Какое право ты имеешь сидеть и судить меня!
Он дотянулся до фляжки с бренди и быстро вылил все ее содержимое в бокал. И выпил до дна, наслаждаясь крепостью напитка, и вся комната вдруг поплыла под ним, словно все в нем стало переворачиваться вверх дном. Вдруг в его сознании всплыло мучительное видение: юная, красивая Марианна в тот день, когда он впервые взял ее из монастыря и привез в свое обиталище, и как она закричала, поняв, что он не собирается на ней жениться.
Он содрогнулся, вспомнив поток гневных слов, который она обрушила на него, когда он попытался ее успокоить, уверяя в том, что ему нужно лишь время, чтобы одержать победу над отцом. «Я его единственный сын, понимаешь, он просто обязан уступить мне!»
Нет, этого сейчас не нужно. Карло был уже на грани бреда. Его мучило смутное, невыразимое словами ощущение того времени, когда еще была жива его мать, и были живы все его братья, и мир казался таким радужным, полным надежды и любви. Тогда между ним и его отцом существовал мощный буфер, и не было ничего, чего бы он не мог поправить или исправить. Но все это отняли у него, с той же жестокостью, с которой потом отняли ее, с какой у него отняли молодость, и ему казалось теперь, что все, что осталось в его памяти, — это борьба и горечь, стирающие все остальное.
Он застонал. Долго глядел на обеденный стол. Смутно вспомнил, где находится и кто держит его здесь. Он почувствовал, что связан и ремень больно стягивает его, а потом, снова куда-то проваливаясь, напомнил себе, что единственное, что ему сейчас нужно, — это выиграть время.
Свечи уже догорали, а пламя в очаге превратилось в груду тлеющих углей. Когда в то утро он пьяный отправился на Брольо и поклялся, что женится на ней хоть с разрешения, хоть без разрешения, отец повернулся к нему спиной и с этим ужасным самообладанием произнес: «Так ты осмеливаешься выступить против меня?» А она рыдала на постели в его грязной комнате: «О, Господь пресветлый! Что ты со мной сделал?»
Кажется, он снова застонал.
Вдруг пленник с удивлением заметил, что в комнате потемнело, и само помещение стало казаться больше. Тонио сидел напротив и глядел на него с тем же выражением. Разве только линия рта стала жестче.
Его черные волосы высохли и теперь мягкими локонами обрамляли лицо. На кого же он был теперь похож? Даже нож не помешал ему сохранить прежнее сходство с портретами, с десятком портретов, написанных много, много лет назад, когда они все еще были вместе, его братья и он, и мать была жива... Но это был Тонио!
Карло снова почувствовал тошноту.
— Ты... — В нем закипел гнев, по всему телу пробежала дрожь. — Ты держишь меня здесь своим пленником, ты вершишь надо мной суд! Так вот для чего ты сюда явился! Чтобы устроить судилище! Ты, баловень судьбы, — он улыбнулся, а потом и засмеялся тем же своим смехом, тихим, шуршащим, увлекающим за собой слова, — избранный любимчик моего отца, а еще певец, да-а-а, великий певец, римская знаменитость, чью карету женщины осыпают цветами, кого принимают у себя короли, в чей кошелек рекой льется золото. Сам Тонио, любое желание которого выполнит великий кардинал Кальвино!
На лице Тонио промелькнуло какое-то странное выражение.
— Да, да! — сухо рассмеялся Карло. — Ты думаешь, мне ничего не известно о той одиозной славе, на которую я так опрометчиво обрек тебя, поддавшись порыву? Ты думал, я ничего не слышал о твоих любовниках, твоих почитателях, твоих приятелях? Разве осталась еще хоть одна дверь, которая бы не распахнулась перед тобой? Разве ты не получил хоть чего-нибудь, что возжелал? Евнух! Боже мой, да отрезали ли у тебя вообще хоть что-нибудь, если ты подверг постели римлян такой осаде, какой не знали и варварские орды! И вот ты являешься сюда, богатый, молодой, обласканный богами, несмотря на свою чудовищность, соблазняешь собственного отца и устраиваешь надо мной судилище! Спрашиваешь меня, почему я сделал то и почему сделал это!
Карло замолчал, тщетно пытаясь отереть пальцами губы. Оставшееся на дне бокала бренди обожгло ему рот.
— Скажи, — он наклонился вперед, и его голова опять свесилась набок, — неужели ты оставил бы все это, если бы мог все вернуть, Тонио? Ты отказался от всего этого ради той жизни, которую я с тех пор веду? — Он вперил взгляд в лицо сына. — Подумай, прежде чем ответить. Может, сначала мне следует рассказать, какая это была жизнь? Причем не считая моей жены, все время оплакивавшей своего утраченного сыночка, и не считая твоей дражайшей тетушки Катрины, которая днем и ночью набрасывалась на меня аки гарпия, все глубже и глубже вонзая в меня когти, поджидая, когда малейшая оговорка сорвется с моего языка! А все эти старые сенаторы и советники, его соратники? Да это же настоящие стервятники, ни на секунду не спускающие с меня глаз!
Нет, я говорю не о них, я говорю сейчас о Венеции, о той жизни, полной обязанностей и ответственности, которую я так жестоко украл у тебя, Тонио-певец, Тонио-знаменитость, кастрат! Что ж, послушай меня внимательно.
Карло смягчил и понизил тон, точно собирался выдать важную тайну, и заговорил с лихорадочной быстротой:
— Вот, для начала, огромный загнивающий дворец — он постепенно высасывает из тебя все твое состояние своими бесчисленными комнатами, крошащимися стенами, гниющим фундаментом, который, как гигантская морская губка, всасывает все, что ты даешь, и все время требует большего, становясь в конце концов символом самой республики. А великое правительство каждый день твоей жизни призывает тебя в государственную канцелярию, где ты должен кланяться, улыбаться, торговаться, лгать, просить и председательствовать во время всей этой бесконечной, нескончаемой разноголосой болтовни, которая составляет суть повседневной деятельности этого гордого города, лишенного власти, не имеющего ни судьбы, ни будущего! Шпионы и инквизиторы, ритуалы и традиции, помпа и напыщенность на грани безумия! А к тому же ради каждого нового спектакля, зрелища, праздника, юбилея, торжества или экстравагантного представления к тебе лезут и лезут в карман!
А что же после всего этого, когда ты в конце концов освобождаешься от тяжелых одежд и необходимости нести всякий вздор? Вот наконец, с натертыми ногами и болящими от вечного притворства мышцами лица, ты свободен и можешь в сотый раз спустить деньги на Ридотто или переспать с той же самой куртизанкой, или с той же самой девчушкой из таверны, или с чьей-то неверной женой, с которой уже семь раз переругался только на прошлой неделе... Но шпионы государства вечно шныряют под носом, а твои враги только и знают, что осуждать тебя и разбирать твое поведение, и когда ты понимаешь, как устал от всего этого, как тебе все это осточертело и как ты от всего этого буквально задыхаешься, ты оглядываешься вокруг, смотришь по сторонам, окидываешь взглядом этот узенький остров от одного конца до другого и понимаешь, что на следующий день все начнется снова!
И ты вернулся домой, чтобы судить меня!
Ты хочешь это вернуть! Ты хочешь получить это вместо оперы, ты хочешь получить это вместо твоей английской красавицы с площади Испании, ты хочешь отказаться от своего голоса, сделавшего тебя богом среди людей, единственным в своем роде, только для того, чтобы вернуться сюда и стать всего лишь одним из тысячи алчных аристократов, дерущихся за одни и те же дорогие и отчаянно скучные государственные должности в этой республике, только чтобы остаться в пределах стен, окружающих ту самую площадь, на которой ты станцевал сегодня для меня свой коварный танец!
Снова тихий смех. У него был собственный импульс, как и у слов. Он прорывался, когда хотел, и его нельзя было остановить.
— Забирай этот проклятый смердящий дом! Забирай это проклятое смердящее правительство! Забирай это все и...
Он внезапно замолк.
Он смотрел прямо перед собой, и на миг ему показалось, что его мозг абсолютно пуст и что взрыв энергии, воспламенивший его, теперь иссяк, оставив его слабым и опустошенным.
Его мозг пытался за что-то ухватиться, но он и сам не понимал, за что именно.
Не считая того, что в этом и была нить ко всему. И если бы он схватился за эту нить и пошел по ней в глубь лабиринта собственных галлюцинаций, собственного бреда, он бы непременно оказался опять на площади под дождем, в тот самый момент, когда над ним парили чайки, а флаги бились на ветру. Он вспомнил ту светлую печаль, такую полную и всеобъемлющую и такую далекую теперь от него, и тот момент, когда появилось какое-то смирение, какая-то надежда и какая-то высокая благодарность за то, что хотя бы на один миг все это обрело смысл. Если бы только Тонио был мертв, если бы Тонио был наконец похоронен, если бы только... тогда он смог бы дышать.
Карло смотрел на сына. Казалось, уже целую вечность они провели вместе в этой комнате.
Шипели восковые огарки, и от огня почти ничего уже не осталось, но в комнате по-прежнему было тепло, а голова... Голова просто раскалывалась!
Но что-то было не так.
Что-то было совершенно не так. И это «не так» существовало в его голове. Что-то было не так, потому что слова его не были ложью или просто уловкой, болтовней, помогающей выиграть время для того, чтобы его люди успели прийти. Что-то совсем другое изливалось из него, и это признание обладало силой и сиянием правды, но не могло быть правдой, — не то, что он говорил, а то, что это и была его жизнь.
Лицо Тонио казалось теперь другим. Он словно вмиг повзрослел, и на лице его читались глубокие и сложные чувства. Словно у этой соблазнительницы, у этой чаровницы вдруг пробудилась душа.
Но Карло совсем не волновало, что переживает сейчас Тонио.
Он вглядывался в тот хаос, что царил в голове у него самого. И ужас был рядом, совсем близко, тот ужас, что он почувствовал на площади, и тот ужас, что он сам призвал к себе, ужас, свернувшийся у него на языке, как безмолвный крик!
Он отчаянно пытался что-то объяснить, что-то такое, что никогда, никогда не было понято.
Разве он вообще хотел кого-то убивать, кастрировать? Разве он вообще хотел бороться? Он был просто вынужден...
Собственное молчание тяготило его. Его до ужаса угнетало это состояние покоя! А потом, как будто своим молчанием он не смог предотвратить это, Тонио встал со своего места.
Карло не отрывал глаз от его длинных рук, потянувшихся к черным одеждам — корсету и юбкам, к белому парику с жемчужинками.
И с ужасом увидел, что Тонио бросил все это на кучу тлеющих углей, потом поковырял угли кочергой, и почерневшая плитка, которой был выложен очаг, осветилась вспыхнувшим пламенем. Пустое пространство внутри парика наполнилось дымом.
Жемчужинки засверкали на свету, а потом парик начал сморщиваться, вмиг охваченный крохотными язычками пламени, и стал с треском сужаться, как рот, защипленный с двух сторон. Черная тафта ярко полыхнула под ним.
— Зачем ты сжигаешь все это? — услышал Карло собственный голос. И снова облизал губы. Фляжка была пуста, бокал был пуст...
Никогда прежде не испытывал он ничего подобного. Он понимал, что должен что-то сказать, понимал, что должен начать говорить, должен найти способ отсрочить это, чтобы его люди успели его найти... Но не мог стряхнуть с себя этот ужас.
— Меня заставили, — прошептал он так тихо, что только сам мог себя услышать. — Меня до этого довели! До всего этого! И я получил все это за такую огромную цену! Но стоило ли это того? Стоило ли? — Он тряс головой, и его слова не предназначались для Тонио. Он говорил это себе самому.
Но Тонио услышал.
В руке у него была кочерга. Ее раскаленный конец светился в темноте. Медленной, кошачьей походкой Тонио приблизился к Карло, держа в руке кочергу.
— Но вы забыли еще об одном, отец, — сказал он, и его голос был таким спокойным и холодным, будто он просто беседовал с приятелем. — Вы рассказали мне о жене, которая вас разочаровала, о правительстве, которое высасывает из вас все соки и подавляет вас, о соперниках, которые вас преследуют, о моей двоюродной сестре, которая вас все время обвиняет, вы рассказали мне о многом из того, что мучает вас и делает ваше существование сплошным страданием. Но до сих пор вы ничего не рассказали мне о ваших сыновьях!
— Моих сыновьях... — Карло прищурился.
— Ваших сыновьях, — прошептал Тонио. — О юных Трески, моих братьях. Они-то чем виноваты, отец? Они ведь еще сущие младенцы! Так чем же они терзают вас, в чем их несправедливость по отношению к вам? Они пробуждают вас по ночам своим плачем? Крадут у вас столь заслуженное время сна?
Карло издал какой-то неопределенный звук.
— Ну же, отец! — мягко, сквозь зубы, произнес Тонио. — Ведь наверняка, если все остальное — лишь обязательства и тяжелая, нудная работа, наверняка они стоят того, отец, раз четыре года назад вы так резко сломали течение моей жизни!
Карло смотрел перед собой. Неуверенно покачал головой, потом подтянулся, приподнял плечи, вдавил ступни в пол.
— Мои сыновья... — сказал он, — мои сыновья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Он дотянулся до фляжки с бренди и быстро вылил все ее содержимое в бокал. И выпил до дна, наслаждаясь крепостью напитка, и вся комната вдруг поплыла под ним, словно все в нем стало переворачиваться вверх дном. Вдруг в его сознании всплыло мучительное видение: юная, красивая Марианна в тот день, когда он впервые взял ее из монастыря и привез в свое обиталище, и как она закричала, поняв, что он не собирается на ней жениться.
Он содрогнулся, вспомнив поток гневных слов, который она обрушила на него, когда он попытался ее успокоить, уверяя в том, что ему нужно лишь время, чтобы одержать победу над отцом. «Я его единственный сын, понимаешь, он просто обязан уступить мне!»
Нет, этого сейчас не нужно. Карло был уже на грани бреда. Его мучило смутное, невыразимое словами ощущение того времени, когда еще была жива его мать, и были живы все его братья, и мир казался таким радужным, полным надежды и любви. Тогда между ним и его отцом существовал мощный буфер, и не было ничего, чего бы он не мог поправить или исправить. Но все это отняли у него, с той же жестокостью, с которой потом отняли ее, с какой у него отняли молодость, и ему казалось теперь, что все, что осталось в его памяти, — это борьба и горечь, стирающие все остальное.
Он застонал. Долго глядел на обеденный стол. Смутно вспомнил, где находится и кто держит его здесь. Он почувствовал, что связан и ремень больно стягивает его, а потом, снова куда-то проваливаясь, напомнил себе, что единственное, что ему сейчас нужно, — это выиграть время.
Свечи уже догорали, а пламя в очаге превратилось в груду тлеющих углей. Когда в то утро он пьяный отправился на Брольо и поклялся, что женится на ней хоть с разрешения, хоть без разрешения, отец повернулся к нему спиной и с этим ужасным самообладанием произнес: «Так ты осмеливаешься выступить против меня?» А она рыдала на постели в его грязной комнате: «О, Господь пресветлый! Что ты со мной сделал?»
Кажется, он снова застонал.
Вдруг пленник с удивлением заметил, что в комнате потемнело, и само помещение стало казаться больше. Тонио сидел напротив и глядел на него с тем же выражением. Разве только линия рта стала жестче.
Его черные волосы высохли и теперь мягкими локонами обрамляли лицо. На кого же он был теперь похож? Даже нож не помешал ему сохранить прежнее сходство с портретами, с десятком портретов, написанных много, много лет назад, когда они все еще были вместе, его братья и он, и мать была жива... Но это был Тонио!
Карло снова почувствовал тошноту.
— Ты... — В нем закипел гнев, по всему телу пробежала дрожь. — Ты держишь меня здесь своим пленником, ты вершишь надо мной суд! Так вот для чего ты сюда явился! Чтобы устроить судилище! Ты, баловень судьбы, — он улыбнулся, а потом и засмеялся тем же своим смехом, тихим, шуршащим, увлекающим за собой слова, — избранный любимчик моего отца, а еще певец, да-а-а, великий певец, римская знаменитость, чью карету женщины осыпают цветами, кого принимают у себя короли, в чей кошелек рекой льется золото. Сам Тонио, любое желание которого выполнит великий кардинал Кальвино!
На лице Тонио промелькнуло какое-то странное выражение.
— Да, да! — сухо рассмеялся Карло. — Ты думаешь, мне ничего не известно о той одиозной славе, на которую я так опрометчиво обрек тебя, поддавшись порыву? Ты думал, я ничего не слышал о твоих любовниках, твоих почитателях, твоих приятелях? Разве осталась еще хоть одна дверь, которая бы не распахнулась перед тобой? Разве ты не получил хоть чего-нибудь, что возжелал? Евнух! Боже мой, да отрезали ли у тебя вообще хоть что-нибудь, если ты подверг постели римлян такой осаде, какой не знали и варварские орды! И вот ты являешься сюда, богатый, молодой, обласканный богами, несмотря на свою чудовищность, соблазняешь собственного отца и устраиваешь надо мной судилище! Спрашиваешь меня, почему я сделал то и почему сделал это!
Карло замолчал, тщетно пытаясь отереть пальцами губы. Оставшееся на дне бокала бренди обожгло ему рот.
— Скажи, — он наклонился вперед, и его голова опять свесилась набок, — неужели ты оставил бы все это, если бы мог все вернуть, Тонио? Ты отказался от всего этого ради той жизни, которую я с тех пор веду? — Он вперил взгляд в лицо сына. — Подумай, прежде чем ответить. Может, сначала мне следует рассказать, какая это была жизнь? Причем не считая моей жены, все время оплакивавшей своего утраченного сыночка, и не считая твоей дражайшей тетушки Катрины, которая днем и ночью набрасывалась на меня аки гарпия, все глубже и глубже вонзая в меня когти, поджидая, когда малейшая оговорка сорвется с моего языка! А все эти старые сенаторы и советники, его соратники? Да это же настоящие стервятники, ни на секунду не спускающие с меня глаз!
Нет, я говорю не о них, я говорю сейчас о Венеции, о той жизни, полной обязанностей и ответственности, которую я так жестоко украл у тебя, Тонио-певец, Тонио-знаменитость, кастрат! Что ж, послушай меня внимательно.
Карло смягчил и понизил тон, точно собирался выдать важную тайну, и заговорил с лихорадочной быстротой:
— Вот, для начала, огромный загнивающий дворец — он постепенно высасывает из тебя все твое состояние своими бесчисленными комнатами, крошащимися стенами, гниющим фундаментом, который, как гигантская морская губка, всасывает все, что ты даешь, и все время требует большего, становясь в конце концов символом самой республики. А великое правительство каждый день твоей жизни призывает тебя в государственную канцелярию, где ты должен кланяться, улыбаться, торговаться, лгать, просить и председательствовать во время всей этой бесконечной, нескончаемой разноголосой болтовни, которая составляет суть повседневной деятельности этого гордого города, лишенного власти, не имеющего ни судьбы, ни будущего! Шпионы и инквизиторы, ритуалы и традиции, помпа и напыщенность на грани безумия! А к тому же ради каждого нового спектакля, зрелища, праздника, юбилея, торжества или экстравагантного представления к тебе лезут и лезут в карман!
А что же после всего этого, когда ты в конце концов освобождаешься от тяжелых одежд и необходимости нести всякий вздор? Вот наконец, с натертыми ногами и болящими от вечного притворства мышцами лица, ты свободен и можешь в сотый раз спустить деньги на Ридотто или переспать с той же самой куртизанкой, или с той же самой девчушкой из таверны, или с чьей-то неверной женой, с которой уже семь раз переругался только на прошлой неделе... Но шпионы государства вечно шныряют под носом, а твои враги только и знают, что осуждать тебя и разбирать твое поведение, и когда ты понимаешь, как устал от всего этого, как тебе все это осточертело и как ты от всего этого буквально задыхаешься, ты оглядываешься вокруг, смотришь по сторонам, окидываешь взглядом этот узенький остров от одного конца до другого и понимаешь, что на следующий день все начнется снова!
И ты вернулся домой, чтобы судить меня!
Ты хочешь это вернуть! Ты хочешь получить это вместо оперы, ты хочешь получить это вместо твоей английской красавицы с площади Испании, ты хочешь отказаться от своего голоса, сделавшего тебя богом среди людей, единственным в своем роде, только для того, чтобы вернуться сюда и стать всего лишь одним из тысячи алчных аристократов, дерущихся за одни и те же дорогие и отчаянно скучные государственные должности в этой республике, только чтобы остаться в пределах стен, окружающих ту самую площадь, на которой ты станцевал сегодня для меня свой коварный танец!
Снова тихий смех. У него был собственный импульс, как и у слов. Он прорывался, когда хотел, и его нельзя было остановить.
— Забирай этот проклятый смердящий дом! Забирай это проклятое смердящее правительство! Забирай это все и...
Он внезапно замолк.
Он смотрел прямо перед собой, и на миг ему показалось, что его мозг абсолютно пуст и что взрыв энергии, воспламенивший его, теперь иссяк, оставив его слабым и опустошенным.
Его мозг пытался за что-то ухватиться, но он и сам не понимал, за что именно.
Не считая того, что в этом и была нить ко всему. И если бы он схватился за эту нить и пошел по ней в глубь лабиринта собственных галлюцинаций, собственного бреда, он бы непременно оказался опять на площади под дождем, в тот самый момент, когда над ним парили чайки, а флаги бились на ветру. Он вспомнил ту светлую печаль, такую полную и всеобъемлющую и такую далекую теперь от него, и тот момент, когда появилось какое-то смирение, какая-то надежда и какая-то высокая благодарность за то, что хотя бы на один миг все это обрело смысл. Если бы только Тонио был мертв, если бы Тонио был наконец похоронен, если бы только... тогда он смог бы дышать.
Карло смотрел на сына. Казалось, уже целую вечность они провели вместе в этой комнате.
Шипели восковые огарки, и от огня почти ничего уже не осталось, но в комнате по-прежнему было тепло, а голова... Голова просто раскалывалась!
Но что-то было не так.
Что-то было совершенно не так. И это «не так» существовало в его голове. Что-то было не так, потому что слова его не были ложью или просто уловкой, болтовней, помогающей выиграть время для того, чтобы его люди успели прийти. Что-то совсем другое изливалось из него, и это признание обладало силой и сиянием правды, но не могло быть правдой, — не то, что он говорил, а то, что это и была его жизнь.
Лицо Тонио казалось теперь другим. Он словно вмиг повзрослел, и на лице его читались глубокие и сложные чувства. Словно у этой соблазнительницы, у этой чаровницы вдруг пробудилась душа.
Но Карло совсем не волновало, что переживает сейчас Тонио.
Он вглядывался в тот хаос, что царил в голове у него самого. И ужас был рядом, совсем близко, тот ужас, что он почувствовал на площади, и тот ужас, что он сам призвал к себе, ужас, свернувшийся у него на языке, как безмолвный крик!
Он отчаянно пытался что-то объяснить, что-то такое, что никогда, никогда не было понято.
Разве он вообще хотел кого-то убивать, кастрировать? Разве он вообще хотел бороться? Он был просто вынужден...
Собственное молчание тяготило его. Его до ужаса угнетало это состояние покоя! А потом, как будто своим молчанием он не смог предотвратить это, Тонио встал со своего места.
Карло не отрывал глаз от его длинных рук, потянувшихся к черным одеждам — корсету и юбкам, к белому парику с жемчужинками.
И с ужасом увидел, что Тонио бросил все это на кучу тлеющих углей, потом поковырял угли кочергой, и почерневшая плитка, которой был выложен очаг, осветилась вспыхнувшим пламенем. Пустое пространство внутри парика наполнилось дымом.
Жемчужинки засверкали на свету, а потом парик начал сморщиваться, вмиг охваченный крохотными язычками пламени, и стал с треском сужаться, как рот, защипленный с двух сторон. Черная тафта ярко полыхнула под ним.
— Зачем ты сжигаешь все это? — услышал Карло собственный голос. И снова облизал губы. Фляжка была пуста, бокал был пуст...
Никогда прежде не испытывал он ничего подобного. Он понимал, что должен что-то сказать, понимал, что должен начать говорить, должен найти способ отсрочить это, чтобы его люди успели его найти... Но не мог стряхнуть с себя этот ужас.
— Меня заставили, — прошептал он так тихо, что только сам мог себя услышать. — Меня до этого довели! До всего этого! И я получил все это за такую огромную цену! Но стоило ли это того? Стоило ли? — Он тряс головой, и его слова не предназначались для Тонио. Он говорил это себе самому.
Но Тонио услышал.
В руке у него была кочерга. Ее раскаленный конец светился в темноте. Медленной, кошачьей походкой Тонио приблизился к Карло, держа в руке кочергу.
— Но вы забыли еще об одном, отец, — сказал он, и его голос был таким спокойным и холодным, будто он просто беседовал с приятелем. — Вы рассказали мне о жене, которая вас разочаровала, о правительстве, которое высасывает из вас все соки и подавляет вас, о соперниках, которые вас преследуют, о моей двоюродной сестре, которая вас все время обвиняет, вы рассказали мне о многом из того, что мучает вас и делает ваше существование сплошным страданием. Но до сих пор вы ничего не рассказали мне о ваших сыновьях!
— Моих сыновьях... — Карло прищурился.
— Ваших сыновьях, — прошептал Тонио. — О юных Трески, моих братьях. Они-то чем виноваты, отец? Они ведь еще сущие младенцы! Так чем же они терзают вас, в чем их несправедливость по отношению к вам? Они пробуждают вас по ночам своим плачем? Крадут у вас столь заслуженное время сна?
Карло издал какой-то неопределенный звук.
— Ну же, отец! — мягко, сквозь зубы, произнес Тонио. — Ведь наверняка, если все остальное — лишь обязательства и тяжелая, нудная работа, наверняка они стоят того, отец, раз четыре года назад вы так резко сломали течение моей жизни!
Карло смотрел перед собой. Неуверенно покачал головой, потом подтянулся, приподнял плечи, вдавил ступни в пол.
— Мои сыновья... — сказал он, — мои сыновья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88