как деревенский дед, который поздним утром входит в прохладную тень виноградной беседки, щурится на солнце, подзывает собаку, поглядывает на внучат, забравшихся на дерево, и наблюдает, как день ото дня все больше созревает инжир.
Конечно, эта возможность свободно думать далась ему далеко не сразу, для этого потребовалось детально разработать особую систему. Нужно было, например, суметь вовремя оборвать нить своих мыслей в тот момент, когда рука должна вставить заготовку в патрон, и снова поймать эту нить, едва только заготовка легла в желобки, или, скажем, использовать время, нужное для того, чтобы перейти от одного станка к другому, – самый удобный для размышлений момент, потому что никогда так хорошо не думается, как в те минуты, когда идешь знакомой дорогой, пусть даже эта дорога не длиннее двух шагов. Шаг, другой, но сколько можно передумать за эти короткие секунды! Например, о работе для безработного сына или о счастливой старости, когда все дни – сплошные воскресенья и можно торчать на площади вместе с народом и, навострив уши, слушать громкоговоритель. Потом можно вдруг очутиться среди выводка внучат, просиживающих летние вечера с удочками на берегу реки. Или придумать пари для приятеля Томмазо, – скажем, поспорить с ним о велосипедных гонках или о правительственном кризисе, но поспорить на такую сумму, чтобы хоть на время отбить у этого упрямца охоту спорить по всякому поводу. Но, думая обо всем этом, надо не забывать поглядывать на ремень трансмиссии, который норовит как раз в этот момент соскочить со шкива.
"Если в ма… (Рукоятку вверх!) …в мае сын женится на дочери этого остолопа… (Заготовку в патрон!), надо будет освободить большую комнату… (Теперь два шага!) …Тогда молодожены, а им в воскресенье, конечно, захочется подольше поваляться вдвоем в постели, смогут полюбоваться из окошка на горы… (А ну-ка, вон ту ручку вниз.) …А уж мы со старухой в маленькой устроимся… (Эти детали на месте!) А что под нашим окном торчит газгольдер – так это для нас неважно…" Тут его мысли направляются по новому руслу, словно воспоминание о газгольдере, что стоит перед его окном, возвращает его к повседневной действительности. А может быть, секундная заминка с резцом вдруг настраивает его на воинственный лад. "Еслинашипрокатчикивыдвинуттребованиепересмотраставок, то мы сможем… (Стоп! Криво вставил!) …присоединиться к ним… (Внимание!) …и доба… идобавитьсвоитребования… (А пошла, проклятая!) о переводе в другую категорию наших спе… ци… аль… нос… тей…"
Так работа станков подчиняла себе и вместе с тем подталкивала работу его мысли. И мысль, втиснутая в железные рамки механических процессов, мало-помалу приспосабливалась к ним, сохраняя всю свою гибкость и живость, подобно тому как свыкается с тяжелыми доспехами стройное и мускулистое тело юного рыцаря, которому удается даже размять затекшие руки, напрягая и расслабляя бицепсы, потягиваться, почесывать зудящую лопатку о железный панцирь, защищающий спину, поерзав в седле, освободить прижатую мошонку и пошевелить стиснутыми сталью пальцами ноги. Точно так же и мысли Пьетро свободно двигались и тянулись вереницей в тесной тюрьме нервного напряжения, автоматизма и усталости.
Нет каземата без отдушины, и при любой системе, даже при той, что стремится отнять у рабочего самые микроскопические осколки свободного времени, можно выработать определенный порядок движений и добиться того, что между двумя операциями у тебя в один прекрасный момент вдруг появится несколько восхитительных секунд безделья, в течение которых можно, скажем, без всякой необходимости сделать три шага вперед и столько же обратно, почесать живот и пропеть: "Пом-пом-пом", – а если рядом не торчит мастер, то даже перекинуться двумя словами с кем-нибудь из товарищей.
Вот почему при появлении курицы Пьетро имел возможность сказать ей: "Цып, цып, цып", – и мысленно отметить сходство между ее движениями и своим топтанием возле четырех станков, хотя рядом с ней он казался неуклюжим, косолапым великаном. Завидев курицу, он сейчас же принимался сыпать на пол кукурузные зерна, прокладывая нечто вроде дорожки, которая должна была приманить птицу к ящику с железной стружкой и убедить ее снести яйцо ему, а не этому шпику Адальберто и не приятелю-сопернику Томмазо.
Однако и гнездо, устроенное Пьетро, и ящик, приготовленный для нее Томмазо, не прельщали курицу. Как видно, она клала яйцо рано утром, до того, как начинала свое хождение по цехам, еще сидя в клетке Адальберто. Тогда и токарь и контролер взяли за правило каждый раз, как она попадалась им на глаза, ловить ее и щупать. Курица, от природы такая же ручная, как кошка, не сопротивлялась, но всегда оказывалась пустой.
Нужно сказать, что уже несколько дней Пьетро был не один возле своих четырех станков. То есть он продолжал, как и прежде, работать на всех четырех, но теперь было решено зачищать некоторые детали, и поэтому к Пьетро то и дело подходил вооруженный напильником рабочий, брал пригоршню деталей, относил их на свой верстак, установленный неподалеку, и "жик-жик, жик-жик" – потихоньку, полегоньку минут за десять зачищал их. От него не было никакой помощи, наоборот, он только мешал Пьетро, путаясь у него под ногами, и было ясно, что настоящие его обязанности совсем другого рода. Этот тип был хорошо известен рабочим, недаром они прозвали его Вонючкой.
Никто не знал, откуда выискался этот щупленький, черный как таракан, волосатый, курчавый человечек, с таким вздернутым носом, что он даже приподнимал с собой верхнюю губу. Знали только, что первая должность, полученная им на заводе, имела какое-то отношение к чистке уборных. На самом же деле он только должен был безотлучно там находиться, подслушивать и сообщать об услышанном. Что уж такого важного можно услышать в уборной – никто никогда толком не понимал. Все началось из-за того, что, как говорили двое из внутренней комиссии или какой-то там еще профсоюзной чертовщины, видя, что на всем заводе нет такого места, где можно было бы перекинуться словечком, не опасаясь, что тебя сейчас же вышвырнут за ворота, решили переговорить, сидя в соседних кабинках и делая вид, что справляют нужду. Правда, заводские нужники отнюдь не являются самым спокойным местом. Во-первых, у них либо вовсе не бывает дверей, либо они снабжены такими низенькими дверцами, что голова и почти все туловище сидящего там остаются на виду. Делается это с той целью, чтобы никто не вздумал забраться туда покурить. Во-вторых, при каждой уборной есть смотритель, который ежеминутно заглядывает в дверь и следит, не засиделся ли кто слишком долго и занимается ли он тем, чем положено, или отдыхает. И все же по сравнению со всеми остальными заводскими помещениями уборная была самым безопасным и гостеприимным местом. Что же касается тех двоих, то их все-таки обвинили в том, что они занимались политикой в рабочее время, и уволили. Всем стало ясно, что кто-то на них донес, и этим "кем-то" сразу же был признан Джованнино Вонючка, как его с тех пор стали называть. Стояла весна, а он по целым дням не вылезал из уборной, слушал шум воды, шипение, бурчание и бульканье и мечтал о привольных речках и свежем воздухе. Скоро в нужниках совсем перестали разговаривать, и Вонючку перевели на другую работу. Человек без всякой специальности, он прикомандировывался то к одной бригаде, то к другой, нигде не выполнял никакой определенной работы, везде был бесполезен. И в каком бы цехе он ни работал, куда бы ни посылали его объятые вечным страхом хозяин и дирекция, он всюду наушничал и шпионил, всюду товарищи по работе молча поворачивались к нему спиной и не удостаивали взглядом ту никому не нужную работу, которую он с грехом пополам все-таки умудрялся делать.
И вот теперь его приставили к старому глуховатому токарю, работавшему на отшибе, в стороне от остальных. Что можно тут высмотреть? Уж не докатился ли он сам, подобно жертвам своих доносов, до той ступеньки, за которой только одна дорога – за ворота? И Вонючка по целым дням ломал себе голову над тем, как бы напасть где-нибудь на след, найти какую-нибудь улику или хоть что-нибудь, о чем можно было бы донести.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Однажды старый токарь Пьетро заметил, что его одногодок, контролер Томмазо, стал приходить на завод с полными карманами кукурузных зерен. Не совсем еще утративший крестьянские повадки, контролер давно уже оценил производительные качества этой пернатой животины и, снедаемый желанием хоть чем-то возместить убытки от всяких поборов и штрафов, стал исподволь приручать курицу вахтера в надежде заставить ее класть яйца в ящик из-под железного хлама, стоявший рядом с его верстаком.
Каждый раз, обнаруживая, как скрытен и хитер его приятель, Пьетро чувствовал себя обиженным, ибо эти открытия всегда заставали его врасплох, и он всячески старался не отставать от Томмазо. А с того дня, как стало ясно, что им предстоит породниться (сыну Пьетро взбрело в голову жениться на дочери Томмазо), ссоры между ними стали вспыхивать на каждом шагу. Поэтому Пьетро тоже запасся кукурузным зерном, опростал ящик из-под металлической стружки и, пользуясь каждой свободной минутой, стал переманивать курицу к себе. В конце концов получилось так, что в этой игре, где ставкой были не столько яйца, сколько моральная победа, самая азартная борьба велась между Пьетро и Томмазо, а вовсе не между ними и беднягой Адальберто, который обыскивал рабочих при входе и выходе, шарил по сумкам и за блузами и решительно ни о чем не подозревал.
Рабочее место Пьетро находилось в самом углу цеха и отделялось небольшим простенком, образовывавшим как бы самостоятельное помещение, нечто вроде "прихожей" с застекленной дверью, выходившей во двор. Еще несколько лет тому назад в этой "прихожей" стояло два станка и работало двое токарей: он и еще один. Но однажды второго токаря отправили в больницу с грыжей, и Пьетро временно пришлось работать сразу на двух станках. Волей-неволей ему пришлось научиться рассчитывать каждое движение: опустив рукоятку автоматической подачи на одном станке, он переходил к другому и отрезал уже готовую деталь. Его бывший напарник, вернувшийся после операции, был направлен в другую бригаду, и оба станка так и остались за Пьетро. Больше того, чтобы он яснее понял, что это не случайная забывчивость, к нему послали хронометражиста. Тот прохронометрировал каждое его движение, и поскольку по его подсчетам выходило, что между операциями на том и другом станке у токаря оставалось еще несколько свободных секунд, Пьетро поставили третий станок. Потом, во время всеобщего пересмотра ставок, чтобы вернуть ту сумму, которую он терял, ему пришлось взять еще и четвертый станок. Так в свои шестьдесят лет он должен был научиться выполнять четыре нормы за то время, которое раньше отводилось для одной. Но поскольку заработок его оставался прежним, эти изменения ничего ему не принесли, кроме бронхиальной астмы и навсегда укоренившейся дурной привычки – едва добравшись до стула, сразу же засыпать мертвым сном в любой компании и при любых обстоятельствах. Однако старик он был крепкий и, главное, полный неиссякаемой душевной бодрости и потому неизменно и твердо верил, что стоит на пороге больших перемен.
Восемь часов в день Пьетро кружил между четырьмя станками, каждый раз повторяя одни и те же строго последовательные движения, заученные, отшлифованные с точностью до микрона. Даже свое тяжелое дыхание астматика он сумел подчинить ритму работы. Даже его глаза двигались по определенной, строго выверенной орбите не хуже небесных светил, ибо на каждый станок требовалось смотреть в определенный момент, чтобы ни один из них ни секунды не работал вхолостую и не сорвал ему выполнение нормы.
Проработав первые полчаса, Пьетро уже чувствовал себя усталым. Многоголосый заводской шум сливался у него в ушах в монотонно гудящий фон, на котором четко выделялся переплетающийся в сложном ритме рокот его станков. Подталкиваемый этим ритмом, он, как заведенный, двигался взад и вперед до тех пор, пока не раздавался жалобный скрип ремней трансмиссии, которые, замедляя свой бесконечный бег, наконец, замирали, возвещая об аварии или о конце рабочего дня. Для него этот скрип был не менее желанным, чем силуэт берега для потерпевшего кораблекрушение.
Но уж такая, видно, неистребимая вещь человеческая свобода, что даже в таких условиях мыслям Пьетро удавалось плести от станка к станку свою невидимую паутину, тянуться бесконечной ниточкой, как тянется шелковинка из брюшка шелкопряда. И среди этих рассчитанных до миллиметра шагов, движений, взглядов и рефлексов он вдруг временами начинал чувствовать себя независимым и спокойным, как деревенский дед, который поздним утром входит в прохладную тень виноградной беседки, щурится на солнце, подзывает собаку, поглядывает на внучат, забравшихся на дерево, и наблюдает, как день ото дня все больше созревает инжир.
Конечно, эта возможность свободно думать далась ему далеко не сразу, для этого потребовалось детально разработать особую систему. Нужно было, например, суметь вовремя оборвать нить своих мыслей в тот момент, когда рука должна вставить заготовку в патрон, и снова поймать эту нить, едва только заготовка легла в желобки, или, скажем, использовать время, нужное для того, чтобы перейти от одного станка к другому, – самый удобный для размышлений момент, потому что никогда так хорошо не думается, как в те минуты, когда идешь знакомой дорогой, пусть даже эта дорога не длиннее двух шагов. Шаг, другой, но сколько можно передумать за эти короткие секунды! Например, о работе для безработного сына или о счастливой старости, когда все дни – сплошные воскресенья и можно торчать на площади вместе с народом и, навострив уши, слушать громкоговоритель. Потом можно вдруг очутиться среди выводка внучат, просиживающих летние вечера с удочками на берегу реки. Или придумать пари для приятеля Томмазо, – скажем, поспорить с ним о велосипедных гонках или о правительственном кризисе, но поспорить на такую сумму, чтобы хоть на время отбить у этого упрямца охоту спорить по всякому поводу. Но, думая обо всем этом, надо не забывать поглядывать на ремень трансмиссии, который норовит как раз в этот момент соскочить со шкива.
"Если в ма… (Рукоятку вверх!) …в мае сын женится на дочери этого остолопа… (Заготовку в патрон!), надо будет освободить большую комнату… (Теперь два шага!) …Тогда молодожены, а им в воскресенье, конечно, захочется подольше поваляться вдвоем в постели, смогут полюбоваться из окошка на горы… (А ну-ка, вон ту ручку вниз.) …А уж мы со старухой в маленькой устроимся… (Эти детали на месте!) А что под нашим окном торчит газгольдер – так это для нас неважно…" Тут его мысли направляются по новому руслу, словно воспоминание о газгольдере, что стоит перед его окном, возвращает его к повседневной действительности. А может быть, секундная заминка с резцом вдруг настраивает его на воинственный лад. "Еслинашипрокатчикивыдвинуттребованиепересмотраставок, то мы сможем… (Стоп! Криво вставил!) …присоединиться к ним… (Внимание!) …и доба… идобавитьсвоитребования… (А пошла, проклятая!) о переводе в другую категорию наших спе… ци… аль… нос… тей…"
Так работа станков подчиняла себе и вместе с тем подталкивала работу его мысли. И мысль, втиснутая в железные рамки механических процессов, мало-помалу приспосабливалась к ним, сохраняя всю свою гибкость и живость, подобно тому как свыкается с тяжелыми доспехами стройное и мускулистое тело юного рыцаря, которому удается даже размять затекшие руки, напрягая и расслабляя бицепсы, потягиваться, почесывать зудящую лопатку о железный панцирь, защищающий спину, поерзав в седле, освободить прижатую мошонку и пошевелить стиснутыми сталью пальцами ноги. Точно так же и мысли Пьетро свободно двигались и тянулись вереницей в тесной тюрьме нервного напряжения, автоматизма и усталости.
Нет каземата без отдушины, и при любой системе, даже при той, что стремится отнять у рабочего самые микроскопические осколки свободного времени, можно выработать определенный порядок движений и добиться того, что между двумя операциями у тебя в один прекрасный момент вдруг появится несколько восхитительных секунд безделья, в течение которых можно, скажем, без всякой необходимости сделать три шага вперед и столько же обратно, почесать живот и пропеть: "Пом-пом-пом", – а если рядом не торчит мастер, то даже перекинуться двумя словами с кем-нибудь из товарищей.
Вот почему при появлении курицы Пьетро имел возможность сказать ей: "Цып, цып, цып", – и мысленно отметить сходство между ее движениями и своим топтанием возле четырех станков, хотя рядом с ней он казался неуклюжим, косолапым великаном. Завидев курицу, он сейчас же принимался сыпать на пол кукурузные зерна, прокладывая нечто вроде дорожки, которая должна была приманить птицу к ящику с железной стружкой и убедить ее снести яйцо ему, а не этому шпику Адальберто и не приятелю-сопернику Томмазо.
Однако и гнездо, устроенное Пьетро, и ящик, приготовленный для нее Томмазо, не прельщали курицу. Как видно, она клала яйцо рано утром, до того, как начинала свое хождение по цехам, еще сидя в клетке Адальберто. Тогда и токарь и контролер взяли за правило каждый раз, как она попадалась им на глаза, ловить ее и щупать. Курица, от природы такая же ручная, как кошка, не сопротивлялась, но всегда оказывалась пустой.
Нужно сказать, что уже несколько дней Пьетро был не один возле своих четырех станков. То есть он продолжал, как и прежде, работать на всех четырех, но теперь было решено зачищать некоторые детали, и поэтому к Пьетро то и дело подходил вооруженный напильником рабочий, брал пригоршню деталей, относил их на свой верстак, установленный неподалеку, и "жик-жик, жик-жик" – потихоньку, полегоньку минут за десять зачищал их. От него не было никакой помощи, наоборот, он только мешал Пьетро, путаясь у него под ногами, и было ясно, что настоящие его обязанности совсем другого рода. Этот тип был хорошо известен рабочим, недаром они прозвали его Вонючкой.
Никто не знал, откуда выискался этот щупленький, черный как таракан, волосатый, курчавый человечек, с таким вздернутым носом, что он даже приподнимал с собой верхнюю губу. Знали только, что первая должность, полученная им на заводе, имела какое-то отношение к чистке уборных. На самом же деле он только должен был безотлучно там находиться, подслушивать и сообщать об услышанном. Что уж такого важного можно услышать в уборной – никто никогда толком не понимал. Все началось из-за того, что, как говорили двое из внутренней комиссии или какой-то там еще профсоюзной чертовщины, видя, что на всем заводе нет такого места, где можно было бы перекинуться словечком, не опасаясь, что тебя сейчас же вышвырнут за ворота, решили переговорить, сидя в соседних кабинках и делая вид, что справляют нужду. Правда, заводские нужники отнюдь не являются самым спокойным местом. Во-первых, у них либо вовсе не бывает дверей, либо они снабжены такими низенькими дверцами, что голова и почти все туловище сидящего там остаются на виду. Делается это с той целью, чтобы никто не вздумал забраться туда покурить. Во-вторых, при каждой уборной есть смотритель, который ежеминутно заглядывает в дверь и следит, не засиделся ли кто слишком долго и занимается ли он тем, чем положено, или отдыхает. И все же по сравнению со всеми остальными заводскими помещениями уборная была самым безопасным и гостеприимным местом. Что же касается тех двоих, то их все-таки обвинили в том, что они занимались политикой в рабочее время, и уволили. Всем стало ясно, что кто-то на них донес, и этим "кем-то" сразу же был признан Джованнино Вонючка, как его с тех пор стали называть. Стояла весна, а он по целым дням не вылезал из уборной, слушал шум воды, шипение, бурчание и бульканье и мечтал о привольных речках и свежем воздухе. Скоро в нужниках совсем перестали разговаривать, и Вонючку перевели на другую работу. Человек без всякой специальности, он прикомандировывался то к одной бригаде, то к другой, нигде не выполнял никакой определенной работы, везде был бесполезен. И в каком бы цехе он ни работал, куда бы ни посылали его объятые вечным страхом хозяин и дирекция, он всюду наушничал и шпионил, всюду товарищи по работе молча поворачивались к нему спиной и не удостаивали взглядом ту никому не нужную работу, которую он с грехом пополам все-таки умудрялся делать.
И вот теперь его приставили к старому глуховатому токарю, работавшему на отшибе, в стороне от остальных. Что можно тут высмотреть? Уж не докатился ли он сам, подобно жертвам своих доносов, до той ступеньки, за которой только одна дорога – за ворота? И Вонючка по целым дням ломал себе голову над тем, как бы напасть где-нибудь на след, найти какую-нибудь улику или хоть что-нибудь, о чем можно было бы донести.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61