На машине времени из 1987 года прибыл пожилой господин с повязкой на глазу и незаметно пробирается к мальчику. Что он ему скажет?
— Нужно подумать, — ответил я. Покачал головой. — Ничего. Отмените машину времени.
— Ничего? — переспросила она.
И я сказал:
— Пусть мальчик как можно дольше верит, что станет большим художником и хорошим отцом.
* * *
Прошло всего-то полчаса, и она опять меня тормошит.
— Мне сейчас пришла в голову мысль, которая, возможно, вам пригодится. А пришла она в голову, когда я прочла, что вы взглянули в глаза отцу — после того, как он начал делать замечательные ковбойские сапоги, — а они такие отрешенные, и вы взглянули в глаза вашего друга Терри Китчена — после того, как он начал писать разбрызгивателем свои знаменитые полотна, — а они такие отрешенные.
Я сдался. Выключил электрическую печатную машинку. Когда я научился на ней печатать? На обычной — сразу после войны, я собирался тогда стать бизнесменом и посещал курсы машинописи.
Глубже уселся в кресло и закрыл глаза. Ирония, особенно касающаяся права на невмешательство в личные дела, ее не берет. Но я все-таки попробовал.
— Я весь внимание.
— Я никогда не говорила вам, какие были самые последние слова Эйба? — спросила она.
— Никогда, — согласился я.
— Я как раз о них думала, когда вы спустились на пляж в тот первый день, — сказала она.
— Отлично.
Перед смертью ее муж, нейрохирург, уже не говорил, только левой рукой мог нацарапать несколько слов, хотя вообще писал правой. У него только левая рука работала — и то чуть-чуть.
И вот, по словам Цирцеи, последнее, что он сообщил:
— Я был радиомонтером.
— То ли его больной мозг понимал это буквально, то ли Эйб, всю жизнь оперируя на мозге, пришел к заключению, что это, по существу, только приемник сигналов откуда-то извне. Мысль доходит?
— Думаю, да.
— Если из коробочки, которую мы называем радио, слышна музыка, — тут она подошла и постучала костяшками пальцев мне по темени, словно это радио,
— это ведь не значит, что внутри коробочки сидит симфонический оркестр?
— Какое отношение это имеет к отцу и Терри?
— Когда они вдруг стали заниматься совершенно новым делом и их индивидуальность тоже начала меняться, — сказала она, — может, они вдруг начали принимать сигналы с новой станции, у которой совершенно другие идеи насчет того, что они должны думать и делать.
* * *
Теорию, что человек — просто-напросто радиоприемник, я попробовал на Поле Шлезингере, и он обыграл ее так и сяк.
— Значит, кладбище Грин-Ривер — свалка ломаных приемников, — задумчиво сказал он, — а передатчики, на которые они были настроены, все работают и работают.
— Такая вот идея, — сказал я.
Он сказал, что последние двадцать лет его голова принимает одни помехи и что-то вроде прогноза погоды на иностранном языке, какого он и в жизни не слышал. А его жена, актриса Барбира Менкен, незадолго до развода начала вести себя так, будто надела стереонаушники и слушает увертюру «1812 год». Как раз тогда она из обыкновенной хорошенькой статистки, любимицы публики, превращалась в настоящую актрису. Даже перестала быть Барбарой. Вдруг сделалась Барбирой.
Пол говорит, что впервые узнал об ее новом имени на бракоразводном процессе, когда адвокат назвал ее Барбирой, по буквам продиктовав имя стенографистке.
Позже, в коридоре суда, Шлезингер спросил ее:
— А что случилось с Барбарой?
Она ответила, что Барбара умерла!
И Шлезингер сострил:
— Тогда, черт возьми, зачем же мы столько денег на адвокатов извели?!
* * *
Я уже говорил: нечто подобное случилось и с Терри Китченом, когда, забавляясь с пульверизатором, он впервые выпалил струЈй красной автомобильной краски в кусок старого оргалита, который прислонил к стене картофельного амбара. Он тоже вдруг стал похож на человека, через наушники вслушивающегося в удивительно прекрасные сигналы какой-то радиостанции, которой я не слышал.
Ему нравилось возиться только с красной краской. Две банки красной краски и пульверизатор мы купили несколько часов назад в авторемонтной мастерской в Монтоке.
— Нет, ты только посмотри! Посмотри, как выходит! — восклицал он, пульнув еще разок.
— Как раз в это время он собирался покончить с живописью и вместе с отцом заняться юридической практикой, и тут мы купили пульверизатор, — вспоминал я.
— Барбира как раз собиралась бросить театр и завести ребенка, — сказал Шлезингер. — И тут ей дали роль Аманды в «Стеклянном зверинце» Теннесси Уильямса.
* * *
Теперь задним числом я понимаю: радикальное изменение личности с Терри Китченом произошло не тогда, когда он направил на доску первые струи краски, а в тот момент, когда он увидел продающийся со скидкой пульверизатор. Пульверизатор случайно заметил я и сказал, что он, наверно, из военных неликвидов, потому что в армии мы такие же использовали для маскировочных работ.
— Купи мне его, — сказал Терри.
— Зачем?
— Купи мне его, — настаивал он. Нужен ему, и все тут, хотя Терри даже не знал, для чего он, пока я не объяснил.
Он был из очень богатой старинной семьи, но денег никогда не имел, а мои предназначались для колыбельки малышу и кроватки старшему сыну в новый дом, который купил я в Спрингсе. Вопреки желанию домочадцев я как раз собирался перевезти семью из города в сельскую местность.
— Купи мне его, — снова попросил Терри. И я сказал:
— Ладно, успокойся. Куплю. Сказано — куплю.
* * *
А теперь прыг в нашу добрую старую машину времени, и назад в 1932 год.
Думаете, я себя обиженным чувствовал, когда одиноко стоял на Центральном вокзале? Ничуть. Раз я считаю Дэна Грегори величайшим художником в мире, значит, он во всем прав. И пока я не покончил с ним, а он со мной, придется мне прощать ему поступки и похуже, чем то, что он не встретил меня на вокзале.
* * *
А почему никаким великим художником он не стал, хотя по технике был непревзойденным? Много думаю об этом, и каждый ответ, который даю, подходит и ко мне тоже. По технике я сам намного превосходил всех абстрактных экспрессионистов, но не больно-то высоко поднялся, да и не мог бы подняться — не говоря уж о провале с Сатин-Дура-Люксом. Я много картин написал до Сатин-Дура-Люкса, достаточное количество после, но все они не Бог весть что.
Ладно, оставим меня в покое и сосредоточимся на работах Грегори. Они точно передавали материальные предметы, но ложно — чувство времени. Он воспевал всякие торжественные моменты: будь то первая встреча малыша со стоящим в универмаге Санта Клаусом, победа одного гладиатора над другим в Римском цирке, или, допустим, момент, когда в честь окончания строительства трансконтинентальной железной дороги забивают золотой костыль, или, например: влюбленный падает на колени, умоляя избранницу стать его женой. Но у него не хватало зрелости, мудрости, а может быть, просто таланта, чтобы передать в своих работах ощущение, что время быстротечно, что отдельный момент ничуть не важнее другого и что все они мимолетны.
Попробую выразить это иначе: Дэн Грегори был великолепным чучельщиком. Начинял, монтировал, лакировал, покрывал средством от моли возвышенные, как он считал, моменты, а все они тут же покрывались пылью и начинали наводить тоску, как оленья голова, купленная на деревенской распродаже, или рыба-парусник, из тех, что висят в приемной дантиста.
Поняли?
Попробую выразить по-другому: жизнь, по определению, не стоит на месте. Куда идет она? От рождения к смерти, и по пути нет остановок. Даже в изображении вазы с грушами на клетчатой скатерти ощущается быстротечность жизни, если нанесено оно на холст кистью большого художника. И удивительно: ни я, ни Дэн Грегори не могли достичь этого, а наиболее талантливые абстрактные экспрессионисты смогли — на действительно великих полотнах всегда присутствуют рождение и смерть.
Присутствуют рождение и смерть даже на старом куске оргалита, который Терри Китчен совершенно беспорядочно, казалось, поливал краской из пульверизатора в те далекие времена. Не знаю, как рождение и смерть там оказались, да и он не знал.
Я вздохнул.
— О, Боже, — все, что может сказать старый Рабо Карабекян.
10
Вернемся в 1933 год:
Обратившись к полицейскому на Центральном вокзале, я назвал адрес Грегори и спросил, как пройти. Оказалось, дом Грегори всего в восьми кварталах, и заблудиться невозможно, эта часть города проста, сказал полицейский, как шахматная доска. Великая депрессия продолжалась, вокзал и улицы кишели бездомными, так же как и сейчас. Газеты рассказывали об уволенных рабочих, идущих с молотка фермах, обанкротившихся банках, так же как и сейчас. Изменилось, по-моему, только то, что сейчас, благодаря телевидению, Великую депрессию можно скрыть. Можно скрыть даже третью мировую войну.
И вот после небольшой прогулки я оказался перед ве— личественной дубовой дверью, дверью, которую мой новый хозяин изобразил на обложке журнала «Либерти», оформляя рождественский номер. Массивные железные петли покрыты ржавчиной. Никто не мог лучше Дэна Грегори имитировать ржавчину и дубовые доски в ржавых пятнах. Дверной молоток в виде головы Горгоны, а перевитые змеи — ее волосы и ожерелье.
Предполагается, что взглянувший прямо в глаза Горгоне обратится в камень. Сегодня я рассказал про это подросткам, резвящимся у моего бассейна. Они слыхом не слыхали о Горгоне. Как, впрочем, и обо всем остальном, чего не показывали по телевидению на последней неделе.
На обложке «Либерти», и в действительности тоже, морщины на злобном лице Горгоны и складки между перевитыми змеями были тронуты ярью. Никто не мог имитировать ярь лучше Дэна Грегори. На картине был еще украшавший дверь рождественский венок из остролиста, но к тому времени, когда я приехал, его сняли. Листики нарисованного венка кое-где были покрыты пятнами и тронуты коричневым по краям. Никто не мог изобразить больное растение лучше Дэна Грегори.
Я приподнял и отпустил тяжелое ожерелье Горгоны. Тяжело бухнуло в вестибюле с люстрой и винтовой лестницей, тоже хорошо мне знакомыми. Я все это видел на иллюстрации к рассказу о девице из баснословно богатой семьи, которая влюбилась в работавшего у них шофера, — кажется, в журнале «Кольер».
Лицо человека, отозвавшегося на этот «бух», я тоже хорошо знал, он служил моделью для многих иллюстраций Грегори, включая и эту, к рассказу о богатой девице и ее шофере; я не знал, правда, как его зовут. Он и был тот самый шофер, который в рассказе спасает фирму отца девицы, хотя все семейство, — разумеется, кроме девицы, — пренебрегало им, ведь он — простой шофер. Рассказ, между прочим, экранизировали, фильм назывался «Вы уволены», это был второй звуковой фильм в истории кино. А первым звуковым фильмом был «Джазовый певец», где в главной роли снялся Эл Джолсон, друживший с Дэном Грегори, пока они не рассорились из-за Муссолини в тот вечер, когда я появился в доме.
Лицо человека, открывшего мне дверь, очень подходило для героя в американском стиле, и оказалось, что он был авиатором в первую мировую войну. Он, а не Мерили Кемп, на самом деле был ассистентом Грегори, и остался его единственным другом вплоть до печальной развязки. Его тоже расстреляют в Египте, в итальянской форме, которую он носил на своей уже не первой, а второй мировой войне.
Вот что говорит одноглазый старик-армянин — прорицатель судьбы, вглядываясь в свой магический кристалл.
* * *
— Чем могу быть полезен? — спросил открывший. В глазах у него не было ни проблеска узнавания, хотя он знал, кто я и что я с минуты на минуту появлюсь. Они с Гергори решили оказать мне ледяной прием. О чем они друг с другом говорили до моего появления, могу только догадываться, но, видно, столковались, что надо совместно действовать против этого паразита, которого Мерили втаскивает в дом, этого вора, укравшего уже на сотни долларов художественных материалов.
Наверняка они убедили себя и в том, что Мерили сама виновата в своем сальто с лестницы и Грегори она обвиняет зря. Так и я думал, пока она не рассказала мне после войны всю правду.
Так вот, желая показать, что мне надо именно сюда, я спросил, можно ли видеть Мерили.
— Она в больнице, — ответил открывший, продолжая загораживать вход.
— О, как жаль. — И я назвал свое имя.
— Я так и думал, — говорит он. Но пригласить меня войти даже не собирается.
Тут Грегори, спустившийся до середины винтовой лестницы, спросил, кто пришел, и Фред Джонс — так звали авиатора — произнес с такой интонацией, будто «ученик» — все равно что паразит:
— Это ваш ученик.
— Мой — кто ? — переспросил Грегори.
— Ученик.
И тут Грегори выдал ответ на вопрос, над которым и я ломал голову: зачем художнику ученик в наши дни, когда краски, кисти и все остальное уже не изготовляются тут же, в мастерской.
— Ученик мне нужен примерно так же, как оруженосец или трубадур.
* * *
В произношении его не слышалось ни русского, ни армянского акцента, ни даже американского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
— Нужно подумать, — ответил я. Покачал головой. — Ничего. Отмените машину времени.
— Ничего? — переспросила она.
И я сказал:
— Пусть мальчик как можно дольше верит, что станет большим художником и хорошим отцом.
* * *
Прошло всего-то полчаса, и она опять меня тормошит.
— Мне сейчас пришла в голову мысль, которая, возможно, вам пригодится. А пришла она в голову, когда я прочла, что вы взглянули в глаза отцу — после того, как он начал делать замечательные ковбойские сапоги, — а они такие отрешенные, и вы взглянули в глаза вашего друга Терри Китчена — после того, как он начал писать разбрызгивателем свои знаменитые полотна, — а они такие отрешенные.
Я сдался. Выключил электрическую печатную машинку. Когда я научился на ней печатать? На обычной — сразу после войны, я собирался тогда стать бизнесменом и посещал курсы машинописи.
Глубже уселся в кресло и закрыл глаза. Ирония, особенно касающаяся права на невмешательство в личные дела, ее не берет. Но я все-таки попробовал.
— Я весь внимание.
— Я никогда не говорила вам, какие были самые последние слова Эйба? — спросила она.
— Никогда, — согласился я.
— Я как раз о них думала, когда вы спустились на пляж в тот первый день, — сказала она.
— Отлично.
Перед смертью ее муж, нейрохирург, уже не говорил, только левой рукой мог нацарапать несколько слов, хотя вообще писал правой. У него только левая рука работала — и то чуть-чуть.
И вот, по словам Цирцеи, последнее, что он сообщил:
— Я был радиомонтером.
— То ли его больной мозг понимал это буквально, то ли Эйб, всю жизнь оперируя на мозге, пришел к заключению, что это, по существу, только приемник сигналов откуда-то извне. Мысль доходит?
— Думаю, да.
— Если из коробочки, которую мы называем радио, слышна музыка, — тут она подошла и постучала костяшками пальцев мне по темени, словно это радио,
— это ведь не значит, что внутри коробочки сидит симфонический оркестр?
— Какое отношение это имеет к отцу и Терри?
— Когда они вдруг стали заниматься совершенно новым делом и их индивидуальность тоже начала меняться, — сказала она, — может, они вдруг начали принимать сигналы с новой станции, у которой совершенно другие идеи насчет того, что они должны думать и делать.
* * *
Теорию, что человек — просто-напросто радиоприемник, я попробовал на Поле Шлезингере, и он обыграл ее так и сяк.
— Значит, кладбище Грин-Ривер — свалка ломаных приемников, — задумчиво сказал он, — а передатчики, на которые они были настроены, все работают и работают.
— Такая вот идея, — сказал я.
Он сказал, что последние двадцать лет его голова принимает одни помехи и что-то вроде прогноза погоды на иностранном языке, какого он и в жизни не слышал. А его жена, актриса Барбира Менкен, незадолго до развода начала вести себя так, будто надела стереонаушники и слушает увертюру «1812 год». Как раз тогда она из обыкновенной хорошенькой статистки, любимицы публики, превращалась в настоящую актрису. Даже перестала быть Барбарой. Вдруг сделалась Барбирой.
Пол говорит, что впервые узнал об ее новом имени на бракоразводном процессе, когда адвокат назвал ее Барбирой, по буквам продиктовав имя стенографистке.
Позже, в коридоре суда, Шлезингер спросил ее:
— А что случилось с Барбарой?
Она ответила, что Барбара умерла!
И Шлезингер сострил:
— Тогда, черт возьми, зачем же мы столько денег на адвокатов извели?!
* * *
Я уже говорил: нечто подобное случилось и с Терри Китченом, когда, забавляясь с пульверизатором, он впервые выпалил струЈй красной автомобильной краски в кусок старого оргалита, который прислонил к стене картофельного амбара. Он тоже вдруг стал похож на человека, через наушники вслушивающегося в удивительно прекрасные сигналы какой-то радиостанции, которой я не слышал.
Ему нравилось возиться только с красной краской. Две банки красной краски и пульверизатор мы купили несколько часов назад в авторемонтной мастерской в Монтоке.
— Нет, ты только посмотри! Посмотри, как выходит! — восклицал он, пульнув еще разок.
— Как раз в это время он собирался покончить с живописью и вместе с отцом заняться юридической практикой, и тут мы купили пульверизатор, — вспоминал я.
— Барбира как раз собиралась бросить театр и завести ребенка, — сказал Шлезингер. — И тут ей дали роль Аманды в «Стеклянном зверинце» Теннесси Уильямса.
* * *
Теперь задним числом я понимаю: радикальное изменение личности с Терри Китченом произошло не тогда, когда он направил на доску первые струи краски, а в тот момент, когда он увидел продающийся со скидкой пульверизатор. Пульверизатор случайно заметил я и сказал, что он, наверно, из военных неликвидов, потому что в армии мы такие же использовали для маскировочных работ.
— Купи мне его, — сказал Терри.
— Зачем?
— Купи мне его, — настаивал он. Нужен ему, и все тут, хотя Терри даже не знал, для чего он, пока я не объяснил.
Он был из очень богатой старинной семьи, но денег никогда не имел, а мои предназначались для колыбельки малышу и кроватки старшему сыну в новый дом, который купил я в Спрингсе. Вопреки желанию домочадцев я как раз собирался перевезти семью из города в сельскую местность.
— Купи мне его, — снова попросил Терри. И я сказал:
— Ладно, успокойся. Куплю. Сказано — куплю.
* * *
А теперь прыг в нашу добрую старую машину времени, и назад в 1932 год.
Думаете, я себя обиженным чувствовал, когда одиноко стоял на Центральном вокзале? Ничуть. Раз я считаю Дэна Грегори величайшим художником в мире, значит, он во всем прав. И пока я не покончил с ним, а он со мной, придется мне прощать ему поступки и похуже, чем то, что он не встретил меня на вокзале.
* * *
А почему никаким великим художником он не стал, хотя по технике был непревзойденным? Много думаю об этом, и каждый ответ, который даю, подходит и ко мне тоже. По технике я сам намного превосходил всех абстрактных экспрессионистов, но не больно-то высоко поднялся, да и не мог бы подняться — не говоря уж о провале с Сатин-Дура-Люксом. Я много картин написал до Сатин-Дура-Люкса, достаточное количество после, но все они не Бог весть что.
Ладно, оставим меня в покое и сосредоточимся на работах Грегори. Они точно передавали материальные предметы, но ложно — чувство времени. Он воспевал всякие торжественные моменты: будь то первая встреча малыша со стоящим в универмаге Санта Клаусом, победа одного гладиатора над другим в Римском цирке, или, допустим, момент, когда в честь окончания строительства трансконтинентальной железной дороги забивают золотой костыль, или, например: влюбленный падает на колени, умоляя избранницу стать его женой. Но у него не хватало зрелости, мудрости, а может быть, просто таланта, чтобы передать в своих работах ощущение, что время быстротечно, что отдельный момент ничуть не важнее другого и что все они мимолетны.
Попробую выразить это иначе: Дэн Грегори был великолепным чучельщиком. Начинял, монтировал, лакировал, покрывал средством от моли возвышенные, как он считал, моменты, а все они тут же покрывались пылью и начинали наводить тоску, как оленья голова, купленная на деревенской распродаже, или рыба-парусник, из тех, что висят в приемной дантиста.
Поняли?
Попробую выразить по-другому: жизнь, по определению, не стоит на месте. Куда идет она? От рождения к смерти, и по пути нет остановок. Даже в изображении вазы с грушами на клетчатой скатерти ощущается быстротечность жизни, если нанесено оно на холст кистью большого художника. И удивительно: ни я, ни Дэн Грегори не могли достичь этого, а наиболее талантливые абстрактные экспрессионисты смогли — на действительно великих полотнах всегда присутствуют рождение и смерть.
Присутствуют рождение и смерть даже на старом куске оргалита, который Терри Китчен совершенно беспорядочно, казалось, поливал краской из пульверизатора в те далекие времена. Не знаю, как рождение и смерть там оказались, да и он не знал.
Я вздохнул.
— О, Боже, — все, что может сказать старый Рабо Карабекян.
10
Вернемся в 1933 год:
Обратившись к полицейскому на Центральном вокзале, я назвал адрес Грегори и спросил, как пройти. Оказалось, дом Грегори всего в восьми кварталах, и заблудиться невозможно, эта часть города проста, сказал полицейский, как шахматная доска. Великая депрессия продолжалась, вокзал и улицы кишели бездомными, так же как и сейчас. Газеты рассказывали об уволенных рабочих, идущих с молотка фермах, обанкротившихся банках, так же как и сейчас. Изменилось, по-моему, только то, что сейчас, благодаря телевидению, Великую депрессию можно скрыть. Можно скрыть даже третью мировую войну.
И вот после небольшой прогулки я оказался перед ве— личественной дубовой дверью, дверью, которую мой новый хозяин изобразил на обложке журнала «Либерти», оформляя рождественский номер. Массивные железные петли покрыты ржавчиной. Никто не мог лучше Дэна Грегори имитировать ржавчину и дубовые доски в ржавых пятнах. Дверной молоток в виде головы Горгоны, а перевитые змеи — ее волосы и ожерелье.
Предполагается, что взглянувший прямо в глаза Горгоне обратится в камень. Сегодня я рассказал про это подросткам, резвящимся у моего бассейна. Они слыхом не слыхали о Горгоне. Как, впрочем, и обо всем остальном, чего не показывали по телевидению на последней неделе.
На обложке «Либерти», и в действительности тоже, морщины на злобном лице Горгоны и складки между перевитыми змеями были тронуты ярью. Никто не мог имитировать ярь лучше Дэна Грегори. На картине был еще украшавший дверь рождественский венок из остролиста, но к тому времени, когда я приехал, его сняли. Листики нарисованного венка кое-где были покрыты пятнами и тронуты коричневым по краям. Никто не мог изобразить больное растение лучше Дэна Грегори.
Я приподнял и отпустил тяжелое ожерелье Горгоны. Тяжело бухнуло в вестибюле с люстрой и винтовой лестницей, тоже хорошо мне знакомыми. Я все это видел на иллюстрации к рассказу о девице из баснословно богатой семьи, которая влюбилась в работавшего у них шофера, — кажется, в журнале «Кольер».
Лицо человека, отозвавшегося на этот «бух», я тоже хорошо знал, он служил моделью для многих иллюстраций Грегори, включая и эту, к рассказу о богатой девице и ее шофере; я не знал, правда, как его зовут. Он и был тот самый шофер, который в рассказе спасает фирму отца девицы, хотя все семейство, — разумеется, кроме девицы, — пренебрегало им, ведь он — простой шофер. Рассказ, между прочим, экранизировали, фильм назывался «Вы уволены», это был второй звуковой фильм в истории кино. А первым звуковым фильмом был «Джазовый певец», где в главной роли снялся Эл Джолсон, друживший с Дэном Грегори, пока они не рассорились из-за Муссолини в тот вечер, когда я появился в доме.
Лицо человека, открывшего мне дверь, очень подходило для героя в американском стиле, и оказалось, что он был авиатором в первую мировую войну. Он, а не Мерили Кемп, на самом деле был ассистентом Грегори, и остался его единственным другом вплоть до печальной развязки. Его тоже расстреляют в Египте, в итальянской форме, которую он носил на своей уже не первой, а второй мировой войне.
Вот что говорит одноглазый старик-армянин — прорицатель судьбы, вглядываясь в свой магический кристалл.
* * *
— Чем могу быть полезен? — спросил открывший. В глазах у него не было ни проблеска узнавания, хотя он знал, кто я и что я с минуты на минуту появлюсь. Они с Гергори решили оказать мне ледяной прием. О чем они друг с другом говорили до моего появления, могу только догадываться, но, видно, столковались, что надо совместно действовать против этого паразита, которого Мерили втаскивает в дом, этого вора, укравшего уже на сотни долларов художественных материалов.
Наверняка они убедили себя и в том, что Мерили сама виновата в своем сальто с лестницы и Грегори она обвиняет зря. Так и я думал, пока она не рассказала мне после войны всю правду.
Так вот, желая показать, что мне надо именно сюда, я спросил, можно ли видеть Мерили.
— Она в больнице, — ответил открывший, продолжая загораживать вход.
— О, как жаль. — И я назвал свое имя.
— Я так и думал, — говорит он. Но пригласить меня войти даже не собирается.
Тут Грегори, спустившийся до середины винтовой лестницы, спросил, кто пришел, и Фред Джонс — так звали авиатора — произнес с такой интонацией, будто «ученик» — все равно что паразит:
— Это ваш ученик.
— Мой — кто ? — переспросил Грегори.
— Ученик.
И тут Грегори выдал ответ на вопрос, над которым и я ломал голову: зачем художнику ученик в наши дни, когда краски, кисти и все остальное уже не изготовляются тут же, в мастерской.
— Ученик мне нужен примерно так же, как оруженосец или трубадур.
* * *
В произношении его не слышалось ни русского, ни армянского акцента, ни даже американского.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29