Он различал за ней очертания мебели, напоминавшей ему обстановку материнской спальни в старом доме в глубинке штата Виргиния. Край скакунов и лошадников.
Пот лил все сильнее. Он облизнул губы. Перед ним, за барьером из прозрачного зеркала, полуобернувшись спиной, стояла Кэтлин. Она не глядела в его сторону: его не было.
Он увидел, как руки ее поднялись и начали расстегивать пуговицы на платье. Он, не мигая, смотрел, как медленно-медленно ползут руки вниз, он видел ее профиль и видел, как приоткрылись губы, и, Готтшалк мог поклясться, услышал ее вздох. Одно плечо поднялось к подбородку, второе медленно опустилось, и поплиновое платье соскользнуло с этого опущенного плеча.
Готтшалку показалось, что сквозь какой-то туннель во времени он наблюдает за туалетом Афродиты. Он уже ясно видел изгиб ее обнаженного плеча, тени под острой лопаткой. Затем, каким-то неуловимым движением Кэтлин сбросила платье со второго плеча.
Она была обнажена по пояс, мышцы на спине трепетали. Руки спустились еще ниже, и она вдруг повернулась. Готтшалк застонал. Кэтлин расстегнула платье до самого низа и распахнула так, что стало видно все от пупка вниз, лишь пояс придерживал платье и прикрывал пупок, словно это была самая интимная часть ее тела.
Волосы на лобке были такие же черные и густые, они кольцами поднимались вверх к животу, лизали его, словно язычки черного пламени, и обрамляли, но не скрывали татуировку ниже пупка.
Какое-то время – долго-долго, как ему показалось, – она стояла неподвижно, положив руки на бедра, согнув в колене ногу, голову слегка наклонив набок. Готтшалк помнил, как стояла в такой позе мать – он возвращался с конной прогулки, пропахший потом и лошадьми, и видел ее в окно родительской спальни. Она стояла и, как понимал Готтшалк, о чем-то говорила с отцом; они одевались к приему в каком-нибудь из высокопоставленных вашингтонских домов.
Затем одним резким движением Кэтлин расставила ноги, и, пригнув колени и откинувшись назад, вытолкнула вперед то, что пряталось у нее между бедрами, словно предлагала это сокровище его дрожащим губам.
И в памяти его вспыхнули все те темные виргинские дни, когда чресла его наполняла невыносимая мука, когда он не мог спать из-за постоянно мельтешивших в его сознании образов женских ног в чулках и плоти над этими чулками. А по утрам голову его кольцом стискивала боль. И уже не Кэтлин видел он, а прекрасную виргинскую женщину – его мать.
Кэтлин извивалась перед ним в первобытном танце. В мире не существовало ничего, только чаши ее грудей, отвердевшие под ее собственными пальцами соски. Блестящий от пота живот, полураскрытые, смоченные слюной губы, розовый язычок, мелькавший между зубами. Синие глаза были полны страсти, ноздри раздувались. Не существовало ничего, кроме этого образа, пылавшего в его сознании, и его собственного отвердевшего пениса.
Он все быстрее и быстрее сводил и разводил руки, грудь горела, мышцы на внутренней стороне бедер начали болеть. Но это тоже было прекрасно. Он должен платить за удовольствие, которое наступит, за божественные содрогания, которые скоро поглотят его. Чем больнее он себе делает, тем выше плата, и тем сладостнее то, что наступит в конце.
Из динамиков в углах разносились ее стоны, становившиеся все громче, и бедра ее вращались все быстрее, груди вздрагивали, она скребла длинными ногтями живот.
О, он больше не выдержит! Но он должен, должен! Потому что он знал, что последует потом, и берег свое семя для этого. Но танец Кэтлин стал таким неудержимым, ее крики и стоны такими настойчивыми, что он почувствовал, как воля его тает под напором неудержимого желания.
С криком он оторвал руки от влажных резиновых рукояток тренажера, стянул пропотевшие нейлоновые штаны. Спортивные трусы его вздыбились.
И в этот момент, словно бы она увидела то, что происходило за зеркалом, непроницаемым с ее стороны, Кэтлин повернулась и, нагнувшись, раздвинула руками ягодицы и прижалась тем, что было между ними, и бедрами, к стеклу.
Готтшалк едва успел вынуть свой огромный член, и его пальцы и то, что он видел перед собой, освободили его.
Семя его било фонтаном в ту часть зеркала, к которой прижимались ягодицы Кэтлин. Он громко закричал, и, соскользнув с тренажера, упал на колени перед ее недоступным образом, челюсть его отвисла, покрытая потом грудь тяжело вздымалась.
* * *
– Ты знаешь, я всегда хотел это прочесть, – Ким держал книгу в твердом переплете, которую он взял с книжной полки Джона Холмгрена. Это был «Моряк, который вступил в разлад с морем». – Говорят, Юкио Мишима был настоящим гением, – он взглянул на Трейси. – А ты как думаешь?
– Ким, – Трейси оглядывал кабинет покойного губернатора, – я всегда терпеть не мог твои риторические вопросы.
– О нет, – казалось, Кима покоробил ответ Трейси. – Это вовсе не риторический вопрос. Просто я никогда не читал эту книгу, – он наугад открыл страницу. – Я понятия не имею, о чем она. А ты?
Трейси смотрел на диван, на котором его друг умер – или был убит. Линии, нарисованные мелом, обозначенные клейкой лентой указывали на положение тела, в котором оно было найдено, положение, в котором, как надлежало думать, Джон скончался. Рядом стоял деревянный кофейный столик с серебряным подносом, на подносе – гравированный серебряный кофейник, пара фарфоровых чашечек, блюдца и позолоченные ложечки. Знакомый квадратный графин с грушевым бренди, наполовину пустой, маленькая ваза с гниющими остатками фруктов. Трейси подумал о теле друга, из которого тоже ушла жизнь.
Шуршание страниц.
– Действительно, – ровным голосом произнес Ким, – Мишима довольно мрачный тип.
– Эта книга о человеке, похожем на тебя, Ким, – сказал Трейси. – О традиционалисте, который пошел не по тому пути. О человеке, который нарушил свои клятвы и которого поглотил рок.
Ким взглянул на него и резко захлопнул книгу.
– Что, черт возьми, ты имеешь в виду? – он перешел на французский.
На самом деле Трейси говорил, не думая, – говорил его гнев. Ким его достал. Но злоба – нехороший признак. Он ступает на темную и неопределенную тропу. Его постоянно будут подвергать испытаниям, и чувства его должны быть остры и ничем не замутнены, чтобы вовремя заметить даже малейшие отклонения. В такой ситуации ты должен быть уверен в том, что действуешь на оптимальном уровне, иначе вообще утратишь всякую уверенность.
– Ничего – спокойно ответил Трейси тоже по-французски. – Просто ответил на твой вопрос – ты же хотел знать, о чем книга.
Ким поставил книгу на полку.
– Значит, ты считаешь, что я нарушил свои клятвы, – Ким вновь перешел на английский.
– Я знаю только то, что знаю.
Ким отошел от полок.
– Как же я ненавижу тебя, – голос его был глух. Трейси спокойно смотрел на Кима.
– Ты не меня ненавидишь, Ким. Ты ненавидишь себя. Но за что, я не знаю.
Трейси вернулся к своему занятию. Возле стены, справа, стоял стеклянный шкафчик с бронзовой отделкой. На нем – подставка для курительных трубок. Около дюжины осиротевших трубок...
На другом конце шкафчика – хрустальная ваза с красными тюльпанами и лилиями. Раньше здесь всегда были свежие цветы, их каждый день ставила горничная Энна. Теперь цветы завяли и поблекли, головки их склонились, от них исходил запах тления.
Перед этим Трейси уже тщательно обследовал весь особняк, шаг за шагом, все четыре спальни, две ванных комнаты, кухню, комнату служанки, гостиную, подвал, но ничего не обнаружил. Он прикрыл глаза. Инстинкт подсказывал ему, что если правда о смерти Джона Холмгрена когда-нибудь и будет найдена, то произойдет это здесь, в комнате, в которой он умер.
Взгляд Кима был сонным.
– Если бы мы могли поработать над телом, нам не пришлось бы заниматься этой чепухой. Трейси глянул на Кима в упор.
– Тебя просто воротит от того, что приходится общаться со мной, правда? Только это – моя территория. Не твоя. – Ким молчал. – Ладно, мы – здесь, а тело кремировано. Так что надо исходить из того, что у нас есть, и стараться добиться максимума.
– Конечно.
– Тогда заткнись и позволь мне заняться делом.
Трейси ничего такого особенного не делал – по крайней мере, на первый взгляд. Но он тщательно ощупал все швы на подушках дивана и кресел, чтобы убедиться, что их не вскрывали и не распарывали.
После этого он заглянул под мебель, внимательно обследовал ковер, чтобы обнаружить полосы загнувшихся в одну сторону ворсинок или пыль – это бы подсказало, что в комнате делали что-то непривычное.
Затем он, обходя отмеченное мелом место, где лежало тело губернатора, перешел к письменному столу, осмотрел его, шкафчик, книжные полки. Через час с четвертью он рухнул в кресло возле кушетки и кофейного столика. Ким налил себе неразбавленного бренди и пил мелкими глотками, будто думал лишь о том, как расслабиться перед сном.
– Ну как, не сдаемся? – спросил Ким довольно ехидно.
– Рано сдаваться.
– Ты везде побывал, все осмотрел. Что еще надо? Трейси снова обозлился: он проделал всю работу, а Ким только потягивал бренди да толковал о Юкио Мишиме.
– Слушай, может прекратишь изображать из себя избранную личность?
– Я? – Ким удивленно поднял брови.
– Ты же просто из кожи вон лезешь, чтобы продемонстрировать свой ориентализм, – Трейси подался вперед. – Загадочный Ким, непроницаемый, полный восточной мудрости, непонятный для белых! Это дает тебе ощущение собственной уникальности здесь, на Западе.
– Ты вообще ничего не понимаешь, – упрямо произнес Ким, – Мне все равно, что ты думаешь о кхмерах, – губы его презрительно искривились. – Любишь ты их или не любишь – это твое дело. Что может чувствовать западный человек? Ты – чужой, ты – посторонний. Ты не можешь понять нашей боли, которая не оставляет нас ни на минуту. Она стучит в нас, словно второе сердце.
– Давай, давай, продолжай в том же духе. Еще бы! Бедный Ким, единственный вьетнамец, чья семья погибла во время войны, – говоря это, Трейси продолжал оглядывать комнату. И вдруг что-то неопределенное, какая-то неуловимая странность привлекала его внимание. Он продолжал говорить, но уже совсем не думая: склонив голову, он внимательно всматривался, в голове его зазвучал сигнал тревоги.
– Что такое? – Ким тут же забыл о взаимных оскорблениях.
Трейси двинулся к графину с бренди – может быть, он ничего бы и не заметил, если бы Ким не взял графин, чтобы подлить себе в стакан. Маленькая лежащая на дне груша перевернулась, и что-то на ее боку очень заинтересовало Трейси.
– Ну-ка, сходи в ванную и принеси мне большое полотенце, да прихвати из кухни разделочный нож.
– Что ты увидел?
– Делай, что тебе сказано! – Трейси не отрывал взгляда от груши. Он и сам еще толком не мог объяснить, что именно его заинтересовало, потому что сквозь толстые стенки графина и густую жидкость видно было плохо.
Волнение его росло. Он осторожно взял графин, открыл серебряный кофейник и вылил туда бренди.
Вернулся Ким. Трейси взял у него полотенце и тщательно завернул в него стеклянный сосуд.
Положил сверток на пол, поднял правую ногу, вздохнул, со свистом выдохнул воздух и резким, точным движением опустил ногу прямо по центру свертка. Звук получился негромкий, словно кто-то сломал сухую ветку.
Он наклонился и начал медленно, слой за слоем разворачивать полотенце, хотя ему ужасно хотелось сдернуть его одним движением. Взял у Кима разделочный нож и кончиком счистил с груши стеклянные крошки.
Ким наблюдал, как Трейси взял с блюда позолоченную ложечку и, подцепив ею грушу, переложил сморщенный фрукт на серебряный поднос.
На боку груши была темная ровная полоса – след разреза, такого аккуратного, что вряд ли он мог появиться по естественным причинам.
Очень осторожно Трейси поднес кончик ножа к разрезу. Он склонился над грушей, вдыхая аромат бренди. Аромат этот наполнял всю комнату. Терпеливо, миллиметр за миллиметром, Трейси расширял разрез.
Он вспотел, прикусил от усердия губу – это была тонкая операция. Кончик ножа наткнулся на что-то твердое, Трейси поводил ножом – предмет внутри груши был небольшим в s длину, что-то около дюйма. Но какой формы, пока было непонятно, поэтому Трейси продолжал прощупывать ножом внутренность плода – он боялся повредить странный предмет.
Он принялся кусочек за кусочком отрезать мякоть груши, в какой-то момент нож соскользнул, и он тихо выругался.
И наконец труды его были вознаграждены. На изогнутой металлической поверхности блеснул свет и – цок! – на поднос, словно дитя из чрева матери, вывалилась странная штуковина.
– Боже милостивый! – выдохнул Трейси.
Он откинулся в кресле, не отводя взгляда от поблескивающей вещички. Спина у него затекла, но он и не замечал этого – то, что лежало сейчас перед ним, было важнее всего на свете.
Они молчали. Потом Ким достал из нагрудного кармана чистый платок. Трейси взял платок и с помощью ложечки уложил в него предмет. Завернул, спрятал к себе в карман.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115