Муссолини, конечно, знал о его пристрастии к мальчикам и мужчинам, но что у такого ничтожества хватит ума и присутствия духа заниматься шпионажем, дуче представить себе не мог.
Приказав своему министру культуры жениться на Мерили и тем самым продемонстрировать, что он не гомосексуалист, Муссолини передал ему документ, который Мерили должна была подписать. Документ составили, чтобы успокоить итальянскую аристократию, которой претила мысль, что старинные родовые поместья попадут в руки американской потаскушки. Согласно документу, в случае смерти графа Мерили пожизненно являлась владелицей его собственности, но без права продажи и передачи другому лицу. После ее смерти собственность переходила к ближайшему по мужской линии родственнику графа, а им, как уже говорилось, оказался миланский автомобильный делец.
На следующий день японцы внезапной атакой уничтожили основную часть американского флота в Перл-Харборе, поставив мирную тогда, антимилитаристски настроенную Америку перед необходимостью объявить войну не только Японии, но и ее союзникам, Германии и Италии.
* * *
Но еще до Перл-Харбора Мерили ответила отказом единственному мужчине, предложившему ей брак, да еще богатому и родовитому. Поблагодарив графа за неведомые ей прежде радости и оказанную честь, она отвергла его предложение, сказав, что пробудилась от дивного сна (а это мог быть только сон), и теперь ей пора вернуться в Америку, хотя никто ее там не ждет, и попытаться примириться с тем, кто она такая на самом деле.
А утром, захваченная мыслью о возвращении на родину, она вдруг почувствовала, какой в Риме мрачный и леденящий моральный климат, ну просто — точные ее слова — «ночь с мокрым снегом и дождем», хотя на самом деле сверкало солнце и не было никаких туч.
* * *
На следующее утро Мерили слушала по радио сообщение о Перл— Харборе. В передаче говорилось о почти семи тысячах американцев, живущих в Италии. Формально отношения между странами еще не были разорваны, и американское посольство, пока еще функционировавшее, заявило, что изыскивает способы отправить в Соединенные Штаты по возможности всех — и при первой же возможности. Правительство Италии со своей стороны обещало всячески способствовать их отправке, хотя причин для массового бегства не было, поскольку «между Италией и Соединенными Штатами существуют тесные исторические и кровные связи и разрыв их — в интересах только евреев, коммунистов и загнивающей Британской империи».
Тут к Мерили вошла горничная, в очередной раз сообщив, что опять какой-то рабочий интересуется, не подтекают ли старые газовые трубы у нее в спальне, а следом вошел сам рабочий, в комбинезоне и с инструментами. Он начал обстукивать стены, принюхивался, бормотал что-то по-итальянски. А когда они остались вдвоем, он, продолжая стоять лицом к стене, тихо заговорил по-английски, с акцентом, выдающим уроженца Среднего Запада.
Оказалось, что он из военного министерства Соединенных Штатов — в то время оно называлось Министерством обороны. Шпионская служба тоже входила тогда в это министерство. Он понятия не имел, симпатизирует она демократии или фашизму, но счел своим гражданским долгом попросить ее остаться в Италии и постараться сохранить добрые отношения с людьми в правительстве Муссолини.
По ее словам, Мерили впервые тогда подумала о своем отношении к демократии и фашизму. И решила, что демократия звучит лучше.
— А зачем мне оставаться и делать то, что вы просите? — спросила она.
— Как знать, а вдруг вам станут известны очень ценные для нас сведения,
— ответил он. — Как знать, а вдруг вы сумеете оказать услугу своей родине.
— У меня ощущение, будто весь мир вдруг сошел с ума, — сказала она.
А он ответил, что мир давно уже превратился не то в тюрьму, не то в бедлам.
И тогда, в доказательство того, что мир сошел с ума, она рассказала про приказ Муссолини своему министру культуры жениться на ней.
Вот, по словам Мерили, как он отреагировал:
— Если в вашем сердце есть хоть капля любви к Америки, вы выйдете за него.
Так дочь шахтера стала графиней Портомаджьоре.
30
Почти до самого конца войны Мерили не знала, что ее муж — британский шпион. Она, как и все, считала его человеком слабым и неумным, но прощала его, ведь жили они прекрасно и он был к ней очень добр.
— Всегда скажет мне что-нибудь необыкновенно забавное, лестное и сердечное. Ему и правда очень нравилось мое общество. И оба мы были без ума от танцев.
Стало быть, была в моей жизни еще одна женщина, помешанная на танцах, готовая танцевать с кем угодно, лишь бы танцевал хорошо.
— Ты никогда не танцевала с Дэном Грегори, — сказал я.
— Он не хотел, — ответила она, — и ты тоже.
— Да я и не умел никогда. И не умею.
— Кто хочет — сумеет.
* * *
Когда она узнала, что муж — британский шпион, на нее это не произвело особого впечатления.
— У него были самые разные военные формы — на разные случаи, но я понятия не имела, чем они отличаются. На каждой полно нашивок, поди разбери. Я никогда не спрашивала: «Бруно, за что ты получил эту медаль? Что это за орел у тебя на рукаве? Что это за кресты по углам воротника?» И когда он сказал, что он — британский шпион, для меня это значило одно: еще какие-то побрякушки военные. Мне казалось, что к нам это не имеет никакого отношения.
После того, как его расстреляли, она боялась страшной пустоты, но этого не случилось. Тогда-то она и ощутила, что настоящие ее друзья, которые с нею останутся до конца жизни, — простые итальянцы.
— Где бы я ни появлялась, Рабо, ко мне все относились с сочуствием и любовью, и я платила тем же и плевала на то, какие там побрякушки они носят!
— Я тут у себя дома, Рабо, — сказала она. — Никогда бы здесь не оказалась, не помешайся Дэн на Муссолини. Но у этого армянина из Москвы в башке винтиков не хватало, и благодаря этому я дома, дома!
* * *
— Теперь расскажи, что ты делал все эти годы, — сказала она.
— Ничего особенного. Моя жизнь кажется мне удручающе неинтересной.
— Ну ладно, давай рассказывай. Потерял глаз, женился, дважды произвел потомство, говоришь, что снова занялся живописью. Насыщенная жизнь, насыщеннее не бывает!
Да, думал я, с того дня Святого Патрика, когда мы сошлись и меня распирало от счастья и гордости, в моей жизни кое-что происходило, хотя не много, не много. У меня было несколько забавных солдатских историй, которые я рассказывал дружкам— собутыльникам в таверне «Кедр», рассказал и ей. У нее была настоящая жизнь. Я собирал забавные байки. У нее был дом. Я же почувствовать себя дома и не мечтал.
* * *
Первая солдатская история:
— Когда освобождали Париж, я решил найти Пабло Пикассо, это воплощение Сатаны для Дэна Грегори, и убедиться, что с ним все в порядке.
Пикассо приоткрыл дверь, не снимая цепочки, и сказал, что занят, не желает, чтобы его беспокоили. Всего в нескольких кварталах от дома еще пушки стреляли. Пикассо захлопнул дверь и защелкнул замок.
Мерили расхохоталась и сказала:
— Может, ему было известно, какие ужасные вещи говорил о нем наш господин и учитель. — И добавила: знай она, что я жив, она сохранила бы фотографию из итальянского журнала, которую только мы с ней могли по-настоящему оценить. На фотографии был коллаж Пикассо: разрезанный плакат, рекламирующий американские сигареты. На плакате три ковбоя курят вечером у костра, а Пикассо сложил куски так, что получилась кошка.
Из всех имеющихся на земном шаре специалистов по искусству, наверно, только Мерили и я знали, что изрезанный плакат — работа Дэна Грегори.
Неплохая идейка, а?
* * *
— Похоже, это был единственный раз, когда Пикассо обратил хоть какое-то внимание на одного из самых популярных американских художников, — предположил я.
— Похоже, — согласилась она.
* * *
Вторая солдатская история:
— Я попал в плен за несколько месяцев до конца войны, — рассказал я. — В госпитале меня подлатали и отправили в лагерь для военнопленных под Дрезденом, где практически нечего было есть. Продовольствия в том, что когда-то называлось Германией, не было. В лагере все отощали — кожа да кости, кроме человека, которого мы сами выбрали делить пайки. Он никогда не оставался с едой наедине. Мы ждали, когда ее привезут, и все тут же при нас делилось. А он все равно почему-то выглядел сытым и довольным, а мы превращались в скелеты. Оказывается, он потихоньку подбирал крошки и слизывал то, что прилипало к ножу и поварешке, и наедался.
Кстати, тем же невинным способом достигают полного процветания многие мои соседи здесь, на побережье. У них на попечении все, что еще уцелело в этой, вообще говоря, обанкротившейся стране, поскольку они, понимаете ли, достойны доверия. И уж будьте уверены, что-то прилипает и к их ловким пальцам, а что уцепили, мимо рта не пронесут.
* * *
Третья солдатская история:
— Однажды вечером нас всех под охраной вывели из лагеря и погнали маршем по сельской местности. Часа в три ночи приказали остановиться: располагаемся под открытым небом на ночлег.
Просыпаемся с солнцем и видим, что мы на краю долины, недалеко от развалин средневековой каменной часовни, а охрана исчезла. И в долине, на не тронутой войной земле тысячи, тысячи людей, которых, как и нас, под охраной привели сюда и бросили. Там были не только военнопленные. Были и узники концентрационных лагерей, которых сюда пригнали, и люди с заводов, где они трудились, как рабы, и выпущенные из тюрем уголовники, и сумасшедшие из лечебниц. Преследовалась цель удалить нас подальше от городов, где мы могли устроить Бог весть что.
Были здесь и штатские, бежавшие от русских, от американцев и англичан. Армии союзников почти уже сомкнулись и на север от нас, и на юг.
А еще были здесь сотни немцев, по-прежнему вооруженных до зубов, но теперь притихших, дожидавшихся, кому бы сдаться.
— Обитель мира, — сказала Мерили.
* * *
Я сменил тему, перешел от войны к миру. Рассказал, что после большого перерыва вернулся к искусству и, к собственному удивлению, сделал несколько серьезных работ, от которых Дэн Грегори, герой Италии, погибший в Египте, перевернулся бы в могиле; таких работ, каких еще свет не видывал.
Она замахала руками в притворном ужасе:
— О, прошу тебя, только не об искусстве. Оно прямо как болото — всю жизнь барахтаюсь.
Но внимательно выслушала рассказ о нашей небольшой группе в Нью-Йорке и о наших картинах, совсем одна на другую не похожих, за исключением того, что это картины, и ничего больше.
Я выговорился, она вздохнула и покачала головой:
— Самое немыслимое, что можно сделать с полотном, вы, значит, и сделали, — сказала она. — Итак, американцы берут на себя смелость написать: «конец».
— Думаю, мы не к этому стремимся, — сказал я.
— И напрасно. После всего, что перенесли женщины, дети и вообще все беззащитное на этой планете по вине мужчин, самое время, чтобы не только картины, но и музыка, скульптура, стихи, романы и все, созданное мужчинами, говорило одно-единственное: мы слишком ужасны, чтобы обитать на этой чудесной земле. Признаем. Сдаемся. Конец.
* * *
Наше неожиданное воссоединение, сказала Мерили, для нее подарок судьбы, так как она надеется, что я ей помогу решить одну проблему с убранством ее палаццо, над которой она бьется многие годы: какими картинами закрыть бессмысленные пустоты между колоннами ротонды, или, может, картин вообще не нужно?
— Пока я владею этим палаццо, хочу оставить здесь следы своего пребывания, — сказала она. — Сначала я думала нанять детей и женщин, чтобы они написали здесь фрески с изображением лагерей смерти, бомбежки Хиросимы и взрывающихся мин, которые закопали, или, может быть, чего-то из древних времен — как сжигают ведьм на кострах, как христиан бросают на съедение диким зверям. Но решила, что такие картины в конечном счете будут только подстрекать мужчин к еще большей жестокости и разрушениям: «Ого, — подумают они, — да мы же могущественны как боги. Мы можем делать самые ужасные вещи, если нам захочется, и никто нас не остановит».
Так что твоя идея, Рабо, лучше. Пусть, приходя ко мне в ротонду, они никакого для себя поощрения не получат. Пусть стены не вдохновляют их. Пусть кричат им: Конец! Конец!
* * *
Так было положено начало второй крупнейшей коллекции американского абстрактного экспрессионизма — первая коллекция была моя, и счета за хранение картин сделали нас с женой и детьми бедняками. Никто не желал покупать их ни по какой цене!
Мерили решила купить не глядя десять картин, по моему выбору, — по тысяче долларов за штуку.
— Ты шутишь! — воскликнул я.
— Графиня Портомаджьоре никогда не шутит. Я знатна и богата, как все, кто прежде жил в этом дворце, так что делай, как я сказала.
Я так и сделал.
* * *
Она спросила, придумали ли мы название своей группе, мы же никак себя не называли. Это критики потом название нам изобрели.
— Вам бы назвать себя «Генезис», — предложила Мерили, — потому что вы возвращаетесь к истокам, когда еще саму материю предстоит создать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Приказав своему министру культуры жениться на Мерили и тем самым продемонстрировать, что он не гомосексуалист, Муссолини передал ему документ, который Мерили должна была подписать. Документ составили, чтобы успокоить итальянскую аристократию, которой претила мысль, что старинные родовые поместья попадут в руки американской потаскушки. Согласно документу, в случае смерти графа Мерили пожизненно являлась владелицей его собственности, но без права продажи и передачи другому лицу. После ее смерти собственность переходила к ближайшему по мужской линии родственнику графа, а им, как уже говорилось, оказался миланский автомобильный делец.
На следующий день японцы внезапной атакой уничтожили основную часть американского флота в Перл-Харборе, поставив мирную тогда, антимилитаристски настроенную Америку перед необходимостью объявить войну не только Японии, но и ее союзникам, Германии и Италии.
* * *
Но еще до Перл-Харбора Мерили ответила отказом единственному мужчине, предложившему ей брак, да еще богатому и родовитому. Поблагодарив графа за неведомые ей прежде радости и оказанную честь, она отвергла его предложение, сказав, что пробудилась от дивного сна (а это мог быть только сон), и теперь ей пора вернуться в Америку, хотя никто ее там не ждет, и попытаться примириться с тем, кто она такая на самом деле.
А утром, захваченная мыслью о возвращении на родину, она вдруг почувствовала, какой в Риме мрачный и леденящий моральный климат, ну просто — точные ее слова — «ночь с мокрым снегом и дождем», хотя на самом деле сверкало солнце и не было никаких туч.
* * *
На следующее утро Мерили слушала по радио сообщение о Перл— Харборе. В передаче говорилось о почти семи тысячах американцев, живущих в Италии. Формально отношения между странами еще не были разорваны, и американское посольство, пока еще функционировавшее, заявило, что изыскивает способы отправить в Соединенные Штаты по возможности всех — и при первой же возможности. Правительство Италии со своей стороны обещало всячески способствовать их отправке, хотя причин для массового бегства не было, поскольку «между Италией и Соединенными Штатами существуют тесные исторические и кровные связи и разрыв их — в интересах только евреев, коммунистов и загнивающей Британской империи».
Тут к Мерили вошла горничная, в очередной раз сообщив, что опять какой-то рабочий интересуется, не подтекают ли старые газовые трубы у нее в спальне, а следом вошел сам рабочий, в комбинезоне и с инструментами. Он начал обстукивать стены, принюхивался, бормотал что-то по-итальянски. А когда они остались вдвоем, он, продолжая стоять лицом к стене, тихо заговорил по-английски, с акцентом, выдающим уроженца Среднего Запада.
Оказалось, что он из военного министерства Соединенных Штатов — в то время оно называлось Министерством обороны. Шпионская служба тоже входила тогда в это министерство. Он понятия не имел, симпатизирует она демократии или фашизму, но счел своим гражданским долгом попросить ее остаться в Италии и постараться сохранить добрые отношения с людьми в правительстве Муссолини.
По ее словам, Мерили впервые тогда подумала о своем отношении к демократии и фашизму. И решила, что демократия звучит лучше.
— А зачем мне оставаться и делать то, что вы просите? — спросила она.
— Как знать, а вдруг вам станут известны очень ценные для нас сведения,
— ответил он. — Как знать, а вдруг вы сумеете оказать услугу своей родине.
— У меня ощущение, будто весь мир вдруг сошел с ума, — сказала она.
А он ответил, что мир давно уже превратился не то в тюрьму, не то в бедлам.
И тогда, в доказательство того, что мир сошел с ума, она рассказала про приказ Муссолини своему министру культуры жениться на ней.
Вот, по словам Мерили, как он отреагировал:
— Если в вашем сердце есть хоть капля любви к Америки, вы выйдете за него.
Так дочь шахтера стала графиней Портомаджьоре.
30
Почти до самого конца войны Мерили не знала, что ее муж — британский шпион. Она, как и все, считала его человеком слабым и неумным, но прощала его, ведь жили они прекрасно и он был к ней очень добр.
— Всегда скажет мне что-нибудь необыкновенно забавное, лестное и сердечное. Ему и правда очень нравилось мое общество. И оба мы были без ума от танцев.
Стало быть, была в моей жизни еще одна женщина, помешанная на танцах, готовая танцевать с кем угодно, лишь бы танцевал хорошо.
— Ты никогда не танцевала с Дэном Грегори, — сказал я.
— Он не хотел, — ответила она, — и ты тоже.
— Да я и не умел никогда. И не умею.
— Кто хочет — сумеет.
* * *
Когда она узнала, что муж — британский шпион, на нее это не произвело особого впечатления.
— У него были самые разные военные формы — на разные случаи, но я понятия не имела, чем они отличаются. На каждой полно нашивок, поди разбери. Я никогда не спрашивала: «Бруно, за что ты получил эту медаль? Что это за орел у тебя на рукаве? Что это за кресты по углам воротника?» И когда он сказал, что он — британский шпион, для меня это значило одно: еще какие-то побрякушки военные. Мне казалось, что к нам это не имеет никакого отношения.
После того, как его расстреляли, она боялась страшной пустоты, но этого не случилось. Тогда-то она и ощутила, что настоящие ее друзья, которые с нею останутся до конца жизни, — простые итальянцы.
— Где бы я ни появлялась, Рабо, ко мне все относились с сочуствием и любовью, и я платила тем же и плевала на то, какие там побрякушки они носят!
— Я тут у себя дома, Рабо, — сказала она. — Никогда бы здесь не оказалась, не помешайся Дэн на Муссолини. Но у этого армянина из Москвы в башке винтиков не хватало, и благодаря этому я дома, дома!
* * *
— Теперь расскажи, что ты делал все эти годы, — сказала она.
— Ничего особенного. Моя жизнь кажется мне удручающе неинтересной.
— Ну ладно, давай рассказывай. Потерял глаз, женился, дважды произвел потомство, говоришь, что снова занялся живописью. Насыщенная жизнь, насыщеннее не бывает!
Да, думал я, с того дня Святого Патрика, когда мы сошлись и меня распирало от счастья и гордости, в моей жизни кое-что происходило, хотя не много, не много. У меня было несколько забавных солдатских историй, которые я рассказывал дружкам— собутыльникам в таверне «Кедр», рассказал и ей. У нее была настоящая жизнь. Я собирал забавные байки. У нее был дом. Я же почувствовать себя дома и не мечтал.
* * *
Первая солдатская история:
— Когда освобождали Париж, я решил найти Пабло Пикассо, это воплощение Сатаны для Дэна Грегори, и убедиться, что с ним все в порядке.
Пикассо приоткрыл дверь, не снимая цепочки, и сказал, что занят, не желает, чтобы его беспокоили. Всего в нескольких кварталах от дома еще пушки стреляли. Пикассо захлопнул дверь и защелкнул замок.
Мерили расхохоталась и сказала:
— Может, ему было известно, какие ужасные вещи говорил о нем наш господин и учитель. — И добавила: знай она, что я жив, она сохранила бы фотографию из итальянского журнала, которую только мы с ней могли по-настоящему оценить. На фотографии был коллаж Пикассо: разрезанный плакат, рекламирующий американские сигареты. На плакате три ковбоя курят вечером у костра, а Пикассо сложил куски так, что получилась кошка.
Из всех имеющихся на земном шаре специалистов по искусству, наверно, только Мерили и я знали, что изрезанный плакат — работа Дэна Грегори.
Неплохая идейка, а?
* * *
— Похоже, это был единственный раз, когда Пикассо обратил хоть какое-то внимание на одного из самых популярных американских художников, — предположил я.
— Похоже, — согласилась она.
* * *
Вторая солдатская история:
— Я попал в плен за несколько месяцев до конца войны, — рассказал я. — В госпитале меня подлатали и отправили в лагерь для военнопленных под Дрезденом, где практически нечего было есть. Продовольствия в том, что когда-то называлось Германией, не было. В лагере все отощали — кожа да кости, кроме человека, которого мы сами выбрали делить пайки. Он никогда не оставался с едой наедине. Мы ждали, когда ее привезут, и все тут же при нас делилось. А он все равно почему-то выглядел сытым и довольным, а мы превращались в скелеты. Оказывается, он потихоньку подбирал крошки и слизывал то, что прилипало к ножу и поварешке, и наедался.
Кстати, тем же невинным способом достигают полного процветания многие мои соседи здесь, на побережье. У них на попечении все, что еще уцелело в этой, вообще говоря, обанкротившейся стране, поскольку они, понимаете ли, достойны доверия. И уж будьте уверены, что-то прилипает и к их ловким пальцам, а что уцепили, мимо рта не пронесут.
* * *
Третья солдатская история:
— Однажды вечером нас всех под охраной вывели из лагеря и погнали маршем по сельской местности. Часа в три ночи приказали остановиться: располагаемся под открытым небом на ночлег.
Просыпаемся с солнцем и видим, что мы на краю долины, недалеко от развалин средневековой каменной часовни, а охрана исчезла. И в долине, на не тронутой войной земле тысячи, тысячи людей, которых, как и нас, под охраной привели сюда и бросили. Там были не только военнопленные. Были и узники концентрационных лагерей, которых сюда пригнали, и люди с заводов, где они трудились, как рабы, и выпущенные из тюрем уголовники, и сумасшедшие из лечебниц. Преследовалась цель удалить нас подальше от городов, где мы могли устроить Бог весть что.
Были здесь и штатские, бежавшие от русских, от американцев и англичан. Армии союзников почти уже сомкнулись и на север от нас, и на юг.
А еще были здесь сотни немцев, по-прежнему вооруженных до зубов, но теперь притихших, дожидавшихся, кому бы сдаться.
— Обитель мира, — сказала Мерили.
* * *
Я сменил тему, перешел от войны к миру. Рассказал, что после большого перерыва вернулся к искусству и, к собственному удивлению, сделал несколько серьезных работ, от которых Дэн Грегори, герой Италии, погибший в Египте, перевернулся бы в могиле; таких работ, каких еще свет не видывал.
Она замахала руками в притворном ужасе:
— О, прошу тебя, только не об искусстве. Оно прямо как болото — всю жизнь барахтаюсь.
Но внимательно выслушала рассказ о нашей небольшой группе в Нью-Йорке и о наших картинах, совсем одна на другую не похожих, за исключением того, что это картины, и ничего больше.
Я выговорился, она вздохнула и покачала головой:
— Самое немыслимое, что можно сделать с полотном, вы, значит, и сделали, — сказала она. — Итак, американцы берут на себя смелость написать: «конец».
— Думаю, мы не к этому стремимся, — сказал я.
— И напрасно. После всего, что перенесли женщины, дети и вообще все беззащитное на этой планете по вине мужчин, самое время, чтобы не только картины, но и музыка, скульптура, стихи, романы и все, созданное мужчинами, говорило одно-единственное: мы слишком ужасны, чтобы обитать на этой чудесной земле. Признаем. Сдаемся. Конец.
* * *
Наше неожиданное воссоединение, сказала Мерили, для нее подарок судьбы, так как она надеется, что я ей помогу решить одну проблему с убранством ее палаццо, над которой она бьется многие годы: какими картинами закрыть бессмысленные пустоты между колоннами ротонды, или, может, картин вообще не нужно?
— Пока я владею этим палаццо, хочу оставить здесь следы своего пребывания, — сказала она. — Сначала я думала нанять детей и женщин, чтобы они написали здесь фрески с изображением лагерей смерти, бомбежки Хиросимы и взрывающихся мин, которые закопали, или, может быть, чего-то из древних времен — как сжигают ведьм на кострах, как христиан бросают на съедение диким зверям. Но решила, что такие картины в конечном счете будут только подстрекать мужчин к еще большей жестокости и разрушениям: «Ого, — подумают они, — да мы же могущественны как боги. Мы можем делать самые ужасные вещи, если нам захочется, и никто нас не остановит».
Так что твоя идея, Рабо, лучше. Пусть, приходя ко мне в ротонду, они никакого для себя поощрения не получат. Пусть стены не вдохновляют их. Пусть кричат им: Конец! Конец!
* * *
Так было положено начало второй крупнейшей коллекции американского абстрактного экспрессионизма — первая коллекция была моя, и счета за хранение картин сделали нас с женой и детьми бедняками. Никто не желал покупать их ни по какой цене!
Мерили решила купить не глядя десять картин, по моему выбору, — по тысяче долларов за штуку.
— Ты шутишь! — воскликнул я.
— Графиня Портомаджьоре никогда не шутит. Я знатна и богата, как все, кто прежде жил в этом дворце, так что делай, как я сказала.
Я так и сделал.
* * *
Она спросила, придумали ли мы название своей группе, мы же никак себя не называли. Это критики потом название нам изобрели.
— Вам бы назвать себя «Генезис», — предложила Мерили, — потому что вы возвращаетесь к истокам, когда еще саму материю предстоит создать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29